Tasuta

Графоман

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

А еще Люба выросла в Житомире, прошлась по рукам рослых улыбчивых одноклассников, закончила исторический факультет московского педагогического, выбрав Историю КПСС, потому что ей так было удобнее искать работу не в школе. Роман с англичанином Наумом Доркиным оказался пустышкой. Что-то он ей про своих ортодоксальных родителей лепетал … впрочем деньги он им иногда через нарочных посылал, хотя к себе не звал. КПСС , комсомольская работа, стройотряды, агитбригады … все это было выгодно. Люба ни во что не верила, ничем не увлекалась, не имела серьезных принципов, считала, что люди к ней недобры, а ей, чтобы выжить, просто надо не делать ошибок и быть хитрее. Она все обдумала и согласилась. Получалось, что Андрей Иванович все правильно рассчитал. Что ж … у этого конкретного майора госбезопасности был опыт оперативной работы. Принципами вербовки он владел хорошо. Впрочем Люба и не была твердым орешком. С ней у майора все прошло, как по маслу.

Они встречались на оперативной квартире, которая выглядела вполне уютно. В холодильнике лежали дефицитные продукты, бутылка вина. Они ужинали и Люба отвечала на вопросы Андрея Ивановича. Иногда она затруднялась с ответом, он не настаивал. В других случаях Люба сообщала ему интересные подробности о деятелях еврейского правозащитного движения, которые находились в разработке. Люба получила абсолютно все, что ей обещали, и даже сверх того. Контора умела держать свои обещания.

Для Любы Андрей Иванович был приятным, обаятельным мужиком, не без светского лоска, то, что называлось джентльмен, хотя она прекрасно понимала, что это его способ ею манипулировать, и если она бы стала себя вести по-другому, все бы его обаяние враз слетало, и он стал бы жестким и недобрым. Иногда ей казалось, что они друг другу нравятся не в рамках официальных отношений, но ни тот ни другая не могли и не хотели это взаимное притяжение реализовывать. Для нее это был бы скорее неосторожный поступок, а для него, видимо, не было оперативной необходимости с ней так сближаться. Люба не сомневалась, что если бы необходимость была, он бы не колебался, сочетая 'приятное с полезным'. Один раз она у него об этом даже напрямую спросила, и он не чинясь ответил, что 'да, такое в порядке исключения, разрешается'. Люба помнила, что даже тогда пожалела, что не было у него никакого 'исключения'.

Акция сидячей забастовки была назначена на конец октября. Дату несколько раз по разным причинам переносили, но вот этот вечер наступил … Люба вошла в огромную квартиру в Козицком переулке, где живет Сима Козинец. Это сугубо женское мероприятие. В Симину комнату набивается человек сорок женщин разных возрастов. Люба всех их знает. В комнате делается шумно и весело, но это нехорошее веселье, какое-то истерическое, нервное. Соседи видели, как собиралась их компания, но пока никто ничего им не говорил. Их предупредили, что перед акцией надо поесть, потому что когда придется есть снова никто не знал. Пить было нельзя, так как пользование туалетом отпадало. Это тоже было всем известно. Наконец вся их толпа вывалилась в общий, слабо освещенный коридор, и женщины как попало уселись на пол вдоль стен. Посередине квартиры коридор образовывал подобие зала, неправильной формы, куда выходили двери пяти квартир, а потом коридор сужался в обе стороны: к кухне, куда открывались двери трех комнат и в темный закуток, где жили еще две семьи. В большом холле видел общественный телефон. Соседи ходили по коридору на кухню, в туалет, подходили к телефону. Они просто не могли все время оставаться в своих комнатах. Сидящие по коридорным стенам незнакомые женщины им мешали, создавали помеху в движении, а главное невиданно раздражали: зачем тут сидели эти чужие тетки, что им было нужно, почему они приперлись в их квартиру и уселись по стенам, как у себя дома? Им что делать было нечего? Их дома никто не ждал? Что это за наказание такое? Что Симка устраивает? А самое главное, тут вроде одни еврейки? Ну, что за народ такой? Что они вечно лезут, эти жиды? Высовываются? Чего им не хватает?

Люба и остальные знали, что сначала их будут просить освободить проход, что делано вежливый тон скоро сменится визгливыми оскорблениями, на которые никто не станет реагировать, а потом уполномоченный по квартире позвонит в ближайшее отделение милиции и приедет наряд … Тут возможны два сценария: их могут сразу забрать, но это вряд ли. Дежурный наряд приедет на машине, а чтобы забрать всю их толпу нужен будет автобус и много сотрудников. Пока то да се … Скорее всего, разобравшись в ситуации, милиционеры позвонят в районную контору ГБ, приедут вежливые сотрудники из 5-го управления, которые станут их сначала увещевать, а потом угрожать сроками. Тут как раз все и дело было во времени, то-есть насколько долго ситуация будет развиваться. Иностранные корреспонденты предупреждены. Надо, чтобы они пришли раньше милиции, успели все сфотографировать – советские отказницы проводят сидячую забастовку и требуют от властей немедленно выпустить их в Израиль … Они передадут журналистам официальную петицию, копию петиции следует передать в КГБ. Вот и весь сценарий. Иногда, чтобы сценарий начал развиваться, приходилось сидеть часами, в другие разы все развивалось очень быстро. Две-три тетки забирали в контору, они, известные диссидентки, считали свои приводы и аресты, остальных отпустят под подписку о невыезде. Люба знала, что она будет среди тех, кого заберут. Она сделает все, чтобы так и случилось.

Пока они продолжали сидеть на полу, соседи попрятались по своим углам, иногда Люба слышала, как двери комнат хлопали. Люди заходили друг к другу обсудить дикую ситуацию. Вот бабка Матрена вышла в коридор и громко ворча ' … расселись тут … ироды … Симка, прогони девок своих … ишь ты … ', прошла в уборную. Скоро начнется … Люба смотрела на соседок. Вот напротив сама Сима, странная одинокая женщина, бедная билетерша из театра Станиславского. У нее в Израиле брат, но по каким-то причинам ей в выезде отказали. Никто не понимает почему. 'А потому что ее брат не просто обычный израильский гражданин, он … сотрудник израильской спецслужбы, но Сима об этом и не подозревает' – лениво думает Люба.

Рядом с ней две тетки, активные члены движения, обе ходят на подпольные курсы иврита, а сами даже и не еврейки, врут, что еврейки, просто хотят уехать по подложному вызову. Ни в какой Израиль они бы не поехали, поехали бы в Америку. Хрен их пустят … больно хитрые. Вон сидит Дора, ее муж Изя связан со специальным отделом израильской спецслужбы, через которую и идут письма-вызовы. Их не выпустят, об этом отделе Конторе надо узнать как можно больше. Дора с Изей знают, что их не выпустят, но хотят в движении засветиться, чтобы в дальнейшем изобразить из себя героев, борцов с режимом.

В дальше сидит наивная Наташка, растрепанная, готовая из кожи вон вылезти ради 'дела'. В таких ума не особенно много, но они ощущают себя Че Геварой. Просто жить им неинтересно, для таких жизнь – это борьба с режимом, неважно с каким. 'Вот, дура … – думает Люба, ни семьи, ни детей, ни даже просто мужика … до старости будет бороться с ветряными мельницами'. Галя Мильштейн громко разговаривает, не замечая, что ей никто не отвечает. 'Совсем глупая баба. У нее же ребенок и мужа нет. Орет громче всех. И так денег у нее нет. Милостями Сохнута кормится. А туда же …' – Люба органически не могла понять чужую идейность. Верят в светлое еврейское будущее? Это прямо 'пролетарии всех стран, соединяйтесь!' …еврейские пролетарии … смешно.

В этой сплоченной солидарной толпе евреек, полной энтузиазма и решимости, есть внедренные агентки, как и она сама. Некоторых Люба подозревает, почти уверена, что они постукивают, но обсуждать других агентов с Андреем Ивановичем она не будет. Это лишнее. Тетки сидят как попало, большинство в брюках, но не все. Из-под задравшихся юбок видны штаны. Сидят уже больше часу, начинают ерзать, часто менять позу, тело у всех устало. Симкины соседи изредка проходят мимо на кухню , возвращаются с чайником или сковородкой. Кое-кто старается проскользнуть мимо евреек, стараясь их не замечать, другие, в основном старухи, наоборот, ворчат или громко возмущаются. В милицию пока никто не звонил. Странно.

Звонок во входную дверь. Шурка Маневич, которую уже два года не пускают к сыновьям в Америку, открывает. А что, кстати, Шурка удивляется? Забыла, что во время войны работала на перлюстрации писем с фронта в военной цензуре? Тогда она считала себя крутой, получала на престижной и нужной работе в 'органах', особые карточки, а сейчас … забыла обо всем, в Америку хочет? А 'органы' ничего не забывают. Да, ладно. Выпустят ее, тем более, что Шуркин старший сын до сих пор агент, живет на Брайтоне и старается быть полезным. Его долго не выпускали, а потом вдруг выпустили. Чем, интересно, было обусловлено такое 'вдруг'? Шурка не хочет об этом думать. Была коммунистка, а стала правоверная еврейка, иврит учила. На черта ей иврит, если она в Израиль не собирается. Выпустят-то ее – выпустят, но пока пусть посидит, слишком у нее много связей в этих кругах.

Люба всех знала, как облупленных, но никому не сочувствовала, не чувствуя себя своей среди евреев-отказников. А где она была 'своя'? Нигде. Наплевать. Надо играть за себя и выживать. Простое правило.

Дверь открылась, вошли двое англичан из Дейли Миррор. Люба их знала и сама пригласила. Быстренько взяли петицию, сфотографировали ее передачу. Сделали еще несколько фотографий сидящих на полу женщин, записали имена, в том числе и Любино. Пусть ее упомянут, так надо для дела. Она видный представитель движения, ей доверяют, через нее происходят связи с иностранной прессой. Пять минут и все дела. Корреспонденты уезжают, можно считать, что акция удалась. Теперь пусть соседи звонят, куда хотят.

Как только закрылась дверь за журналистами, дядя Егор, муж Матрены Ивановны решительно вышел к телефону. Люба лично знала всех Симиных соседей и была на сто процентов уверена, что кто-то из них был осведомителем по этой 'нехорошей' квартире. Скорее всего вот этот дед Егор. Кем он там раньше был, небось лагерным надзирателем или вахтером, очень уж бдителен. Ну да, набрал телефон милиции. Все прислушивались к его речи: 'сидят тут … не знаю … человек сорок … откуда мне знать … приезжайте … мешают, еще как … совсем обнаглели … '

 

И пятнадцати минут не прошло, как приехал наряд … И вся остальная процедура. Любу забрали в автобус, она сопротивлялась, ее тащили, и пару раз стукнули по спине, пытаясь вывернуть руку. Это все видели. Так и надо. Наутро выпустят, ничего страшного. Она же – борец за правое дело, ей доверяют.

Скоро она подключится к организации голодовки отказников в приемной Президиума Верховного Совета. Подобные акции будут организованы в других городах. Люба корректировала усилия активистов, и списки с их фамилиями передавала Андрею Ивановичу. Контора не могла акции помешать, но ни один ее этап не был для гебистов неожиданностью. Велась большая игра, Люба в ней участвовала, ею были довольны обе стороны, она к этому и стремилась. Крови на ее руках не было. Вот, рассказывали, несколько лет назад в Ленинграде было раскрыто 'самолетное' дело, об угоне самолета из аэропорта 'Смольное'. Угон не состоялся, но активистов Дымшица и Кузнецова расстреляли. Кто-то же их выдал. Люба была рада, что это была не она, а вот если бы … она старалась об этом не думать. После 'самолетного' дела, движение резко активизировалось, Люба следила за оживлением в рядах отказников и докладывала обо всех подвижках руководству. Ночью, засыпая, она мечтала о том, как она уедет из страны и как все у нее будет хорошо … а потом …

Гриша почувствовал, что устал. Судьба 'ночной' героини его интересовала. Кто она? Как ей живется? В чем суть ее предательства? Стукачка? Агент? У нее нет никакой идеологии, то-есть как ее судить, с какой точки зрения? Все-таки она сволочь … надо сделать ее по-человечески понятной, мотивировать все ее поступки, а потом читатель сам ее должен осудить, примерить на себя ее пример. 'Черт, ну какой читатель? Кто мой читатель?' – Гриша сам себя одернул, привычно осуждая себя за одержимость идеей, которую некому с ним разделить. Он сам себе читатель, а еще – Валерка … Ну что он копья ломает? Зачем? Ради кого? Не может иначе? Ну что за распущенность!

Ну пусть 'распущенность' … писать Гриша устал, но перестать думать о своей первой 'серии' он не мог. Надо сделать так, что Люба с одной стороны хочет, чтобы все для нее кончилось, чтобы она наконец уехала в Америку и зажила своей настоящей жизнью, но с другой стороны она душою со своими братьями-евреями. Вроде ей все равно, они не верит в их идеалы, но привыкла к этим людям, болеет за них, таких взбалмошных, нелепых, наивных. Как глупо сражаться с системой? А может и не глупо … они систему расшатывают, и когда-нибудь расшатают. А майор? Обходительный и подтянутый Андрей Иванович, который всех их дергает за ниточки и у него получается … может он прав? Все останутся в своей стране. Все уехать не могут. Это неправильно. А евреи считают себя особенными. Да, что в них такого особенного? Так … так … ее размышления, моральный выбор, ангажированность … не забыть все это изобразить. И другой аспект: Любин, склонный к авантюризму, характер. Она идет по краю, ее могут раскрыть, она может проколоться, а этого нельзя допустить.

Люба же понимает, что способствуя ее отъезду в Америку, контора имеет на нее планы. Они вовсе не собираются оставлять ее в покое, уверены в сотрудничестве. Она их боится и бросает им вызов. Она – игрок, любящий игру не за смысл, не за выгоду, а как деятельность … Кто выиграет, можно ли вообще выиграть, или игра в такую игру не может хорошо закончиться по определению. Какая там может быть концовка? Надо подумать … так, ладно.

А другие серии …? Какие еще сны, про кого? Ну, что-нибудь драматичное и броское … нищая, живущая в притоне, который крышуется профессионалами. Неплохо. Большой потенциал ужасов быта, и жестокости … Потом сон о хирурге, у которого каждый день умирает на столе пациент. Он все делает правильно, и вроде бы не виноват, но человек умирает … и так каждый день, т.е. в каждом сне. Страшно ложиться спать, невыносимо уже видеть, как отключают мониторы, в тазу окровавленные ненужные инструменты, рану грубо зашивают, тело накрывают простыней и … его собственный голос констатирующий на диктофон время смерти … звук снимаемых с рук резиновых перчаток. Случаи разные, но 'картинка' повторяется заезженной пластинкой. Очень хочется ее остановить, но герой не властен над своими снами. А дальше …? Циркач … шофер-дальнобойщик, колесящий по Америке … пятиклассник, каждый день получающий плохую оценку и воспринимающий школу как кошмар … и так далее, пока не надоест.

А как вообще закончить? Само прошло, герой снова не спит, но приветствует бессонницу как избавление, и еще … он начинает понимать, что ночные кошмары – это собственные подспудные страхи, зависть к другим, … а теперь он счастлив, что он – это он, живет своей жизнью, не нужна ничью чужая судьба … испытание 'снами' делает героя счастливее. Ну, что-то в этом роде.

Все эти месяцы у них в семье обсмаковывались Аллкины ультразвуки. Там … мальчик, это видно … ура! Гриша радовался, он в глубине души хотел именно внука, а не внучку. По большому счету все равно, но все-таки … У него всегда были девочки, а теперь в семье будут преобладать парни. Хорошо. Маруся была в эйфории, перечисляла все плюсы и минусы 'мальчика', хотя с Гришиной точки зрения тут и обсуждать было нечего. Мальчик – так мальчик. Он родится еще так нескоро, что Гриша перестал о нем думать.

В Японии умерла Йоко, Валера туда улетел, а к его возвращению в ближайшие выходные Гриша ждал его в Беркли, справедливо полагая, что друг в нем сейчас нуждается.

Внешне Валера был вполне ничего, рассказывал о похоронах. Вроде такие же, как здесь, но есть особенности, все как-то мрачнее. Везде только черный цвет, толпа в большом помещении храма. Валера сказал, что он там был один европеец. Оказывается Йоко умерла уже пару недель назад, но не каждый день можно хоронить, они дожидались благоприятного дня. Валерка зачем-то рассказывал подробности, ему это было нужно, и Гриша не мог его прервать:

– Ты не представляешь … там все так долго было. Гроб открытый в цветах. Она лежит в белом кимоно, ярко накрашенная, губы красные … красивая, а все равно видно, что мёртвая. Она тут у нас как все ходила .. в джинсах, а там … совсем другая. Самые близкие друзья и родственники, представляешь, подходили к гробу и маленькой тряпочкой тело ее обтирали, и мне такую тряпочку дали. Что мне было делать? Я до руки ее дотронулся. Знаешь, Гриш, они ей в гроб разные вещи положили, ну там деньги, веер, мне тоже велели что-нибудь ей 'нужное' положить. Мне ее брат позвонил, я ему сказал, что приеду на похороны и он меня предупредил, что ей что-то будет нужно 'от меня'. Я ей туда свою последнюю книгу положил … Правильно, Гриш?

– Конечно, Валер, правильно. Она же тебя любила. Ну, ты понимаешь, не только тебя самого, но и твою работу. Так ведь?

– Ага, я один книгу положил. Они ей белые сандалии клали, какие-то монеты, даже коробку конфет … представляешь? А потом ее брат сам гроб заколотил большими гвоздями, а пользовался не молотком, а камнем. А потом всем дали мешочки с солью, ее надо рассыпать, избавляться от осквернения. Как тебе это нравится?

– Валер, у евреев тоже так: после кладбища ты – нечистый, и надо мыть руки.

– Гришка, я тебе еще самое страшное не рассказал … Йоко кремировали, часов через пять семья вернулась в крематорий … там был запах жженых костей, а на лотке лежала кучка теплого серого пепла и кости, еще горячие … отец и брат палочками сами все это принялись разгребать, по урнам раскладывать, кости делили … получилось три урны … одну мать с отцом взяли, другую семья брата, а третью … они мне отдали …

– А ты что? Взял?

– А что мне было делать? Куда деваться-то? Взял конечно. Что мне теперь с ней делать? Ума не приложу. Какой-то ужас.

Валера сходил в спальню, принес оттуда маленькую серебряную чашу, и поставил ее на журнальный столик. Гриша молчал. В своей жизни он несколько раз видел урны с прахом, не находил в них ничего особенного. Когда бабушка умерла, он сам ездил в Донской крематорий и привез маме урну в спортивной сумке. Мама при нем убрала ее в платяной шкаф и недели через две они всей семьей захоронили эту урну под их семейный памятник. Грустная процедура, но уже не такая тягостная, как сами похороны. Валера, видимо, не так ко всему этому отнесся. Он выжидающе смотрел на Гришу и ждал от него какого-нибудь совета.

– Ну, Валер. Я понимаю, почему ты так впечатлился. Все другое, другие обычаи, какие-то речи, молитвы, ты ничего не понимал … тебе приходилось делать странные для тебя вещи, участвовать в чужих ритуалах. Какой-то кошмар …

– Да не в том кошмар, Гриня … ты не понял …

– Они меня принимали за близкого ей человека, а я … Гришка, я чувствовал себя самозванцем. Я же не любил ее. Вот в чем дело. Я теперь даже не уверен, что я ее раньше любил. Мне ее жалко, я ужасаюсь, видя, что умерла такая молодая девка, но … это для них потеря, а для меня … нет. Я могу жить без нее. Может не стоило мне туда ехать.

– Валер, ну что ты … в чем ты виноват? Ты Йоко ничем не обижал, сделал для нее все, что мог …

– А что я мог? Что я сделал? Ты про ее работу? Так это я себе сделал, а не ей. Мне так спокойнее было.

– Перестань, Валера. Мы бессильны перед чей-то смертью. Успокойся. И правильно ты сделал, что поехал. Это, ведь, тоже ты для себя сделал …

– Ага, хорошо ты обо думаешь. Если бы это только от меня зависело, никуда бы я не поехал. Зачем бы я себя мучил? Ей это уже не надо, а их я не знаю … но, Гриш, ты же знаешь, какой я слабак! Я – слабак. Мне брат позвонил, сказал, что она умерла, я что-то лепетал, даже не помню что, а потом он прямо спросил, приеду ли я … Я не мог сказать, что нет, никуда я не собираюсь … Поехал, сделал светский жест.

Гриша не знал, что отвечать. Валерка был прав и такие приступы самобичевания него были нередки. Друг себя не щадил. Вряд ли он стал говорить о недовольстве собой кому-нибудь другому … а ему говорил. Пусть выговаривается, для этого Гриша и приехал в Беркли. Валерке было сейчас плохо, но это ненадолго. Валерка не любил страдать, скоро все у него войдет в свою колею. Они когда-то оба читали Монтеня, и были согласны с нехитрым утверждением, что 'если кто-то страдает больше трех дней, значит он просто любит страдания'. Уже под вечер они вдвоем съездили в Тильден парк и высыпали пепел в озеро, где они часто с Йоко бывали. Момент они выбрали правильно, вряд ли люди видели, что они делают. Ну … пусть так. Хоть так он смог Валере помочь, не зря ездил.

В воскресенье после обеда с Валерой в симпатичном ресторане в аэропорту, Гриша улетел домой и в самолете думал о японских похоронах, собираясь где-нибудь использовать 'сцену'. Экзотическая картинка могла послужить 'кирпичиком'. Ему даже самому было за это стыдно. Дома, когда Маня принялась расспрашивать о Валере, Гриша ответил, что Валерка 'ничего'. Про мрачные необычные похороны он ей рассказывать не стал. Маруся сразу, правда, отстала, видела, что он не очень-то хочет об этом говорить. Она всегда такая была, чувствительная, тонкая, нелюбопытная, тем более, что про Валеру им вообще было разговаривать нелегко. Ночью в постели он любил Марусю дольше, чем обычно. Она была такая знакомая, желанная, живая и теплая, что Гриша почувствовал себя счастливым и поймал себя на осознанном сочувствии к Валере, у которого не было близкой женщины, такой как Маня, хотя тут все было сложно …

Странным образом Гриша заметил, что в последнее время он занимался любовью с женой не так как раньше. Ему это было трудно объяснить даже самому себе. И в самые разудалые времена его Муся никогда не была ущемлена. Это было для Гриши делом чести: не тянешь двух женщин, оставь любовницу, жена в любом случае должна иметь приоритет, тут без вариантов. Но, иногда, хоть ему с Маней всегда было хорошо, секс выглядел слишком привычным, даже немного 'дежурным'. Грише казалось, что с женой он не достигает ни яркости, ни остроты, она просто не может его больше удивить, а другие женщины могут. Сейчас он наоборот научился ценить свою Манечку, хотя, если быть с собой до конца честным, Гриша понимал, что дело тут не в любви, не в особой Маниной нежности, которая другим женщинам была несвойственна, дело было в нем самом, в появившейся недавно неуверенности в себе, недовольстве от снижения мужской стати. Нет, он вовсе не стал импотентом, ничто даже и не предвещало, что он когда-нибудь им станем, но в чем-то Гриша с возрастом потерял: эрекции он мог теперь достичь гораздо медленнее, стояло не так высоко, чтобы кончить тоже нужно было больше времени. И кончал он как-то вяло. Это должно происходить бурно и с восторгом, а сейчас было 'не то'.

 

Какие-то мужики может даже ничего и не заметили бы, но Гриша-то прекрасно знал, как у него было раньше, и как стало сейчас. Что хитрить с самим собою. Впрочем он был уверен, что Маня вовсе всего этого не замечала, для нее он был прежним, но … черт, она ошибалась. Раньше ему достаточно было взглянуть на пляже на чью-то соблазнительную попку, и все … готово дело. Сейчас такие вещи его не возбуждали. Конечно, Гриша прекрасно знал, что 'если что …', он не оплошает, да он это и проверял … и тем не менее, близость с молодой требовательной женщиной его не то, чтобы пугала, но немного тревожила. Когда-то он восстанавливался за 10-15 минут, а сейчас он вообще не был уверен, что сможет хотя бы через час … Грише была нужна спокойная обстановка. А разве в первый раз с молодой бабой это было достижимо?

А вот с Маней ему было очень спокойно, уютно и по-этому здорово. Они знали друг друга до самого донышка и так было лучше, проще, приятнее. С другой стороны его такое спокойствие настораживало: это было началом конца? Боже, а что дальше будет? И хотя Гриша знал, что подобные страхи совершенно преждевременны, иногда на него накатывала тоска по утраченной юности. Он пытался обсуждать свои страхи с Валерой, но друг ему всегда говорил одно и тоже: 'не выдумывай … тебе просто кажется … какие наши годы …' , и прочее в таком же духе, Гриша успокаивался, но совершенно не был уверен, что Валера заметил такие же 'спады' в самом себе. 'Он меня просто не понимает, потому что он по-прежнему молодой' – Гриша и сам не знал, завидовать Валерке или нет. А может зря он все это … насочинял себе всякие глупости? Грише было пятьдесят четыре года, он и бегал медленнее, и вряд ли победил бы в серьезном бою с хорошим самбистом, в волейбол сыграл технично, но быстро бы устал, но это его не волновало, а вот … нюансы 'стояка' нешуточно тревожили. А когда они будут совсем старые, они все еще смогут … ? Интересно. Родителей что ли спросить? Нет, невозможно. С Валеркой он 'геронтологический секс' конечно обсуждал, но Валерка отшучивался и был настроен оптимистически 'сможем, Гринь, сможем … не ссы', а потом назидательно подчеркивал значение практики. Наверное, шутки – шутками, но Валера и правда верил в упорные тренировки.

В августе 91 года, они с Валерой в последний раз вместе вышли на серьезное дело, как обычно 'плечом к плечу', надеясь на 'локоть друга', зная, что как и в ранней молодости, если 'что', они встанут вдвоем к стене, защищая спину и примут любой бой. Ну, так им всегда казалось, хотя … что значит 'любой'? Глупость, а они же не были идиотами. Чем все кончится было тогда непонятно.

Когда внезапно по радио стали транслировать симфоническую музыку, а по телевизору по всем каналам показывали только балет 'Лебединое озеро', Гриша с Маней, как и все остальные поняли, что дело 'дрянь', происходит что-то паршивое. А потом Обращение ГКЧП, Постановление ГКЧП, зловещая риторика: … предотвращение национальной катастрофы … глубокий всенародный кризис … межнациональная гражданская катастрофа и хаос, которые угрожают … Гриша испугался, десять раз на дню звонил в панике Валере, который уже совершенно настроился на отъезд в Америку, а тут вдруг … структуры власти расформировать, деятельность партий и общественных организаций приостановить, ввести цензуру и запрет на демонстрации и забастовки. Они тогда в первый и второй день буквально волосы на себе рвали, а потом все начало сходить на 'нет'.

Гриша с Валерой пошли на Манежную площадь еще 19-го, и уже оттуда практически не уходили. Маня висла на Гришиной руке, кричала 'не пущу', звонила мать, но они с Валерой все равно пошли, взяв поесть и бутылку водки. В центре города везде стояли танки и БТР. Обстановка накалялась и заводила толпу. Гриша с Валерой полезли на танк, пытаясь заблокировать его проход к Белому дому. Экипажи выбирались на башни, растерянных танкистов стаскивали с машины, те и сами ничего не понимали, только тихо матерились. Гриша ненадолго съездил домой, оставив Валеру у парапета на набережной. Когда он вернулся, найти друга было нелегко. Было уже темно, площадь зияла ямами и рытвинами, люди выламывали камни и строили баррикады, было видно несколько перевернутых троллейбусов. В толпе преобладали молодые мужчины, в основном интеллигентного вида, были и женщины, они держали самодельные плакаты, другие, снующие в толпе тетки, раздавали еду. То здесь то там жгли костры. В густой толпе царила возбужденная эйфорическая атмосфера.

Грише с Валерой было страшно, люди говорили о готовящейся к штурму 'альфе'. Но вместе с тем на площади толпой овладевало агрессивное веселье, злой завод, бесшабашность. Никто даже не собирался домой. Да и как было пропустить такое шоу, на крыльцо вышел Ростропович, Ельцин выступал. Ребята тогда не знали, что операция 'альфы' назначена на три часа ночи 21 августа. Народ на площадь прибывал и операцию отменили. Через несколько часов в туннеле на пересечении Садового Кольца с Новым Арбатом погибли трое ребят.

Гриша помнил свое тогдашнее состояние: победа! И зачем только Валера уезжает? А он ни за что не поедет … они живут в такое интересное время. Домой ехать не хотелось, они оба были слишком возбуждены. Гриша позвонил из автомата Мане, было раннее утро, но она не спала, просила его ехать домой, метро уже открылось, но Гриша, успокоив ее, сказав, что приедет попозже. Они отправились с Валерой 'к одним друзьям'. Что-то ели, смеялись, пересказывали ночные события, слушали Эхо Москвы, много пили. Гриша даже не заметил, как все разошлись, а они с Валерой остались в большой чужой квартире с двумя девушками, которые тоже, оказывается, были у Белого дома. Как Гриша тогда одну из подруг трахал на разложенном в гостиной диване! Он вкладывал в привычные несложные движения весь свой страх, смятение, упрямство, чувство солидарности с людьми, веселую истерику. Он брал эту девчонку раз за разом, не утомляясь и не пресыщаясь. 'Маленькие смерти' были неудержимы и пьянящи, да и что удивляться: Гриша праздновал их победу, вздымаясь над телом незнакомой девчонки, которую он больше никогда не видел, но воспоминание о которой вписалось в общий сумбурной и неистовый водоворот тех событий, с которых пошел обратный отсчет их с Валерой иммиграции.

Валера засобирался покинуть страну еще пару лет назад. В 89 году у него была на носу защита, он волновался, весь во власти тревог и амбиций. Роман с Таней-парашютом драматично закончился, Валера мучился, а тут ему стало известно, что профессор Ветлицкий, его научный руководитель, сразу после защиты едет работать в Принстон, приглашенным профессором. Удивляться не приходилось, вес Ветлицкого в международном научном сообществе был велик, он вырос в профессорской семье и поэтому свободно говорил по-английски. Читал, писал … это-то понятно, с устной практикой у Ветлицкого было не так блестяще, но терпимо. Один из немногих советских ученых, он публиковался в иностранных журналах, и всячески поддерживаемый Академией наук, часто выезжал за границу. Люди знали не только его работы, но и его лично.

Началась перестройка и Ветлицкий собрался, пока на год. Валера, правда, был уверен, что профессор не вернется. Валера с успехом защитился, Ветлицкий уехал, устроился на новом месте и быстро стал в Принстоне старшим научным сотрудником, как в Америке говорили 'senior scientist'. Валерой мэтр дорожил, и спустя два года пригласил его в Принстон, в постдокторантуру. Валера к тому времени работал в ФИАНе, колебался, но потом решил ехать. Гриша, хоть и не слишком одобрял Валерин проект, заранее знал, что друг поедет: шанс, данный судьбой, они упускать не привыкли.