Tasuta

Стихотворения

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Мученица

 
Спокойно стояла она пред судом,
Свободная Рима гражданка,
И громко, с восторженно-светлым лицом
Призналась: она – христианка.
Ей лютая пытка и казнь не страшна,
И смерть она примет покорно, —
Гонений за правду пришли времена,
Ей жить с палачами позорно.
И в ужасе суд от безумных речей
Красавицы гордой и смелой!
Им жалко, что станет добычей зверей
Прекрасное, нежное тело.
«Как в грязную, дикую секту жидов
Такая красотка попала?..
Нелепое стадо клейменых рабов!
Однако ж… как много их стало…
Как быстро во тьме разрослося оно —
Его, Назарея, ученье…»
Красавицу в цирк отослать решено,
Голодным зверям на съеденье.
Она, не бледнея, и в цирке стоит
И, веры лучами согрета,
Пророческим оком с восторгом глядит
На будущность славы и света.
Толпа рукоплещет, арена шумит…
Она к истязанью готова:
«Я верю, я знаю – оно победит,
Распятого вещее слово!
Я вижу: кумиры нечистых богов
С лица исчезают земного…
Мой бог воцарится на веки веков,
Бог равенства, братства святого.
Великому делу я жизнь отдала;
Победа за нами – я верю!..» —
И с кроткой улыбкой навстречу пошла
Она к разъяренному зверю.
 
<1880>

У кабака

 
Я не могу забыть ужасного виденья.
Страшней всего в нем то, что это не был сон,
Не бред болезненный, не блажь воображенья
Кошмар был наяву и солнцем освещен.
Оборвана, бледна, худа и безобразна,
Бесчувственно пьяна, но, верно, голодна,
У двери кабака, засаленной и грязной,
На слякоти ступень свалилася она —
Кормилица и мать. Живой скелет ребенка
Повиснул на груди иссохшей и грызет
Со злобой жадного, голодного волчонка,
И, вместо молока, дурман и смерть сосет.
Кругом галдит народ на площади базара,
И в воздухе висят над серою толпой
Ругательства да смрад промозглого товара.
Спокойно на углу стоит городовой,
А солнце-юморист с улыбкой властелина
Из синей пустоты сияет так светло,
Лаская, золотя ужасную картину
Лучами ясными эффектно и тепло.
 
<1880>

В степи

 
Разубрана вся степь раздольная цветами;
Прогретая насквозь, вся дышит, вся живет
И звонкими певцов-малюток голосами
Свободы и любви весенний гимн поет.
Букашки, мотыльки и пчелы золотые —
Всё счастливо кругом, всё полно красоты!
Завидую я им; они – цари земные!
Какой-нибудь цветок куриной слепоты
Счастливее меня. Головку поднял гордо,
Доволен сам собой да капелькой росы;
Свободно он растет и в солнце верит твердо;
Он о Петровом дне и лезвии косы
Не думает… А я свои воспоминанья
И думы мрачные несу в степной простор.
Мне слышны страждущих далекие стенанья
Сквозь шелест ветерка и птиц веселый хор.
Природы праздничной волшебные картины
И свежий аромат безбережных степей
Напоминают мне сожженные равнины,
Где груды тел лежат и льется кровь людей.
 
<1880>

Чужому горю

 
Что ты глядишь мне в глаза, неисходное,
Страшное, вечное горе чужое,
Над ухом воешь собакой голодною,
Мучишь, грызешь, не даешь мне покою?
Выйду ль на площадь, где лавки богатые
Дразнят и манят прохожих товарами, —
Вижу тебя, как ползешь ты, косматое,
Вижу, как корчишься ты под ударами
Мачехи, лютой судьбы… И гниющие
Вижу я раны твои безобразные;
Вижу, как тянешь ты цепи гнетущие,
Вижу лохмотья зловонные, грязные…
Слышу, как ты в кабаке заливаешься
С холоду-голоду песнью веселою…
Слышу, как с бабой забитой ругаешься;
Слышу, как плачут больные и голые
Дети твои, нищета горемычная,
К плети судьбы от рожденья привычная!..
Дома ль сижу я порою ненастною
В теплом углу, предо мной ты, угрюмое,
Встанешь и шепчешь мне правду ужасную,
Кровь леденя безотвязною думою.
Злобен твой шепот: «Эх, любо вам, сытые,
В теплых хоромах! А я-то, убогое,
Шляюсь, дырявым отрепьем прикрытое,
В тьме непроглядной, безвестной дорогою;
Маюсь под ветром, под бурею грозною;
Путь мой заносят метели суровые;
Мерзну в сугробах и ночью морозною
Гибну… Жарка ваша печь изразцовая, —
Что вам до горя чужого? Для бедного
Жаль вам порою и грошика медного!..»
Чем мне помочь тебе? Руки бессильные
Тяжкий твой крест не поднимут, убожество.
Бабьей слезою, горючей, обильною,
Не омывается ран твоих множество…
Золота нет у меня всемогущего,
Нет и громового голоса зычного.
С чем же пойду против рока гнетущего?
Как я за брата вступлюсь горемычного?
Мне ль разорвать твои цепи тяжелые,
Мне ль осветить темноту непроглядную,
Мне ли пропеть тебе песню веселую,
Вещую, вольную, песню отрадную?..
Что ж ты в глаза мне глядишь, неисходное,
Страшное, вечное горе чужое,
Над ухом воешь собакой голодною,
Мучишь, грызешь, не даешь мне покою?
 
<1881>

Из «Lannee Terrible» Виктора Гюго

 
Преступницу ведут. Свирепо равнодушна,
Изранена, в крови, она идет послушно,
Как зверь лесной, на цепь привязанный за шею,
И ненависть висит, как облако, над нею.
Что сделала она? Ищите в мраке, в стонах,
В развалинах, в дыму строений подожженных…
Зачем и как дошла она до преступленья?
Никто – она сама – не даст вам объясненья.
Быть может, злой совет?.. Во всем виновен «милый»,
Красивый негодяй, которого любила…
Быть может, нищета и горе, в час голодный,
Вдруг мщения огонь зажгли в руке холодной?..
В лохмотьях… без жилья… без хлеба… это больно..
В ней мысли черные роилися невольно:
«Там, у других, есть всё»… С завистливым желаньем
В душе, истерзанной нуждою и страданьем,
Мысль страшная росла…
И вот перед толпою
Она идет теперь, поникнув головою.
Все рады. Поймана! Кругом без сожаленья
Насмешки сыплются, ругательства, каменья…
Она нема, глуха; она окоченела;
Смотреть на солнца свет ей словно надоело;
Не слышны ей толпы неистовые крики;
В ее глазах застыл какой-то ужас дикий.
В шелку и кружевах, увенчаны цветами,
Под ручку с сытыми, довольными мужьями,
Идут за нею вслед разряженные дамы
И весело твердят с улыбкой милой самой:
«Злодейка поймана! Отлично! Так и надо!» —
И, кажется, сейчас разбередить бы рады
Изящным зонтиком прелестные тираны
Несчастной женщины зияющие раны…
Преступницу мне жаль. А их – я презираю.
Они – борзых собак напоминают стаю,
Они противны мне, как яростные псицы,
Терзающие труп затравленной волчицы…
 
<1881>

Обреченная

 
На улицу меня швырнули, как котенка,
В семь лет, – в тот год, как мать в подвале умерла.
Я шустрая была и ловкая девчонка,
Я скоро ремесло доходное нашла.
Уж я была стара в семь лет. Всё понимала.
Позор и нищета мне с первых жизни дней
Открыли тайны все вонючего подвала,
Всё, что богатые скрывают от детей:
Где деньги мать берет; как тянет яд косушки;
Где гривенник добыть ей под залог тряпья;
Что крепче, что больней – пинки иль колотушки?..
Что значит красть и лгать; что значит «дочь ничья»…
Ох, много знала я… Меня не удивляло,
Что мать по вечерам уходит со двора
И возвращается без шляпки полинялой,
С подбитою щекой и пьяная с утра…
Вот азбук да молитв не знаю я, известно…
Не помню, чтоб и мать крестила лоб хоть раз…
Да и когда же нам молиться? Бог – для «честных»,
Для «чистой публики», а не для «подлых» нас..
Что бишь я начала?.. Ах, да… Меня прогнала
Хозяйка, – говорит: «Ступай, на хлеб проси!
У церкви там постой», – и строго приказала:
«Смотри, что соберешь, сейчас ко мне неси!»
Я вышла босиком и в кацавейке рваной,
А улица была темна и холодна,
Лишь фонари карет мелькали средь тумана
Да церковь ярко вся была освещена.
Был праздник у людей. На паперти я стала,
Когда от всенощной валил народ толпой;
Орава нищая в бока меня толкала;
Никто не услыхал плаксивый голос мой.
Тут я на хитрости пустилась… И дорогу
До кабака нашла и звонким голоском
Запела песенку, каких я знала много…
Одну из тех, что мать певала под хмельком.
Услышали внутри… Зазвали. Всем забавно,
Что «Казимира» им такая мразь поет;
Кто дал пятак, кто грош; хохочут… «Вот так славно!
Ай, девка! Умница! Она не пропадет».
А пьяненький один мне налил рюмку водки
И, путаясь рукой в курчавых волосах,
Погладил их, сказал: «Для прочищенья глотки,
Хвати! Будь молодцом… Как есть во всех статьях!»
И целовальник сам посмеивался глухо
Своим разъевшимся, расплывшим животом.
«Почаще заходи, – шепнул он мне, – воструха!»
И тоже наградил зеленым медяком.
За выдумку меня хозяйка похвалила,
Когда вернулась я, вся красная, домой.
«Ну, девка, – ты шустра…» И в вечер тот не била,
А медяки взяла, в сундук сложила свой.
С тех пор на промысел во всякую погоду
Она меня гнала пинком по вечерам.
И стала я расти… Шли за годами годы.
А вместе с красотой рос мой позор и срам.
Я хороша была… Эх, барыня, начало
Истории моей уж огорчило вас…
Просили «всё» сказать… Прослушали так мало…
И слезы уж текут из ваших добрых глаз…
Да и к чему, к чему?.. Вы ласково и мило
Сказали, что «спасти» меня хотите вы…
Оставьте, барыня! Меня спасет могила…
Иль спички серные, или вода Невы…
Рассказывать?.. Ну вот… Старик какой-то славный,
Добрейший сжалился над бедной сиротой:
Увел меня к себе и содержал исправно.
Учил, ласкал, рядил… А кончилось бедой…
Пятнадцать было мне, когда я убежала
От «доброты» его… Господь ему судья…
Я, глупая, его за дедушку считала…
Почтенный, весь седой… была жена, семья!..
Тут я в провинцию попала… В оперетке
Играла я пейзан, матросов и пажей.
Антрепренер сказал: «Такие ноги – редки!..
Беру вас, душенька, на роли без речей».
Известно, что потом… Рассказывать нет силы
Всю грязь, весь смрад, весь чад, что я пережила…
Я память пропила… Я всё перезабыла…
Куда обречена – туда я и дошла…
Да, да! Обречена от самого рожденья
Быть «падшей женщиной»! И мачехи-судьбы
Не смоется клеймо… Какое мне спасенье?
Устала я… Больна… Не выдержу борьбы.
Когда вы в первый раз Евангелье читали,
Я плакала, а вы сказали: «Спасена!»
Нет, барыня моя, вы с книгой опоздали…
Теперь уж не спасет погибшей и она…
Вот… знаете ли что?.. Ступайте-ка в подвалы,
В трущобы, где жила я с матерью моей…
Есть девочек таких там и теперь немало,
Есть «обреченные»! Спасайте их, детей!
Меня нельзя спасти!.. Простите, дорогая, —
Быть «честной» не могу… К работе не годна…
А книга хороша… Я вспомню, умирая,
Что в ней написано: «Ты будешь прощена!»
 
<1881>