Летят утки… литературные заметы

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Женщины в основном работали на обрубке сучьев, веток, уборки территории лесоповала. Работа, надо сказать, тоже не из лёгких.

Женщин выводили из зоны и уводили обратно с работ до объявления «почина» в разное время с мужским лагерем, чтобы, не дай Бог, двум колонам встретится вместе. Мало ли что могло случиться? Остерегалось начальство эксцессов, боялось. А тут каждый день женщин стали водить таким образом, что дороги их с мужичками на короткое время пересекались. И тогда – захлёбывались горлом не только сторожевые собаки. Охрана для острастки стреляла поверх голов, но крики восторга унять да и перекрыть выстрелами не могла, а может, и не хотела. Даже давали команду замедлить шаг. И что тогда было! Человеческий котёл взрывался слезами и смехом. Кричали все разное, но смысл был один – не пресекаемая и неуничтожимая тоска по естеству.

«Представь себе – говорил, посмеиваясь, Семён Семёнович, при этом глаза его за стёклами очков молодо загорались неизживаемым оптимизмом бывшего зека. – представь себе – после невыносимых ограничений – и невероятное! Мужики и бабы. И всё это на расстоянии вытянутой руки. Но – шаг в сторону считался побегом. Пуля с той или с этой стороны обеспечена. Не промахнётся, поцелует – это уж точно, последним смертельным поцелуем. Вот и кричали, исходили воплями обе колонны – видит око, да зуб неймёт… Конечно, изощрённость инквизиторская. Сатанинская. – Семён Семёнович теперь уже возмущённо поблескивал очками. – Всё было выверено и рассчитано по законам биологическим. А тут и приказ-распоряжение зачитали по отрядам: победителей соревнования, это тех, кто в течение полугода даст не менее двести процентов выработки, ждёт «культпоход» в женский лагерь со всеми вытекающими отсюда последствиями, так сказать – Милосердов улыбнулся своим воспоминаниям. – Начальство закамуфлировало встречу этих двух миров, говоря проще, – мужиков и баб, под обмен опытом в художественной самодеятельности. Ну, мужики и пошли вкалывать! За двойную пайку так не горбатились. За месяц квартальный план выполнили. Женщины – великая сила! Ха-ха-ха! – Семён Семёнович сняв очки, стал протирать подмокшие глаза, наверное, не всё так было смешно…

Надо сказать, Семён Семёнович Милосердов, несмотря на лагерное прошлое, «феней» никогда не пользовался. Интеллигент – он и в Африке – интеллигент.

От неуёмных матерных слов Милосердов всегда морщился и останавливал под каким-нибудь предлогом матерщинника. Ну, никак не прививалась к нему эта наука русского словотворчества.

Бережное отношение к слову переносилось им и на поэзию, в его стихи, в чём можно убедиться, открыв на любой странице его сборники. Берёг он слово, не транжировал понапрасну.

С той же бережливостью относился он и к женщине. Поэтому красочный рассказ его о встречном обмене передовиков обошёлся без крутого перчика и клубнички.

– Так вот, – улыбался Милосердов, – отобраны лучшие из лучших – ударники подневольного труда. Не обошлось, конечно, и без блатняков. Те не утомлялись, но очень рвались в женскую колонию. «Марухи – говорили, – у нас там. Нам никак нельзя. Нам повидаться надо. Поквитаться. Приласкать кого надо. Должок спросить».

В лагере без блатняков ни один почин не бывает. Паразиты – одним словом. За ними сила воровских законов. Поддержка. Ну, вот – продолжает Семён Семёнович, – приехали. Как только мы вышли на сцену. Так нам и показать свою самодеятельность, попеть-поплясать, не дали. Со сцены женщины нас на руках выносили. Поплыли эти танцоры с певунами и мастерами художественного слова. Заначки, они и в лагере, заначки. Щелей и чуланчиков разных много. Вот и рассредоточились. А кому не досталось укромного места, так и под небом хорошо, лучше не бывает – Семён Семёнович смеётся лукаво, весело. Наверное, поозорничать и ему пришлось. Вспомнил вот, и снова мальчишкой стал, вроде и не было обид и страданий лагерной жизни. – Вохровцы, – говорит, откашлявшись Милосердов. – потом почти целые сутки собирали счастливчиков. Неумеренность даже в этом деле сыграла плохую службу. После этого указ вышел о переводе начальника лагеря куда-то на юг Ледовитого океана. Далеко. Так и остался почин этот без продолжения. Не поняли начальники в Москве душевных порывов. Не получилось. Так вот…

Вспоминая этот рассказ, я и теперь вижу сверкающие очки и задорное, запрокинутое к небу, по-русски добродушное лицо Семёна Милосердова. Он всегда парил выше уровня горизонта, какие бы трудности ему не встречались. Но к быту, обыденным вопросам жизни он, как мне казалось, был мало приспособлен, что можно подтвердить одним характерным случаем: однажды встретив меня на улице, Семён Семёнович посетовал на то, что в такую жару он не может принять душ – что-то случилось с краном.

Ну, кран, водопровод. Батареи отопления, железяки всякие – были как раз по моей специальности. Только инженерный институт окончил.

– Проще простого! – говорю я Семёну Семёновичу. – Ставь бутылку, и кран будет работать, как у молодого! – ёрничаю.

– Ну, бутылки у меня нет, а вот спиртику пузырёк найду. Пошли!

Приходим на его новую, большую, в три комнаты квартиру. Он заводит меня в ванную комнату.

– Смотри! – отвернул кран.

Из сверкающего никелем крана душевой установки только, как из простуженного детского носика, сопелька бежит. И – всё.

Какого же было его удивление, когда я, прямо на его глазах легко отвернул блестящую коронку на кране, освободил седёлку клапана от окалины, и мощная струя загудела, запела, ударяясь о дно ванны. И мы с Семён Семёновичем тоже ударили по рукам.

Спирт – вещь ходовая в любое время. Разве откажешься? Но сам хозяин моего энтузиазма насчёт пития поддержал только в самых маленьких количествах, сославшись на здоровье. Может быть, поэтому я в тот день оказался далеко-далеко от дома и в несовсем уютной обстановке. О чём и рассказывать не хочется.

Семёна Семёновича не могли испортить ни военные годы. Ни годы лагерей, где редкий человек не ломается. Пил он всегда умеренно. И то только сухие и слабые вина, которыми мы. Его младшие товарищи и почитатели, всегда пренебрегали, испорченные волей и безотцовщиной.

Несмотря ни на что, поэт Милосердов любил молодых и всячески опекал нас, был снисходителен, но и по-товарищески требователен.

Первым, от кого я услышал добрые слова о себе, был, конечно, Семён Семёнович. Не раз мои стихи появлялись в областной печати с его напутствующими строчками, что в настоящее время встречается редко, а зря. Добрые творческие высказывания старших окрыляют и вселяют веру в собственные силы.

Но что говорить? Теперь и времена другие, и нравы…

Мне до сих пор памятен тот день, когда Милосердов поздравил меня по телефону и радостно сообщил, что в обширной академической работе Института Русской литературы «История советской поэзии за 1941—1980 годы» есть упоминание и о моём творчестве. Милосердов весело шутил, мол, задаваться теперь станешь, в классики вышел! Нам старикам и руки не подашь. Но это было сказано от всей щедрости и благодушия доброго человека, безо всяких подначек, на которые так богата творческая братия.

Семён Семёнович был романтиком с головы до пяток. Мог восторгаться чужими стихами, так, как будто только что написал их сам. Но иногда и поругивал: «Аркадий, не говори красиво!» – и хлопал меня по плечу, повторяя слова одного из героев островского, когда я, захлёбываясь эпитетами, увлечённо читал ему при встречах что-нибудь своё новое.

Я обижался, но Семён Семёнович был абсолютно прав всегда. Излишняя метафоричность делала тогдашние мои стихи подобием развесистой клюквы, кружев разных…

Но как радовался Милосердов, когда кому-то из наших молодых удавалось сказать своё неповторимое слово. Семён Семёнович в этом отношении был настоящим педагогом, умным и благожелательным. Недаром же он до конца своих дней вёл литературное объединение «Радуга». Это объединение было настоящей школой для начинающих писать. Теперь об этом, увы, осталась одна память…

7

…Тогда, в далёком пятьдесят седьмом году прошлого века, мы вышли из областной библиотеки имени Пушкина: Семён Милосердов, молодой ещё, Анатолий Куприн, задиристый и уверенный, Вячеслав Шутков, ироничный и всезнающий, и я – деревенский, но достаточно наглый, оставив за спиной такой таинственный и тихий свет зелёных ламп читального зала.

Вышли на широкую улицу. Стояла поздняя осень, и лёгкий к ночи морозец уже намекал на скорую зиму. В городе гулко и просторно. Празднично горят высокие фонари на столбах. На перекрёстке, возле бывшего музыкального училища, как большая круглая луна, светились электрические часы с огромными стрелками. Тогда почти по всему городу такие часы висели, напоминая влюблённым о свиданиях, а женатым, о домашнем уюте и горячей чашке чая. Сколько под такими часами пережито вздохов и разочарований! Сколько томительных часов!

Но это было потом. А пока на улице оживлённо и суетно. Заканчивался рабочий день. Люд, оставивший свои производственные заботы за проходной, торопливо шли, обгоняя нас, увлечённых молодостью и стихами.

Помнится, Слава Шутков как раз обкатывал звучного Эдуарда Багрицкого, посматривая на нашу реакцию. Багрицкий тогда был на слуху и у тамбовских поэтах в большом почёте. А как же? Поэт, отвергающий напрочь мещанский быт и обыденность: «От чёрного хлеба и верной жены мы бледною немочью поражены», отвергающий своих родителей – «…И надо мною ржавые евреи косых бород скрестили лезвия», пренебрегающий семенными устоями – «…Я покидаю ржавую кровать. Уйти? Уйду! Тем лучше. Наплевать!».

Нам ли, вкусившим волю, не чтить этого поэта? Строчки – «По рыбам, по звёздам проносит шаланду…» меня привели в совершенный восторг. Багрицкого у нас в школьной программе не было, а факультативных занятий тогда не велось. Какой факультатив, когда в нашей маленькой сельской школе занятия проходили в две смены, а классы были настолько уплотнены, что к радости всех учеников, опрос любого был не чаще одного раза в месяц – тридцать пять, сорок человек в малюсенькой классной комнате! Поэтому знание мной поэзии, дальше общеизвестных поэтов революционной и социальной направленности не распространялось, и я шел, теперь поглядывая на своих попутчиков, оглушённый их эрудицией.

 

Высокий, слегка прихрамывающий, Милосердов больше был похож на мудрого учителя, чем на поэта. Очень он уж аккуратен был!

Помню тогда, в тот осенний хрусткий вечер он на радость нам прочитал «дядю Володю», это так мои знакомые поэта Луговского звали, ещё живого, его знаменитую «Песнь о ветре».

Читал Семён Семёнович, конечно, мастерски, по соловьиному перекатывая игручую словесную ртуть в горле, и эта его манера чтения будила во мне творческий азарт и вдохновение.

Потом были ещё стихи Сельвинского, Иосифа Уткина, Павла Когана. От отчаяния у меня навёртывались слёзы на глазах; я был настоящим профаном в поэзии и литературе, и понял – надо учиться, во что бы то ни стало, зубами цепляться за университетские знания.

То было незабываемое время! Время политической оттепели. Необычайно вырос интерес к поэзии и литературному слову. Устраивались вечера в студенческих аудиториях, рабочих общежитиях, в клубах и везде нас встречали с неизменным успехом, особенно девочки.

Всю ту зиму, после встречи с молодыми и начинающими поэтами-сверстниками, после встречи с Семёном Милосердовым, я с головой окунулся в поэзию начала двадцатого века, которая наиболее полно отвечала моему тогдашнему представлению о настоящей жизни в искусстве. А летом я поступил в местный пединститут на историко-филологическое отделение, правда, на вечерний факультет. Ко мне, как к рабочему парню, при зачислении на учёбу отнеслись с большой снисходительностью. Требования к абитуриентам тогда были необычайно высокие. Учиться в институте, в силу моей несдержанности и неряшливого образа жизни, мне тогда не удалось. После службы в Армии мне всё же удалось закончить вуз, но только технический…

Добрые были времена! Хорошие времена! О них-то я и вспоминаю сейчас с доброй улыбкой, хотя и грустной. Как там сказано у Слуцкого, кажется: «Давайте после драки помашем кулаками. Не только пиво-раки мы ели и лакали. Нет, назначались сроки, готовились бои. Готовились в пророки товарищи мои…!»

Как молоды мы были! Как верили в себя!

Господи! Уже почти полвека прошло с той поры, а я всё мальчишенствую, строю планы… Тороплю жизнь. Так ли мы думали тогда? Ведь тоже торопились, мальчишенствали, строили планы…

Вместо эпилога

В мире всё взаимосвязано, одно перетекает в другое, в третье… Из тоненького светлого ручейка, каковым является жизнь одного человека, рождаются мощные реки национальных объединений и народов, которые в свою очередь. Вливаются в моря, наполняя мир недолговечных разумных существ собою.

Кажется, бился родничок где-то, жил, толкался, промывая песчинки, пестал солнце, его заваливали мусором, забрасывали бетонными глыбами, душили земляной насыпью, но он снова пробивался, и снова булькал, жмурясь от света, радовался новому дню. А рядом, точно такой же родничок торкался, хорохорился, торопился жить. Но тоже, грохоча и круша ивняковую поросль, подъехал грузовик-самосвал, железная душа и тоже засыпал щебнем солнечную струйку, но и тот смог просочиться сквозь осколепки и осколки бытия. И вот, эти два ручейка сплелись-обнялись. И им уже стало легче вдвоём, размывая запруду, искать свою реку, свою Волгу…

С письмом, которое лежит передо мной, я ознакомился позже. Гораздо позже того, когда оно было написано.

Иван Игнатьевич Овсянников, заместитель редактора «Тамбовской Жизни», сам большой друг, любитель и пропагандист творчества поэта Милосердова, знакомясь с этим маленьким повествованием о моих тогдашних встречах, показал мне письмо из Донецка.

Человек, автор письма, художник, и тоже хлебнул горьких и кислых щей, по- другому сказать, лагерной баланды вместе с Семёном Милосердовым в одном бараке.

Вот ведь как бывает в жизни! Действительно, гора с горой не сходиться, а человек с человеком…

Правда, письмо не застало на этом свете Семёна Милосердова. Краток век человека…

Вот само письмо. Оно интересно своей подлинностью и доброй человеческой памятью. Привожу письмо целиком: « 26 апреля 1989 года, возвращаясь из ялтинского санатория маршрутом – Симферополь-Тамбов Донецк в самолёте, в газете «Литературный Тамбов» я прочитал статью о поэте С. С. Милосердове. Фамилия редкая и очень запоминающаяся.

Волей изменчивой судьбы в 1949—1955 годах я оказался в числе опальных, в Унжлаге Горьковской области, и в 1954 году попал на шестой ОЛПе, где работал художником, участвовал в художественной самодеятельности, благодаря которой имел некоторые послабления. Там у нас был кружок любителей поэзии, среди которых были: Милосердов, Глебов, Басюк, Ермолаев и я. Мы нередко обменивались мыслями, читали друг другу свои стихи и находили в этом определённое утешение. Среди других товарищей особо отличался «мужик» Семён Милосердов талантом и своим тихим нравом, скромностью. Какой-то задумчивостью.

И вот теперь… через 54 года, увидав портрет поэта, я узнал его. А потом засомневался…. Он ли это? Может быть, брат или однофамилец того человека, с которым мы сблизились в сталинских лагерях.

За эти годы я забыл его имя, но, увидев портрет в газете, сразу вспомнил – так это же Семён, «мужик» Семён!

Первой моей мыслью было написать ему письмо, но в дальнейшей статье было сказано о его смерти, о чём я искренне скорблю и сожалею.

Ещё мне запомнилось, что первым человеком, сообщившим мне об амнистии осенью 1955года, был он, мой друг по несчастью – Милосердов. Он всегда приносил какие-нибудь радостные вести. Действительно – Милосердов.

С уважением Бочаров Леонид Григорьевич.

Вот такое письмо…

«Серёжа… Серёжа… Сорву я серёжки…»
история одного автографа

Давно это было, так давно, что я уже забыл и сам необычный автограф, и случай связанный с ним, пока недавно не открыл зелёный томик стихов Есенина и не увидел крупный, округлый и размашистый почерк на внутренней стороне обложки и такую же крупную, округлую подпись под стихами, посвящёнными одному из любимейших поэтов России…

Мы тогда были молоды и рискованны. Захлёбываясь своими и чужими стихами, копытили неровный тамбовский асфальт, кружа по улицам и переулкам ночного города. Чувство свойственное наркотическому опьянению поэзией заводило нас далеко. Иногда, слишком далеко. Балансируя на грани возможного, приходилось знакомиться с милицией, и не только с ней…

В эти присные времена в газете «Комсомольское Знамя», где редактором был добрейший, незабвенный Георгий Ремизов, работал литсотрудником поэт и бретёр, странствующий рыцарь Володя Чиликин, парень талантливый, но, как это водится, без царя в голове. Кстати, мы с ним чуть не задохнулись от горящего полимера, когда, ночуя у меня на квартире, он оставил до утра включённый утюг на толстой, стекловидной поверхности стола.

Как не покажется странным, но этот случай и сблизил нас потом на некоторое время.

У Чиликина была навязчивая идея: после очередной зарплаты колесить, предварительно запасшись двумя-тремя бутылками портвейна, на такси по тамбовским весям.

Не отходя от кассы, он рассчитывался с долгами, а то будет поздно, шёл в винный магазин, а потом – на большую дорогу ловить такси.

Сказав шофёру, чтобы он ехал, куда глаза глядят, лишь бы крутились колёса, усаживался на заднее сидение и, вольно попивая портвейн, ловил кайф. Таксисту что, – знай, крути баранку, коль есть клиент, а у клиента деньги, хоть небольшие, но есть.

Чиликин, не надеясь на себя, что он к концу поездки будет в трезвом виде и чистой памяти, деньги за вояж отдавал заранее и полюбовно. Как только Володя был порядком нагружен, шофёр доставлял путешественника по заранее означенному адресу и – по рукам, до следующей получки!

В тот зимний вечер мы засиделись в редакции, греясь, как обычно чаем и не только чаем. Остальная часть компании разошлась по домам, и мы с Володей Чиликиным, порядком надоев друг другу, в поисках нового общения вывалились на улицу.

Метель, как свора гончих псов, с глухим завыванием гоняясь из конца в конец по городу, всё время норовила броситься нам под ноги, пока мы стояли, осматривались – куда бы нам податься? Улицы пустынны. Ни прохожих, ни городского транспорта. Магазины закрыты, а пообщаться со свежим человеком очень хотелось.

Совсем недавно на постоянное место жительства в наш город из дымного Липецка переехала известная в то время поэтесса Майя Александровна Румянцева, женщина неординарная во всех отношениях, и Володя предложил сейчас же, немедленно меня с ней познакомить.

– Она такая баба!.. Такая! – и он в восторге выбросил вперёд руку с поднятым большим пальцем.

Хотя я был не совсем трезв, но и меня одолели сомнения в уместности позднего визита к столь известному человеку. Но предложение было заманчивым. С одной стороны – лестно, а с другой боязно и неловко.

Стихи Румянцевой я знал давно, ещё с армейской службы, по публикациям, и – нередким, в молодёжных журналах. Мне, начинающему ещё только печататься поэту, нравился её раскованный, максималистический подход к теме, её свободная форма стиха не скованная традиционными для того времени канонами, её молодой и своеобразный голос.

Я, было, уже повернул в сторону дома, но Чиликин потащил меня за рукав в направление, где в то время жила Майя Александровна.

Завернув за угол городского сада, мы очутились на ярко освещённой площади возле Почтамта.

Я показал Володе на телефонную будку, сказав, что надо на всякий случай позвонить, прежде чем мы окажемся возле дома поэтессы.

Мой напарник икнул:

– А мы так…

Но я настоял на своём.

Надо сказать, что Чиликин, как и большинство журналистов, любил висеть на телефоне, и я, воспользовавшись его пристрастием, подтолкнул товарища в сторону будки. Он тут же мотнулся к телефону, а я, тем временем отошёл в сторону по своей надобности.

Вечный огонь подбитой жар-птицей трепыхался, пытаясь покинуть жестяное гнездо.

Сколько времени прошло, я не знаю, но вдруг за спиной у меня раздался какой-то всхлип, похожий больше на стон. Я оглянулся. Передо мной стоял Володя Чиликин с полным ртом вишнёвого варенья. Варенье стекало по подбородку и капало, капало на снег, окрашивая его в кровавый цвет.

Я ещё, помниться, удивился, – откуда у Чиликина оказалось варенье и он, подлец, решил им втихаря попользоваться. Но, всматриваясь в его перекошенное лицо, слыша глухой стон и невнятное бормотанье, меня медленно охватывал ужас – между выбитых передних зубов торчал, пульсируя, раздвоённый кончик языка.

Володю шатало. Я подставил под его руку своё плечо, и мы потащились в сторону училища Химзащиты рядом с которым и жила Майя Александровна.

Не знаю, до чего с ней только что договорился Чиликин. Но это была ближайшая точка, где нам могли бы оказать помощь. Володя только изредка мычал, сплёвывая на снег, и кивком головы показывал – куда следует идти.

…И вот мы очутились в светлой тёплой прихожей. Из-под взбитой черёмуховой пены волос лучились, иного слова трудно подобрать, весёлые тёмные глаза, ещё не понимая, что с нами. Оказывается, Румянцева знала меня в лицо, и представляться не пришлось.

Володя говорить не мог, и кивком головы, и жестами показывал, чтобы ему дали бумагу и ручку.

Всё это быстро оказалось под рукой, и из корявой записи мы поняли, что, зависнув на проводе, он вывел из терпения какого-то уголовника, которому приспичило в этот пустынный и неприветливый час позвонить.

Послав его по привычке на три буквы, Чиликин в ответ получил удар ножа, который выбил ему передние зубы и сделал двуединым несдержанный язык. Вроде змеиного жала. Мы всё удивлялись: как нож не попал в горло, и не оборвал на взлёте жизнь странствующего рыцаря, поэта и журналиста Владимира Чиликина.

Теперь, уже поняв, в чём дело, Майя Александровна, всматриваясь в нас тревожным взглядом, быстро вызвала по телефону неотложку.

В ожидании скорой помощи, Румянцева достала из аптечки плотный ватный пакет в коричневой бумаге, и стала, озабочено промокать окровавленные губы и подбородок моему гордому спутнику.

Неотложка приехала вовремя и тут же увезла раненого штопать его невоздержанный язык.

Мне ничего не оставалось, как принять приглашение Майи Александровны к чаю. А чай она заваривала основательно.

Отдышавшись и отогревшись в гостеприимном доме поэтессы, я стал извиняться за столь позднее вторжение.

– Пустое! – весело сказала Майя Александровна. Поэты приходят всегда во время, а вот уходят… – она задумчиво на меня посмотрела и предложила почитать что-нибудь своё.

Я, окрылённый её поддержкой, забыв всё на свете, почти без перерыва стал тарабанить, путаясь как в густой траве, в строчках.

 

Майя Александровна сидела напротив и одобряюще покачивала головой в такт прыгающих строчек.

В тот вечер я был выше самого себя поощрённый столь знаменитым и внимательным слушателем. А слушателем Майя была терпеливым.

В честь нашего личного и такого необычного знакомства Румянцева, достав с полки только что вышедший из печати зелёный томик Есенина, на который я неосторожно посмотрел, и, открыв, его Майя Александровна быстро-быстро, иногда зачёркивая написанное, стала заполнять стихами, тут же их, озвучивая, свободное пространство внутренней стороны обложки. Места не хватало, и она перешла на титульный лист. Её женский округлый почерк сыпал и сыпал слова.

На сколько мне известно, эти стихи Майя Александровна Румянцева при жизни не публиковала, поэтому они мне вдвойне дороже.

 
Опять домой ночью приходит присниться.
Приносит то смех, то плач под ресницами.
Твой ворот,
Твой голос
Хмельны, как талант.
И смутно и трудно коснуться.
Забуду, как имя твоё невпопад
Молчит у горла посмертных улиц.
Серёга! Серёжка!
Сорву я серёжки,
Заброшу, как память,
Уставшие кольца…
Кудри твои ещё пахнут рожью.
С кем плачется нынче?
С кем тебе пьётся?..
Давай этой ночью слуг подпоим,
Подкупим погоню —
И ветер, и рощи,
Чтоб где-то разбиться
Под небом глухим,
Отпраздновать
Строчек твоих поножовщину.
Сбежим от притворства,
Словесного блуда,
Уйдём мимо кладбищ
В живые леса.
На тихих погостах
Продажный Иуда
Распял берёзы твои под Христа.
Забудь Айседору…
Грустнейший танцор.
От танца глазам
Больней, чем от плети.
О, как високосно её лицо,
В котором лишнее десятилетье…
Зачем увезла от берёз и соборов?
Зачем раздала на похмелку у хат.
В России доныне
Кривые заборы
В разлуке с тобой
Горьким матом кричат.
Давай,
Почитай
Под щемящие вербы,
Под ветры,
Что срежут слова твои скользко.
Глухонемые,
Высокие церкви
Похожи
На каменного Маяковского.
Великий немой…
И сложно, и просто
Разными строчками
Равные смерти.
Он нынче болеет гранитною оспой.
И пьёт в одиночестве дождь под ветер.
Давай за помин!
Давай за спасенье!
С рассветом уйдёшь
Легко и бродячее.
Каждую ночь, уткнувшись в колени
Серёжка Есенин
Плачет, плачет…
 

И ниже после этих стихов, на самом краешке листа – Аркадию от не Есенина, и крупная размашистая, как сама Майя подпись – М.Румянцева.

…Странная сумбурная жизнь! Странный сумбурный автограф! Странные сумбурные стихи…

П.С.

Строчки стихотворения приведены в соответствие с рукописной строфикой и знаками препинания так рано покинувшей этот мир поэтессы… А Володю Чиликина мы тогда так и не дождались. С тех пор я его больше не видел. Один ветер знает, где он теперь.

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?