Tasuta

Свет мой. Том 4

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Какой теленок! – вскричал шофер. – Это волк. Стреляй! Ну, утиной дробью я пощекотал ему пятки – и только. Только после этого я понял, что это волк. После этого стал менять дробь на волка. Но волка больше и не встретил. А один преподаватель так убил волка.

Назавтра – поскольку прилет графика Вербицкого откладывался – ленинградцы поехали в Третьяковскую галерею: вместе с Антоном и Костей также его жена Ирма и сын-подросток Глеб, недовольно пикировавшиеся с главой семейства еще с вечера. Вследствие чего Антон чувствовал себя среди них как вообще подопытным, сторонним человеком. Видно, семейный космос у Махаловых еще не построился надлежащим образом сообразно порядку для нормального существования, или функционирования. Он пока бултыхался попусту. Тем не менее Антон по-человечески даже сочувствовал сейчас Ирме и старался в стенах галереи популярней ей рассказать, обходя музейные картины, о их значимости, прелести и уникальности в объеме того, что он сам знал о них и о тех, к которым был особенно пристрастен. Ирма с готовностью принимала его эту помощь. Но только Антонова услужливость не исправляла в семье Махалова семейный климат: был запущен какой-то умственный разброд. Непоправимый.

На третий день наконец прибыл деловито-напористый Вербицкий, знающий, с чего начать монастырские зарисовки. И тут уж Антон не выдержал – не стерпел непозволительный диктат ему, живописцу: он заявил, что возвращается в Ленинград с красками, как ни скверно, предательски чувствовал он себя перед Махаловым.

Но поделать ничего другого он не мог.

И вздохнул лишь тогда, когда поезд промчался в обратном направлении через станцию Алабышево, где гостил три эти дня бесполезные.

Антон постоянством отличался. Что у него было и в любви же старомодной к ладной живописи неизменной, независимой, как благо. Ныне все решительно бежит куда-то, сломя голову; у художников первенствует вездесуще графика – торопится блеснуть вслед за миром торопливым. Ну и пусть она ликует и диктует свою моду и ужасное косноязычие. Расталкивает нерасторопных. Всему, всему – черед свой. А живопись, как бабка вечная, устойчиво и обстоятельно ведет со зрителем беседу. В красках, в образах философствует. С собой. И с нами.

VI

Под Приозерск, куда он почему-то сразу же, по приезду из Москвы, наметил свою поездку один, без товарищей, он выехал очень рано из города. В дороге сделал, как и другие, пересадку из электрички в обычный поезд; а дальше, на станции Отрадное, сел еще в автобус, в котором ему предстояло проехать километров 12 – 15. Как только выехали за пределы этой станции, вид сельской местности успокоил его и обрадовал несказанно: уже давно он не видел такой красоты, только бредил ею. И вот наконец оказался среди нее. Впечатление от нее у него было даже сильнее, чем он предполагал в душе. И особенно его поразили волны красновато-бурой травы, еще нескошенной, вперемешку с рожью и пшеницей, спускавшейся далеко, к голубевшему тихому озеру, над которым с той стороны стоял стеною зеленый лес. Как бывает на Карельском перешейке, повсюду виднелись вразброс домики, бани, сараи, обрамленные елями, березками, а то и тополем.

Он не знал, зачем сюда поехал. Просто ему хотелось побыть одному наедине с природой, как было когда-то. Он понимал хорошо природу, она – его. Хотелось как можно больше поработать маслом, проверить еще раз свои возможности. А может быть и потому, что был здесь восемь лет назад и знал эти места, где и познакомился с Любой и писал этюды – привез их отсюда штук двадцать. Половину из них он, разумеется, разбазарил – раздал всем. Но часть все-таки осталась.

У розовой дачи он на ходу выспрашивал у одной отдыхающей женщины, которую встретил, как здесь с местами, где канцелярии и т.п. И когда только показался с этюдником там, в помещении, все чуть не упали в обморок, думали, что еще один запоздалый отдыхающий явился. Мест совсем не было. Тут день шел дождь, так отдыхающие мужчины написали директору жалобу, что под койки занята и комната отдыха: не поиграть им в шашки. Он спросил: «Можно ли тут снять койку где?» Ему сказали как идти лесной тропинкой, и он шел минут 15-20, очень быстро, с тяжелым этюдником, пока не вышел на солнечную опушку, где тянулась проселочная дорога, а вправо от нее (слева был густой лес) стояло два-три домика, выглядывавших из-за деревьев, и какие-то пристройки. День был жаркий, припекало.

Здесь все было уже занято, дальше через ручей тоже, сказал мужчина с собакой и девушками, видимо, отдыхающими. В садике в полосатой пижаме возился другой, обернулся, равнодушно: Нет! Нет! Все занято! И снова занялся своим делом.

Кашин пустился в обратный путь: решил идти вдоль шоссейки и просто выспрашивать в каждом доме, а потом ему хотелось побыстрее увидеть снова те красноватые волны травы и желтых посевов. Но приходил в уныние от того, что сколько прошел, все безрезультатно: отдыхающих было много. В одном доме он увидел маслом этюды. И заинтересовался ими.

– Это мой сын делал – с гордостью сказала старушка. Тут же был и любезный старик, который сам не мог решить вопроса, пускать ли его и позвал старуху.

– Неплохо, – похвалил Антон.

– Это у окна он делал.

– Вижу: похоже.

– Да это было давно. Он теперь партийный работник, секретарь райкома.

– И что же, он не рисует теперь?

– Нет, некогда.

– Жаль. Надо было бы выбрать время. Всем некогда. Тем более, что видно, умел писать.

Наконец он не вытерпел более. Пошел наверх по дороге, мимо свежих копешек на кольях и каких-то яблонь – к дому под елями. У трактора возились двое, потом трактор прошел мимо. Навстречу ему выбежала собака, и маленький мальчик объяснил, что надо маму подождать, вроде кто-то уезжает сегодня от них. Антон отошел немного, перекусил. Часть колбасы отдал собачке. Она благодарно присела подле него и глядела ему в глаза. Потом раскрыл этюдник и стал писать. Снизу бабы шли, громко разговаривая, разбивая копны. Через полчаса – минут сорок подошли сюда, увидели его, бросив работу, приблизились посмотреть, что он делает и спросили разрешения: «Можно?» Деликатно. Он пошутил перво-наперво: «Что же вы разбили, я не успел зарисовать ваши копны!» – «Да, смотрите, и наши колья смешные здесь».

– Ой, а это Захаровых домик над озером!

– Грачева, иди сюда, и тебя зарисовали. Ой, какая ты уродливая. – Пошутила одна.

– Ой, какое небо красивое!

– Антону с ними было легко, просто и разговаривать, как с людьми, понимавшими его с полуслова. Он угостил их яблоками.

– Места-то у нас красивые, – сказали они гордо.

– Да, я знаю. Я был здесь восемь лет назад, картошку помогали убирать, и приметил их. Да вот прошел сколько – пока не устроился. Мне бы на недельку – две… Вы не знаете, никто не сдает… Мне пописать этюды – ничего больше не надо.

– Да вот Грачева, слышишь, пусти человека.

– Я бы пустила. Да только далеко.

– Это где? – Спросил Антон.

– В первой бригаде.

– Это за озером?

– Как в гору подниматься.

– Да, конечно, далековато.

– Но и там же есть озеро.

– Но тут мне интереснее. А если не найду, то приду. Как сказать, чтобы меня пустили?

– Скажите, что невестка прислала. А то, знаете, без меня не решатся… Скажите: так и так, встретили меня.

Вскоре Антон уже расположился на терраске и вплотную занялся этюдописанием. Все было замечательно. Однако дни оказались солнечными, однообразными, что и сказывалось на качестве его живописи; что-то в этом плане не заладилось у него, кроме 2-3 этюдов, и он решил свернуть свою охоту за природой. Видимо, совсем не случайно это лето у него оказалось таким пролетным, малозапоминающимся.

Поэтому он с внутренним облегчением приступил к своим прямым издательским обязанностям, радуясь доброму темпераменту сослуживцев.

Едва Антон вошел в длинный коридор издательского треста, как его немедля атаковала слева, позабыв поздороваться, сухотелая Каткова в обычно темной одежде, славный редактор давнопенсионного возраста. С папкой подмышкой, она, запыхиваясь и преследуя его на грани так называемого фола, допытывалась энергично:

– Ну, почему ж они, футболисты, по флангам не действовали и все пешком перехаживали туда-сюда, как князья великосветские? Они – советские ведь парни!

Антон сразу взял в толк, о чем она речь ведет, и на всякий случай ушел в глухую защиту, – верный способ самозащиты:

– Тренерский совет дал такую установку. Спокойствие прежде всего, Евгения Петровна.

– А у самих-то играющих есть желание играть? – сказала она так определенно, будто предполагая, что он, Антон, только что вернулся с прогулки по футбольным полям Европы. – Его не видно что-то.

– Что поделаешь! Не взыщите. И тут внешняя мода на лучшее, без понятия…

– У кого? – Она спешила рядом по коридору.

– Известно: у тех, кто с мячом, кто вокруг него, и у тех, кто болеет за них.

– Надо ж: молодые ребятки, а такие уж нежные, горючие – перегорели раньше…

– Нет, они вроде б в предыдущий раз перегорели – был несоразмерно большой перерыв, а тут напрочь не догорели, по-моему. С опытом отфутболивания. Подводил мелкий пас… Но вы, что, переквалифицировались, Евгения Петровна? Ведь вы были всегда всего лишь страстной хоккейной болельщицей (в хоккее-то игра покамест стоит свеч) и никогда – футбольной…

– Бес попутал меня на старости. Поверила слухам в команду, теперь вот нужно валерьянку пить, пропади все пропадом! Иду к Леночке Учаевой – попрошу…

– Она – тоже заядлая поклонница футбола? Не знал…

– Нет, мужик ее… – И с испуганными глазами Каткова наклонилась к Антону, зашептала: – Опять запил с этого футбольного горя. Сегодня вместе с ней в автобусе ехала… Узнала все… Да, должно, начиталась я сдуру в газетах заявлений смелых…

– Плохо отредактированных…

– Ой, точно же! Спасибо! Вы мне хорошо отпасовали мяч. Пожалуй, я забью гол в свои ворота. То-то мой начальник-любимец, которому сейчас я дала на подпись эту рукопись о спорте (несу ее сдавать в производство), как-то подозрительно взглянул на меня, словно хотел сказать вслух: «А не пора ли Вам, милая Евгения Петровна, все-таки на заслуженный отдых?» Нет, ребятки, дудки! – И она решительно остановилась, придумав новый финт. – Эту писанину я теперь не пропущу! Лишь через труп мой. Одна хвала методам тренировок впрок, а результата-то нет еще. Где же он? – И она в каком-то прозрении вдруг повернулась прочь.

 

– Позвольте, Евгения Петровна… А как же с валерьянкой?

– Ай, перемогу! – сказала она, удаляясь. – Сильней голова уже болит. Ой, сколько проблем! Сколько проблем от этого пешего футбола и подобных ему дел!

И она запела.

VII

– Вымучивать добро, как и идею, нельзя; оно вот оно – или есть, или лишь соблазнительный мираж. Что явило и вновь мое противостояние с собственной женой – Настей. – Интеллектуал Меркулов опять оказался – спустя больше года, в феврале, – вместе с Кашиным в Зеленогорском профилактории и философствовал так вожделенно, говоря о несовершенстве понятий и правил поведения людей в новом обществе и друг перед другом.

– Вы, что, снова… поженились? – нашелся удивленный Антон.

– Какое! – отверг Максим. – Вышла осечка. И теперь все дискуссирую с ней про себя. А суть в том, что женщины, известно, не прощают нам, мужчинам свои слабости наивные, раз им захотелось форсонуть, перья распустить.

– Условия таковы, Максим. Полная свобода мнений.

– Да, у нас все дозволяется, что ни заблагорассудится, во всем. И столетнее веяние нового – показать ничто, как прелести и изыски особые, которых никогда не было. Впрочем, банален результат. Один мой знакомый, юрист, рассказывал мне, что когда он ухаживал за любимой девушкой, то прежде всего думал о том, как бы побыстрей уложить ее в постель. Мою Настю «на свободе» вынудили обстоятельства позвонить мне, и я открылся снова ей навстречу. Это было к конце октября прошлого года. Она тут, перед тем как ей покинуть больницу с ребенком, сказала мне грустно: «Ну, теперь я нескоро позвоню тебе». Ребенок у нее был не мой. И после этого все завертелось.

И Максим в пылу откровенности поведал другу свою одиссею.

Они гуляли вдоль февральского залива.

В воскресенье Максим приехал к тестю и теще, надеясь узнать, что с Настей. Теща открыла ему дверь. Он поздоровавшись, вошел, разделся и прошел в переднюю. Спросил:

– Что, Арсений Борисович, послеобеденный сон?

Тот лежал на тахте в рваном синем свитере, накрытый одеялом.

– Ой, у вас очень холодно. Отчего же не топят еще? – Максим, протянув руку, дотронулся до батареи. – Нет – топят. Что же, тогда надо окна, то есть рамы заклеить. А у меня (он так сказал теперь и еще подумал об этом), у меня все-таки тепло в комнате: я вынужден открывать окно на ночь, помимо того, что всегда открыта форточка.

– Ну, у Вас капитальнейший дом еще царских времен: тепло в нем держалось всегда. – И тесть пошевелился.

– Я – с Невского. Решил выяснить, как там у Насти. Она перестала мне звонить, – как продекламировал Максим, присев на стул. Он чувствовал себя как-то скованно, не бывая здесь уже столько времени. Да и дело было слишком важным, особенным, деликатным.

– Ох, не знаю. – Вера Матвеевна вдруг откровенно пустилась в слезы. – Она, там, на Охте, ревет.

– Да что же, она еще не была в роддоме?

– Нет, была. У нее ребенок. Она быстро родила. Врач сказала: наверное, потому, что до этого намучилась. Она родила сразу после встречи с Вами. Наверное, переволновалась. Вы встретились, кажется, пятнадцатого сентября, а в два часа ночи двадцатого сентября ее увезли на скорой. Она и тотчас родила.

– Кто же у ней?

– Да дочка.

– Я верил, что у нее все будет хорошо: она в тот день паниковала, и я ее успокаивал, – сказал Максим.

– Я как будто чувствовала: на даче, где мы все вместе жили, говорю ей: дочушка, тебе пора ехать, а то тут ведь и скорую не вызовешь – и вот отправила ее в Ленинград. Она уехала.

– Зашли мы тогда с ней в новый рыбный ресторан на Невском. – Досказал Максим. – Так она ела и рыбные блюда – и ничего. И даже шампанского выпила. Официантка принесла ей бокал – сто грамм. Одна одним залпом почти выпила его. И я сказал: «Да не жалейте Вы этого добра, принесите еще бокал». И его принесли.

– Да и физически она выглядит сносно.

– Все-таки дача, – вставил отец. – И то, что она научилась ладить со всеми. Наверное, так поступать заставляла серьезность предстоящей миссии. Вот ведь можно ладить и при ее ершистом несносном характере.

– И теперь вот сидит, кормит девчонку и ревет. – При этом Вера Матвеевна снова всплакнула. – Я ей говорю: «Перестань, ведь молоко у тебя испортится, будет девочка нервная». Смотрю: кормит, а сама все думает и думает о чем-то; что-нибудь скажу ей – откликнется. «Да, – говорит, – вот он так бы не сделал». Она все по Вам сравнивает.

– Когда Вы были у нее?

– Вот только что оттуда. Пять суток жила там, помогала ухаживать за девочкой. То пеленки, то обед…

Арсений Борисович потянулся к приемнику:

– Вы поговорите пока. А я включу эту бандуру – послушаю Би-Би-Си.

– Ну, Сеня, у нас такой важный разговор, а ты, как всегда, не можешь потерпеть, – запротестовала Вера Матвеевна.

– Вера, я только послушаю, как там в ФРГ, кто будет новым канцлером – Брандт или Кизингер останется. Все-таки это очень важно.

– И отчего же она плачет, – продолжал Максим разговор, – если так все хорошо у нее и квартира отдельная, замечательная?

– Наоборот: у нее все плохо, – сказала мать. – Он уже не уделяет ей никакого внимания. Он очень молодой, избалованный и капризный. Тут был в командировке пять дней.

– Это-то – в период ее родов?

– Да, представьте себе!

– Ну, дела! Не думал, что так можно поступать. Тогда, летом, в отпуск удрал куда-то под Москву, бросив ее одну, беременную. Ни телефона, ни родственников, ни соседей близко. А если плохо станет ей… Когда я узнал об этом, меня прямо-таки взбесило такое наплевательское отношение. И когда ей сказал: «Ты поговори серьезно с ним» – она ответила: «Мне уже противно вести с ним такие беседы».

– Максим, они заметно охладели к друг другу. Представьте себе: приехал сюда вечером из командировки, сразу к матери заявился и только на другой день, в пять вечера, явился к любимой, зная, что она с новорожденной. Каково же ей! Он даже цветка не преподнес ей по этому случаю. Вот почему она говорит, что Вы бы так не сделали. Мука! Мука сплошная!

– Что же он теперь хочет?

– Я не знаю, что должно быть в голове у него, когда он писал ей записку, узнав, что у нее девочка родилась: «Судьба повернулась к нам спиной». Это – вместо того, чтобы поздравить, как полагается; ведь она ничьего-нибудь, а его собственного ребенка ему выродила. Он страшно недоволен был, что не сын.

– А по-моему, это все равно.

– Да тут все ясно, – продолжала Вера Матвеевна. – Всем уже известно, – медициной доказано, что рождение мальчика или девочки целиком зависит от мужской спермы. Вот ему и не нравится, что его товарищи теперь отомстят ему смехом над ним. Когда у них рождались девочки, он тогда смеялся на ними: «Ну, бракоделы!» Вот он какой еще молодой. Он просто не готов еще к женитьбе. Жил за отцом с матерью, все имел, не привык беспокоиться за других.

Арсений Борисович свесил ноги с тахты, сел. Заговорил:

– По-моему, Вадим очень похож по характеру на Настин. Это видно. Ведь люди такого типа с очень большим апломбом. Вы послушайте, как они авторитетно рассуждают обо всем, хотя не все знают хорошо, обстоятельно. И этим своим рассуждением вначале могут произвести должное впечатление. Они живут своими наивными представлениями о том, как надо жить; а если у них не получается соответствия тому, – они мечутся, мучаются и мучают близких. Ей еще год исполнился – накажешь ее, но и тут же отступишься от своего наказания, потому что она все-таки добьется своего. И в кого она такая? Да это все-таки ваша, Вера, Злобинская порода. Ее не переформируешь уже ничем. Ей тысячи и тысячи лет. Полыхают страсти. И мы бултыхаемся очумело.

– Да, знаете, Максим, – вставила Вера Матвеевна, – она своими метаниями уже измучила нас всех.

– Я вот почему заметил, что у Вадима ее характер, – сказал тесть. – В тот день, когда он приехал к нам на дачу, он сказал как-то очень просто, что сдал ее в больницу. Это получилось смешно. Я разложил пасьянс, чтобы узнать, кто же у нее будет – мальчик или девочка. Он остановился сбоку стола и стал следить за картой – очень впечатлительно, как я заметил. Но карта у меня, как нарочно, не шла. Непонятно было, кто же будет. И это на него, видно, сильно подействовало. Тут же Вера раскинула карты – и тоже ничего не вышло. И это столь подействовало на него, что он, не сказав ни слова, уехал в Ленинград. Своенравный, упрямый, капризный.

– Я согласен: в нем кровь итальянская, – заключил Арсений Борисович. – Он, видите ли, километр бежал, чтобы догнать подонка, пырнувшего его ножом, – с порезанным животом; это он может через силу, а догадаться приехать к Насте и поздравить ее с дочкой – это он не может, ему не по силам, видите ли!

– Вот лежит он, – добавила Вера Матвеевна. – Девочка в кроватке возится, кричит. Он не встанет, не подойдет к ней.

– Ну, Вера, и я-то не больно подходил к детям, когда они кричали, и ты кричала на меня. – Красков улыбнулся. – Дело не в этом, к сожалению. У них что-то не получается. А что – не пойму. А Вы-то, Максим, как думаете, что же делать с Настей? – заговорил он как-то откровенно с ним, и его поразила теперь и его серьезное отношение к жизни дочери, отчего он даже опешил. – Во всем можно разобраться, что к чему. Пожалуйста. Любой политический вопрос. Любой хозяйственный. А тут – такая сложность, что ума не приложу. Вон Бальзака стараюсь читать, да и там ничего похожего не нахожу. Нынче люди совсем иными взглядами и мерками живут. Ничего не придумаешь тут. Все-таки как тут поступить?

Он будто не желал уже выпустить зятя без определенного ответа, хотя зять уже встал и собрался уйти. И, вот подумав, тоже ответил начистоту:

– Хорошо, она плачет сейчас по Свечному переулку; ну а если перейдет опять жить на Свечной, будут свои неудобства (негде ребенка купать, нет отдельной квартиры, не то, что у нее, уже было), – уже будут слезы по Охте? Ведь Настя такой человек: когда ей говоришь: «да», она говорит: «нет», когда «нет», тогда она говорит: «да». Собственно так было всегда. Вспомните, будучи за мной, она страдала по Морозову, Сашке.

Пристрастие к новизне ощущений у нее было всегда, только наши отношения были доверительны, не эгоистичны. Выгоды в друг друге мы не искали по своему воспитанию. Вадим же – из другого поколения. И к тому же, судя по всему, псих сущий. Двадцатипятилетний.

– Да, да, вот именно это, – подтвердил Красков. – Где гарантия того, что она не пожалеет, если он снова хвост свой распустит, как тетерев.

– Но ведь она уже трижды (я знаю) откладывала регистрацию дочери. До сих пор – уже две недели целых – у девочки нет имени. А поскольку у нее фамилия Ваша, то и девочка будет носить фамилию матери – сейчас есть такой закон. Из-за этого и Вадим нервничает тоже. И все как-то странно у них в доме. Ведь он – хозяин, а она не чувствует себя хозяйкой в доме. Он приехал только что из командировки – и сразу уезжает к матери. И та даже не показалась здесь, перед Настей. Спрашиваю у него: почему же мама не приехала? «А она окна моет», – отвечает. Это-то – в октябре. Подумать только! Окна для нее важнее, чем рождение внучки. Я даже подозреваю (и Настя так говорит), что они за нею запишут жилплощадь (у них ее много) – и оставят ее одну, чтобы она их не трогала с этим.

VIII

После прогулки Насти с дочкой в коляске и Максимом по мерзлой улице и ее отчаяннейшего решения о возвращении к нему, Максиму, он жил уже ощущением неизбежности этого; все решилось будто само собой, как он и хотел, и помимо его желания. Он теперь только стал ждать, когда же все окончательно станет на свои места. Совсем определится и успокоится.

Когда же она, плача, сообщила ему по телефону, что дочь заболела, температура у нее 38,7 °, он уже не находил себе места; он сразу же потребовал, чтобы она вызвала скорую.

– Отчего же ты немедленно не позвонила мне на работу? Могли бы раньше помочь. Ты вызывала врача хоть?

– Я вызывала вчера. Она вчера заболела. А мне позвонить – невозможно. Телефон есть лишь в парадной… Я всю ночь не спала – и теперь не знаю, что делать.

– Вызывай немедленно скорую. Ты не шути.

– Да и врач дал номерок в больницу. А я боюсь: врачи говорят противоречивое… А в больницу лечь – всю исколят и только…

– Все равно вызови врача. На что же Вадим, хлыщ такой, бросил вас в такой момент?

– Это ты у него спроси, – ответила она, как всегда, неисправимо. – А мне говорить с ним надоело. Уехал то ли на рыбалку, то ли на охоту. Так что наш переход к тебе откладывается, пока она не выздоровеет.

 

– Ну, разумеется! Кто об этом говорит. Я через полчаса все-таки поеду к твоим родителям, вытащу кого-нибудь…

– Да, маму хотя бы… А то я измучалась… Моему брату бы еще позвонить… Я уж не могу… Она там, в квартире, одна. Плачет. Ведь никогда не плакала. За месяц на кило сто прибавила вместо семьсот грамм. Жалко: такая хорошая девочка. Все врачи говорят. Максим, скажи: и с нею ничего не может случиться? – И захлипала.

Мало того, что Вадим еще мальчишествовал и проявил себялюбчиком, его немногие родственники еще устроили ей обструкцию; при рождении дочери никто из них не поздравил ее, никто не подарил ей букетик цветов. Она оказалась совсем отверженной. Иллюзии для нее кончились.

Уже завечерело.

Максим быстро пришел в себя, наскоро побрился, переоделся и, оставив нерасставленными вещи, поспешил на улицу Марата, на стоянку такси. А через минут двадцать мчался уже в Новую Деревню. И разглядел в темноте родителей Насти, идущих по проспекту к своему дому.

Вера Матвеевна, не заходя домой, села в такси без лишних разговоров, попрощалась с мужем и поехала с Максимом в новый жилой район, где находилась дочь с малышкой. Для оказания ей необходимой помощи с вызовом врача и скорой и, возможно, в качестве сиделки. Все зависело от того, как могло сложиться дальше.

Теща всю дорогу возвращалась к разговору о желательности вернуться дочери к нему, Максиму; тогда можно быть спокойным за нее, за ребенка. А он часто останавливал ее: не в этом сейчас дело, а в болезни девочки. Может быть, она ее застудила – гуляла с ней в непогоду октябрьскую…

Теща поднялась в дом. (Максим не пошел – там мог быть уже Вадим). Он попросил ее выйти минут через 20. Она вышла к нему, когда он уже окончательно замерз. Сказала:

– Да, девочка плачет. Вы, Максим, поезжайте домой. А я побуду с часок и тоже поеду к себе.

– Нет, вы останьтесь у Насти, – возразил он. – Вы же опытнее Вадима и лучше поможете ей. У нее есть где переночевать – отдельная же квартира.

– Настя сказала, что выгонит его к матери, и все.

– Но, Вера Матвеевна, непременно вызовете врача или скорую. Это дело нешуточное. Вы сами понимаете.

Она вроде бы согласилась с ним.

Он долго еще стоял на задворках на трамвайной остановке – не было нужного трамвая. Гремели трамваи по рельсам, уложенных на открытых шпалах (здесь был заглублен путь). Огромные новые многоэтажные корпуса призрачно светились многочисленными огнями окон на всем протяжении на фоне синего неба и в каждом окне было много счастья и несчастья у людей. Он чувствовал несовместимость чего-то. Светятся эти дома, а по эту сторону, за забором, кладбище. Вон дорога ведет туда.

Его уже пугала какая-то страшная неизвестность. Насте он никак не мог помочь, не присутствуя рядом с нею (а в помощи других он всегда сомневался – редко кто мог оказать ее лучше, чем он сам).

На другой день, в пятницу, ему позвонил тесть и сообщил, что девочку положили в больницу. Он дал адрес и телефон справочной. Потом позвонила теща, сообщила подробности. Положили малышку в больницу лишь в семь вечера сегодня.

– Почему же так запоздало?

– Я ей говорила, – сказала теща, – насилу уговорила. Врачи предполагают двухстороннее воспаление легких. Наверняка она пролежит здесь долго.

В субботу он направился в знаменитую педиатрическую поликлинику. В справочной, где было записано (он увидел в окошечко) девочка без имени, ему сказала женщина, что состояние девочки тяжелое. Температура 38,7°.

Нужное факультетское отделение находилось сразу же за углом здания, и он поднялся, как ему сказали, на второй этаж. Там у него медсестра спросила, к кому он; она сообщила, что Краскову переводят в хирургическое – сейчас собираются.

– А почему, не скажете? – задал он вопрос.

– Там есть хирургическая (паталогия), – добавила она, несколько замешкавшись. Они тут сейчас пройдут.

Он стал ждать на площадке этажной. Минут через десять двери раскрылись. Какая-то женщина в красно-малиновом пальто появилась на площадке с ребенком в руках и приговаривая: «Сейчас пойдем в хирургическое», направилась с ним по лестнице вниз. Он, думая, что, может, сестра ошиблась, назвав незнакомую фамилию, решил еще подождать. Еще через минут пять в проеме большого окна увидел очки вроде бы Вадима (да, это был он), а затем – и женскую фигуру в темном, синем пальто и вроде бы в малиновом шарфе, да в малиновом шарфе. Это была она, Настя. Когда он сбежал по лестнице и оказался на улице, то увидел ее и Вадима, направляющихся куда-то вглубь поликлиники. Он стал их догонять. И вот тут-то его поразило то, что Вадим пытался галантно ухаживать за Настей (проезжала автомашина, и он с картинными жестами, свойственными молодым ухажерам, предупреждал ее об опасности). Но, главное, Максима поразило то, что она спокойно принимала это его ухаживание, хотя Настя и Максим только что решили, что она в эту пятницу перейдет к нему в квартиру на Свечном. Притом она прямо говорила, что Вадима не любит больше, не знает, о чем с ним говорить; он надоел ей до ужаса, она не приемлет его. И вдруг – такое-то… Значит, она лгала ему. Все было неправдой?

Они будто и не торопились никуда. А ведь у них ребенок здесь лежал. Максим, не выдержав того, что шел сзади их, окликнул Настю, когда расстояние между ними сократилось метров до пяти. Она как-то отупленно уставилась на него, словно он сейчас тут неуместен. Но, возможно, так показалось ему вследствие его недовольства. Он, поздоровавшись, сурово сказал, что они – оба обормоты: не вызвали вовремя скорую. Что толку, сказали они оба в один голос; все равно врачи не могут определить, чем она больна.

– Но ведь ее перевели в хирургическое. Видимо, для того, чтобы оперировать, – сказал Максим.

– Она задыхается, вся синяя, – сказала Настя. – На груди опухоли какие-то.

– Вы – Краскова? – спросила возникшая женщина в красно-малиновом пальто.

– Да, – как-то потерялась, сжалась вся Настя.

– Идемте, покажу, где раздеться и куда вам пройти. – И они ушли в помещение.

Вадим был совершенно беззаботен, и с ним было совершенно не о чем разговаривать.

Они вместе вышли за ворота и разошлись в разные стороны.

IX

Максим недоволен был тяжелым положением девочки.

Он застал ее родителей, заехав к ним, в удрученном состоянии. Теща только что звонила в справочную больницы и ей ответили, что девочка больна тяжело и что тут отец был.

– Можно сказать, что два целых, – пошутил Максим.

Тесть заулыбался. Тоже и теща улыбнулась.

Сообщив им о том, что происходит в больнице с состоянием здоровья девочки и что он еще нужное заметил, узнал там, он, главное, опять попросил Веру Матвеевну посетить дочь, дежурившую теперь возле койки с больной в хирургической палате, дабы что-нибудь из еды свезти ей туда, ибо он нисколько не надеется на помощь Вадима.

– У него еще завихрения молодеческие, – вставил тесть. – Повесничает…

– Притом будет консилиум врачей, – продолжал Максим, – ребенка осмотрят получше и тогда можно будет подробности выяснить у ней. А найти хирургическое, вернее, саму Настю просто: она находится от угла пятое или четвертое большое окно. Да Вы легко увидите сами. Терраска там очень заметная. И можно поговорить с ней. Там, на углу есть тамбур.

Теща взглянула на часы:

– Четыре. В пять ей грудью кормить. Да, наверное, не дадут. Теперь молоко у нее испортится. Может, это инфекция. Вадим расчихался после охоты… Он не хотел девочку. Вот так и получилось.

– От него всего можно ожидать, – заметил Арсений Борисович. – Он и пистолеты держит в столе. Штучки отца. Папенькин сынок.

Поздно вечером врачи пока не говорили, что это простудное явление или что-то врожденное. Но девочка глотала много витаминов, и это могло отразиться на ее здоровье. В родильном доме, возможно, вирус занесли или позже – при осмотре. И болезнь уже запущена, – что-то давнее. И уже не воспаление легких. И что, вероятно, потребуется хирургическое вмешательство, если девочку так не спасти.