Стрельцы окаянные

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Может быть, и дальше продолжал бы секретарь обкома клепать звенья неопровержимых аргументов и нанизывать на них для большей крепости чеканные постулаты, почерпнутые его спичрайтером из фолиантов теории научного коммунизма, но не выдержал златоуст. На самой высокой и пафосной ноте споткнулся на пустяковой фразе – вернее, на куске из неё – «догоним и перегоним». Кого? Тут загадки нет. Конечно, тех, кто из века в век на Западе загнивает. А кого же ещё, дорогие мои?

Но вот казус диковинный приключился. Фраза у него в горле на самом неудобном месте, как раз посередине застряла. Оттого ни понять её, ни домыслить никак было нельзя. Он её туда – она обратно. Со словом «догоним» как-то с трудом, но стало получаться, а вот с другим – «перегоним» – никак. Завязает в зубах, треклятое.

Несколько минут несчастный оратор прогонял через себя несложный набор слов. Не идёт, зараза её возьми. Ничего с ней, подлой, не сделаешь. И водой её заливал, и докладными листами шевелил – ничего не вышло. Стоит, как каменная, не движется и подрывает годами наработанный авторитет.

Надувая щёки и шею, именитый докладчик всё же умудрился протолкнуть через решётку зубов концовку подлой фразы, чем несказанно порадовал первые ряды застывших в напряжении слушателей, сумевших-таки разобрать слово – «гоним».

Правда, куда, а главное, кого и зачем надо было «гнать», никто толком не понял. Поэтому наиболее усердные и ответственные тут же вытащили из пиджачных карманов аккуратные разлинованные блокнотики и начали чернильными карандашами делать в них замысловатые пометки. На всякий случай. Может, завтра им разъяснят, какая такая великая мудрость озарила в данную минуту их несменяемого лидера?

А тем временем бывалый обкомовский начальник всё ещё шипел на трибуне, как сдувающаяся автомобильная шина, но ничего толкового с упрямым префиксом «пере» поделать не мог. Как горошина в испорченном свистке прыгает. Воспалившиеся голосовые связки корёжит, но преобразовываться в членораздельные звуки никак не желает.

Растерянность затуманила мозги, и паника сжала заиндевевшее сердце. «А что в Москве скажут – ведь завтра же донесут? Первый зам первым и донесёт. Как пить дать, настучит, ханыга» – вот в чём заключался главный и самый тревожный вопрос.

И что из того будет, никто не знает. К генеральному побегут, а тот отмахнётся: «Сами разбирайтесь», прикрывать не будет. Он перестройкой, видишь ли, руководит, так сказать, небывалым историческим процессом. Не до того ему. А вот ежели кумир всех абстинентов Егор обо всём прознает – тогда держись. С котомкой в какой-нибудь Анадырь пешком пойдёшь партийные кадры укреплять, а то и с партбилетом распрощаешься.

Враз припомнят, что область антиалкогольную кампанию профукала. Вроде всё как надо сделали: винно-водочные заводы ликвидировали, товарные базы выпотрошили. Пусто стало, как в пивной бочке. Ан нет: народ у нас смекалистый, ничем не проймёшь, в момент на самогон перешёл. Из каждой форточки сивухой тянет. Милиционера, «што ли, к каждому окну ставить», так сами законники сбоку и кормятся.

Не так худо то, что народец в очередях давится, по головам лезет, эмоциями обменивается. Побузит, накричится и быстрее по домам расползётся, мозолистыми ладонями хрупкое стекло в авоськах от завистливых взоров закрывая. «Беленькая» чем хороша – после двух стаканов плечи книзу клонит, а вот ежели своего недопьёшь, тогда держись: в голову непременно кинется, и начнут эти бузотёры за облака заглядывать, вопросы неприятные спрашивать – вот это худо так худо.

Всем был хорош Гавриил Федулович. Опыт руководящей работы такой, что обзавидуешься. За версту всё видел, нос по ветру сызмальства держал. В Москве ещё думают, а он уже предложения шлёт, с правильной инициативой выступает – так сказать, в духе требований текущего политического момента.

О людишках говорить не приходится. Лущил и раскалывал их как орехи. Которых покрупнее – сразу в мусорное ведро выбрасывал: эти под ногами всегда мешаться будут. Им ведь всегда что-то надо, когда и так хорошо. Других, что калибром помельче, тех в отстой. Присмотреться требуется. Пусть вначале дурь из башки выбросят, если у кого есть. А там посмотрим – может, кого и возьмём в поход к желанному будущему. А вот лузга, что на дне отлежалась, мелкота всякая, та в самый раз. Опора и надёжа областного трона.

С ними удобно: ни слова, ни попрёка не услышишь. По команде встают, по команде ложатся. С этакими молодцами легко дышится. Из них кадры растить будем. Правда, если руку на сердце положить, то толку от таких никакого. С такими на высокую гору не взойдёшь. А надо ли? Уже и так всё, что можно, покорили. Пора бы и отдохнуть. В тенёчке полежать, да так, чтобы мухи не кусали. С такими, на всё согласными, проще простого – за калач удавятся, друг друга без хрена съедят. Ну и ладно. Даже занятно на их «тёрки» поглядеть. Одно плохо. Калачей на всех не хватит. Их же тьма-тьмущая, этих едоков.

Ни дать, ни взять, но голос у достойного секретаря Фуражкина был отменный. Необычайный, баритональный, в самое нутро проникал. За печёнку щипал. Не голос, а орган. Доклад читал, как арию из оперы «Князь Игорь» Бородина исполнял.

А тут возьми и оконфузился. Лицо потерял, как в своё время любил поговаривать, ухмыляясь, старик Конфуций.

Домой в персональной «Волге» Гавриил Федулович возвращался в крайне смущённом настроении. Тяжкая дума кишки выворачивала. Как быть и что делать с этим неподдающимся и заковыристым словом – «перегнать»? Посоветоваться бы с кем-нибудь? А с кем? Со своими аппаратчиками из обкома – только время терять. Ответят по-дежурному, под вышестоящее мнение подстроятся. С Москвой поговорить – за дурака сочтут. Скажут, из ума выжил, выработался, установок не догоняет. Никак, возраст своё берёт – не заменить ли? На покой пора, на пенсию пригожую. Не обидим свояка. Тут по-другому надобно. «И вернее всего будет, если с молодой порослью, с нашей сменой потолковать. Комсомольские силы поднять и повести их боевые отряды на штурм этого проклятущего «перегнать». Как в их песне поётся: «Нас водила молодость в сабельный поход».

Ушлым, умудрённым жизненным опытом мужиком был Гавриил Федулович Фуражкин – яркий образчик обкомовского секретаря выкройки 1991 года. Купцом, вальяжным вельможей жил на родной колупаевской земле. Строил, что говорили, на-гора выдавал рекорд за рекордом и себя не забывал – капитал наживал, правда, не финансовый – что делать, коль идеология запрещает, – а партийный и административно-бюрократический. Самый что ни на есть кондовый.

По-мичурински взращивал кадры в безусловной преданности себе лично и рассовывал по всем хлебным и сладким местам, чтобы власть его безбрежную блюли, смутьянов на карандаш брали и на стройки коммунизма за пределы области высылали. Неча им тихую заводь баламутить, законопослушных граждан идеями смущать. Чтоб воробей не пролетел и мышь без его ведома не проскочила. Вот так-то. Как испокон веков, от дедов наших повелось.

А с Москвой он как-никак управится. Спасибо, предшественники научили. Клятву даст, если надо, обязательства повыше возьмёт, а если без худа не обойтись, то и голову свою с надлежащим покаянием на плаху положит. Да так ловко, чтобы все верховники глаза его верноподданнические видели. Сколько в них скорби и раскаяния. А сколько готовности вину признать и все силы на дело правое положить. Ну ведь свой же он, до корешков волос свой. Разве можно такого казнить? Никогда. Помиловать и на выдвижение выправить.

Что из того, что установку «перегнать» не осилил, так никто этого сделать не сумел. Построить коммунизм к восьмидесятым тоже ведь замахнулись, на весь мир раструбили, но пролетели, как некая фанера над городом Парижем.

Ничего, молча проглотили. И так ясно – это кукуруза треклятая из штата Небраска во всём виновата. А кто ещё? Таковых нет. Не получилось уломать её на урожайность в тех местах, где ягель растёт. Промашка вышла – не разглядели каверзу заокеанскую.

Что ещё? За доклад, что из собрания в собрание по бумажке читаю, не упрекнут. Слова-то правильные, полновесные, будто на заводе «Серп и молот» выкованные. Не подкопаешься. А что до формы и доходчивости, то где сейчас пламенных трибунов возьмёшь, чтоб фуражку в кулаке комкали и слова праведные, зовущие из глотки выхаркивали? Нет таких более, вывелись.

Были времена, на выдохе массы в штыковую поднимали, Днепрогэс ставили – плиты бетонные голыми руками равняли, лаптями глину замешивали. Ярко горел в нечёсаных головах огонь новой веры: кто был ничем, тот станет всем.

Незаметно, через продуктовые и вещевые дефициты подбиралась другая, новая жизнь – робко, шаг за шагом, но утвердились иные правила. Разве не зря из столицы задуло сквозняком грядущих перемен?

«Комсомол надо на прорыв поднимать, чтобы конструкции кооперативные создавал. Не проморгать бы момент – ретроградом прослывёшь», – решил про себя мудрый Гавриил Федулович и с удовольствием вспомнил недавнее, как не подвела его многолетняя закалка. Речь-то свою нескладную беспроигрышным призывом закончил и трибуну покинул не увальнем кособоким, а птицей-соколом полетел, чтобы занять престольное место в президиуме. Как грохотал овациями зал, наблюдая восшествие вождя-надёжи!

«Это хорошо, хорошо. Народ следует за нами», – это была самая любимая и финальная часть любого совещания и бесчисленных заседаний, которые проводил колупаевский партийный секретарь.

Переступив порог своего родного дома, то есть по высшим меркам того времени – пятикомнатной квартиры, секретарь Фуражкин сразу почувствовал себя лучше. Ноги с облегчением освободились от модельных полуботинок и утонули в большом персидском ковре. Вышедшая навстречу напомаженная супруга, половина всей его жизни, дежурно подставила под сухой поцелуй полную щёку. Детей дома не было – должно быть, в своём университете в КВН развлекаются.

Заказав прислуге чашечку кофе с коньяком, Гавриил Федулович походкой пушкинского командора проследовал в свой кабинет, чтобы, отгородившись от мирской суеты, привести расшалившиеся нервы в порядок и заодно всмотреться в своё волшебное зеркало.

 

А зеркало было действительно удивительным. В тяжёлой витой раме из потемневшего металла, докочевавшее до наших дней из далёкого девятнадцатого, а то и восемнадцатого века, пройдя венценосные императорские времена и пережив лихолетье гражданской бури. Из орущей, неуправляемой толпы ниспровергателей старого режима не нашлось ни одного матроса-анархиста или солдата-окопника в сопревших обмотках, чтобы швырнуть в него куском карельского мрамора от разбитого ломберного столика. Даже в период короткой немецкой оккупации в сорок первом сколько ни тщился полувзвод немецких пехотинцев, подбадриваемый понукающими окриками своего фельдфебеля, сдёрнуть зеркало со стены и увезти в обозе в далёкую Баварию, ничего у них из этой затеи не вышло.

Стекольное чудо будто вросло в стенной проём и ни за что не соглашалось покидать родную нишу.

Шли годы. Фацетные грани зеркала всё хуже переламывали в себе блики потолочного света. На заднем фасаде разлагалась и мутнела серебряная амальгама, но кремневая молекулярная решётка цепко хранила в своей кристаллической памяти образы гусарских ментиков и галунов и батистовые волановые платья вечерних чаровниц.

Появлялись и исчезали золотые генеральские эполеты, подсвечивавшие пушистые бакенбарды и раздвоенные холёные бороды. На смену им неслись флотские бескозырки со щёлкающими ленточками и искажённые призывами комиссарские рты с прокуренными зубами. Вспыхнули и погасли чужие мышиные мундиры, увешанные железными крестами. И наконец наступила долгожданная эпоха социального благолепия.

Разминая до хруста затёкшую спину, Гавриил Федулович налил в хрустальный лафитник многозвёздочный армянский коньяк и вместе с ним подошёл к «говорящему» зеркалу. Возникший перед ним образ понравился ему сразу. Осанистая фигура; повсюду и во всё проникающий взгляд из-под полуприкрытых век; ладно скроенный костюмный пиджак, ловко прикрывающий разросшийся до среднего размера тыквы живот, который, к большой досаде, неумолимо раздвигал пуговицы белой шёлковой рубашки. И блестящий в росинках пота лоб – широкий, охватывающий почти всю черепную коробку и плавно переходящий в затылочную проплешину. Лоб мыслителя и провидца.

– Ну чем не лидер, чем не вожак, которого народная вольница вознесла на свои плечи, чтобы управлять и открывать новые пути? – Обкомовский секретарь с чувством и расстановкой выпил содержимое высокой рюмки. Созданная инерцией природного процесса и усилиями кавказских виноделов чудодейственная жидкость медленно стекла по пищеводу в желудок и обжигающими искрами разбежалась по венам и её протокам, разогревая застоявшуюся кровь.

Сознание озарилось яркой вспышкой, отчего Гавриилу Федуловичу почудилось, как в зеркале под его правой рукой вспыхнули огни мартенов и двинулись вагоны с углём и сталью. Рёв двигателей космических ракет разрывал земное притяжение. Левая же рука вознеслась над радостными колоннами демонстрантов, которые вздымали над головами транспаранты со здравицами в честь обожаемого лидера и большие портреты с его лицом с внимательными и проникновенными глазами. И откуда-то с небес, а может быть, с клироса ближайшей церкви донеслось стоголосое: «Славься…»

– Хорош, ой как хорош, – вполголоса похвалил себя секретарь Фуражкин. – Мне всего-то шестьдесят, а сколько сделано? И всё это я, я один. Моя воля, мои планы творца и преобразователя природы. И ещё могу сделать и такого сотворить, чего история ещё не знала. Нужно будет – канал до Москвы пророю; города возведу; магистрали проложу. Такую силищу в руках чувствую.

Гавриил Федулович вернулся к барному шкафу, чтобы налить себе ещё коньяку. Его грудь распирали необузданные желания. Образ мыслей приобрёл дерзновенный характер.

– Нет, не ценят нашего брата. – Очередная порция алкоголя судорожными глотками влилась в организм партийного воителя. – Давай, давай. Кричат только, а чтобы так, по достоинству, по существу оценить мой порыв? Этого нет. Никогда. Ну сделаю я всё это. Горы сверну, и что? Кисло поблагодарят, орденишко нелучший в ладонь сунут и опять за своё привычное «давай».

Им человека с должности снять за пустяк, за пылинку воздушную, за оговорку никчемную, как сегодня в докладе с этим дурацким «перегнать», что высморкаться. Хлебом не корми. Милое дело. Ещё сзади ногой пнут, чтобы не застаивался. И всё. Кончилась эпоха. Наутро и имя моё забудут. Отчего всё так в нашей жизни несправедливо и жутко? Ответ один – оттого, что это всё не моё. Потому, что оно принадлежит всем, а значит, никому. Вот почему. А по какому, спрашивается, праву?

Я здоровье своё гроблю, ночами не сплю, дня белого не вижу – и ради кого, ради чего? Ради этих, которые за окном в ночи шатаются и песни хулиганские орут? Им же всё равно, кроме водки, ничего не надо. А что детишкам своим, сиротинушкам, если что со мной случится, оставлю? Только имя своё. Так поможет ли оно им по жизни? Того не ведаю. Скорее всего, разные злопыхатели, сегодняшние лизоблюды, пачкуны кабинетные измарают его по-всячески. И останутся от славного имени первопроходца и первостроителя одни лоскуты позорные. Ни почёта тебе, ни уважения. А семье, родимой, одни унижения и упрёки.

От огорчения и охватившей его внутренней сумятицы секретарь нервно налил себе ещё одну коньячную стопку и залпом выпил её.

– Вот взять хотя бы итальянцев, собратьев наших меньших по борьбе с гнётом капитала, так у них всё по-другому. – Гавриил Федулович продолжил терзать себя крамольными мыслями, находя в этом процессе особое болезненное сладострастие. – Так у них секретарь обкома Ломбардии не только на площадях речи толкает и эксплуататоров обличает, так он ещё при всём этом умудряется быть владельцем частного предприятия с сотней работяг. Оконные рамы выпускает, монеты в кубышку складывает. И дом у него под красной черепицей, и яхта бортом о причал толкается. Тепло, море, женщины полуголые – лепота. Всё своё, ухоженное. Никто слова бранного в его сторону не кинет. Выходит, и так можно жить: социализм и капитализм в одном флаконе. Европа, одним словом. Не то что мы. Холодно и голодно.

В конце концов, они коммунизм придумали и нам в пролетарской обёртке подсунули, а мы сгоряча тут же, не распробовав, проглотили. Теперь кашляем. Например, у меня в квартире на всех стульях учётные бирки гвоздями приколочены. И что это значит? Ровно то, что пока должность есть – всё есть, а нет её, то и ничего нет. Вот и ломай себе голову, что делать? Хорошо хоть, наверху задумались, как разгадать сей фокус.

Вот если бы свой заводик сталелитейный заиметь и земельку с леском и полями гектар этак на тысячу прихватить, то не пришлось бы зыркать по сторонам и сердце своё вопросом надрывать: снимут на очередном пленуме с должности обкомовского главы или ещё дадут годик-другой полной грудью подышать? А если бы переиначить всё, как у итальянцев, глядишь, стала бы тогда сверкать фамилия стальных магнатов Фуражкиных из века в век, радуя внуков и правнуков. Как звонко защебетали бы их весёлые голоса в стенах белоснежного родового дворца! Чем я хуже купцов Рябушинских и Мамонтовых?

Династия, завистливо скажут люди, а не как сейчас – выскочка из крестьянского понизовья, которого партия вылечила, выучила и за ручку на большой верх провела. Мол, работай, не оглядывайся, народу служи. А придёт срок – уйдёшь в этот самый народ, растворишься в его беспроглядной гуще. Сравняешься. Будешь, как все, лямку тянуть. И не увижу я ничего, кроме отвернувшихся от меня равнодушных спин.

Большая, горючая слеза выкатилась из глаза Гавриила Федуловича и медленно поползла по округлой щеке вниз, пока не умудрилась зацепиться за тяжёлый мужской подбородок, чтобы надолго повиснуть на нём, отразив в своей первозданной чистоте все горестные мысли и душевные метания колупаевского секретаря.

С годами, проведёнными в борении с лозунгами и цитатами, как-то само собой позабылось, что убеждённому партийцу довелось родиться не в дворцовых покоях и не в графской опочивальне. Что происходит он не из царской династии и не из рода столбовых дворян. Не белокаменные изразцовые своды приняли его первый крик, а закопчённые стены крестьянской избы с кособокими оконцами.

Всю жизнь завивал бы он хвосты быкам и коровам, а люди до земного срока звали бы его пастушком Гаврюшкой, сыном бедняка Федулки Фуражкина.

Но взошла однажды над лесом алая заря и вывела мальчугана из беспросветной нужды, выкормила и знания дала. И, благословляя в дальнюю путь-дорогу, сказала: «Не забывай, что в этом мире есть два самых гордых и честных слова – «рабочий“и «крестьянин»».

Глава II. Не поют соловьи в терновнике

Перестройка 1985—90 годов, изобретённая сонмом кабинетных мудрецов, галопом мчалась вперёд, стуча неподкованными копытами по головам дураков.

Куда Митрофану Царскосельскому до секретаря обкома Фуражкина? Не угнаться ему за полётом его мыслей. Иного ранжира стриж. Не в чистом небе круги нарезает, а под кронами деревьев хоронится, чтобы на ужин ястребиному племени не попасть.

Спотыкаясь и скользя на спрессованном снегу скошенными каблуками не раз чиненных штиблет, Митрофан не без труда догнал вихляющий трамвайный зад и с ходу, используя приём олимпийского чемпиона по прыжкам в длину знаменитого негра Карла Льюиса, через приоткрытые двери запрыгнул на посадочную площадку.

Проездного билета у него, по обыкновению, не было, поэтому он для вида пробил закреплённым на затёртом пассажирскими ладонями поручне компостером чистый листок белой бумаги, вырванный из потрёпанного блокнота. Никто из киоскёров никогда не видел, чтобы гражданин Царскосельский покупал у них билеты. Их у него не было не только в этот пасмурный зимний вечер – их не было всегда.

Бывший студент-недоучка, он же нерадивый дворник и по совместительству ударник пятнадцатидневных вахт по уборке городских территорий под надзором милицейского конвоя, не имел вредной привычки платить за пользование услугами общественного транспорта. Никогда. В этом заключался смысл одного из его жизненных кредо.

Кое-как устроившись на сиденье из грубого пластика жёлтого цвета, Митрофан немедленно принял позу снегиря, нахохлившегося на тридцатиградусном морозе. Воротник жиденькой курточки был выставлен на максимальную высоту. Голова с подмороженными мочками ушей утонула до уровня плеч, а ноги подтянулись чуть ли не к самому низу живота. В вагоне было холодно, как в морозильной камере колупаевского мясокомбината, в которой хранились подвешенные на крюках дефицитные свиные туши.

Пассажиры спасали себя кто как мог. Одни, преимущественно женщины, беспрестанно растирали синюшные пальцы. Другие выстукивали каблуками марш восьмого астраханского драгунского полка. Были и третьи, по всем внешним признакам наименее морозоустойчивые. Те с поразительно выверенной регулярностью на манер сусликов-сурикатов выскакивали из своих прокалённых холодом сидений. Принимали вертикальную стойку и, вращая во все стороны головой, обозревали расширенными глазами сдавленное крашеным железом пространство, как бы выспрашивая ответ у коллег по несчастью: «За что нам такие муки?» или «Когда это всё кончится?».

Через десять минут выматывающей тряски Митрофан понял, что ступней ног у него, очевидно, больше нет, колени почти не разгибаются, а спина намертво примёрзла к спинке сиденья. В стекленеющей голове сам по себе сложился неутешительный вывод о том, что если ничего не предпринимать, то вскоре его можно будет везти прямиком в медицинское училище в анатомический кабинет, где профессор Знаменский как раз готовился к демонстративному показу для студентов-вечерников внутреннего строения человеческого организма в разрезе.

Поэтому дворник со справкой о неоконченном высшем образовании Царскосельский счёл за благо разогнуть сомкнувшееся в «предсмертной» судороге тело и вернуться на заднюю площадку вагона, где было так же холодно, как и во всём трамвае, но можно было стоять и даже подпрыгивать на месте в такт колёсному перестуку. Кровь живее забурлила в венах, и тепло прихлынуло к окоченевшим икрам и пальцам. До цели его маршрута оставалось ещё семь долгих остановок.

От нечего делать Митрофан решил заняться любимым развлечением всех пассажиров до четырнадцатилетнего возраста. Со страстностью Робинзона Крузо, высекавшего искры для своего первого костра, он принялся усердно дышать на покрытое толстым инеем оконное стекло и в конце концов добился желаемого результата. Плодом его многотрудных усилий явилось образование двух слюдяных колец, которые надо было периодически отскребать ногтями от нараставшего ледка. Тогда появлялась возможность разглядеть, а что же там творится, на этих заметённых порошей улицах, через которые, беспрестанно звеня и тарахтя железными суставами, пробирался краснобокий трамвай.

А творилось там ровно следующее.

Впечатав нос в морозное стекло, Митрофану через ледяные бойницы удалось разглядеть удивительное зрелище. Под тусклым светом заиндевелых уличных фонарей, под звёздным покровом ночи, окутавшим одну шестую часть суши, шевелилось нечто огромное, бесформенное, вытянувшееся от одной трамвайной остановки до другой.

 

Загадочное существо то раздувало свои бока, будто заглатывало в утробу очередную жертву, то вновь истончалось, словно изрыгало за ненадобностью из желудка чужеродные остатки, которые ему не удалось перемолоть мельничными зубами и переварить в кислотной среде смрадного нутра. Зоологический феномен имел тонкий хвост и несуразно огромную голову, которая растекалась далеко за пределы тротуара.

Это была очередь за продукцией колупаевского ликёроводочного завода. Прародители этого ненасытного существа находились далеко за пределами области и пребывали в строгой уверенности в том, что запретами и лимитами можно оздоровить человечество и вернуть его к высотам духовного помысла. Однако дикое животное оказалось неуправляемым и, выскользнув из-под пера высочайшего указа, принялось крушить всё вокруг, требуя вернуть своё любимое лакомство – водку и спирт в неограниченном количестве.

Ну не хотели работяги думать о возвышенном, когда душа искала других просторов. Она нуждалась в празднике с плясками и мордобоем, с тем чтобы вытряхнуть из себя грохот кузнечного молота, лязг колёсных пар и визг пил на деревообрабатывающем комбинате. Требовала, чтобы серые лица их подруг украсились к вечеру дешёвой помадой, а на бёдрах вместо рабочей спецовки закачалось выходное кринолинное платье.

Тогда, после первых двухсот, все женщины, даже самые унылые и безрадостные, вдруг чудесным образом преобразятся и предстанут неотразимыми красавицами, которых можно тискать, целовать и ублажать. И хмурым февральским вечером неожиданно раскроются бутоны увядших цветов далёкой юности. Водка смоет с сердца печную сажу котельных и окалину мартеновских цехов. И наконец можно будет облегчённо вздохнуть, и произнести: «Хороша жизнь», хотя бы на остатние четыре часа. Хороша уже тем, что нет перед набрякшим взором скорого завтра и тусклого рассветного часа, когда их вновь встретит железная вертушка заводской проходной.

«Ну дела. Вот тебе и дышло, что боком вышло. Нет, наш Колупаевск это даже не город Арбатов, а ещё хуже. Пора валить отсюда. Вот только куда? На восток – далеко. На север – стрёмно и холодно. На запад – та же тень на плетень. Резона нет. Остаётся благодатный юг, где цветёт миндаль и кипарисы верхушками чиркают по ночному небосклону, – мысли в голове Митрофана сорвались со своих привычных насиженных мест и пустились в разухабистый перепляс, толкаясь и брыкаясь друг с другом. – У этих бедолаг, что за окном гужуются, совсем крышу сорвало. Ларёк уже закрылся, так они до утра стоять будут».

Трамвайная гусеница всё так же медленно тащилась вдоль бесконечной очереди, как если бы вагоновожатый вознамерился в деталях рассмотреть величественную картину разгоравшейся битвы за изобретение предков. Трамвай непрестанно тренькал звонком, то ли приветствуя изготовившихся бойцов, то ли предупреждая их о том, что время расстаться с отрезанными ступнями и пальцами ещё не приспело. Помощник дворника Царскосельский с трудом отлепил вмёрзший в стекло нос, отчего на кончике осталось розовое пятно в белом ожерелье, и со скрежетом распахнул фрамугу вагонного окна.

Вместе с порывами ледяного ветра внутрь моментально ворвался смачный мат, которым обменивались между собой обозлённые долготерпцы, а также человеколюбивые предупреждения о том, что кому-то пришло время пощупать харю, сопровождаемые приглушёнными зимними одеждами звуками кулачных ударов, щедро рассыпавшихся по нахохлившимся спинам.

Народное веселье набирало обороты. Где-то в середине толпы вспыхнула буреломная песня «По долинам и по взгорьям» и как эстафетная палочка понеслась в начало колонны. Люди жаждали водки и крови и готовились «взять Приморье, белой армии оплот», то бишь винно-водочную палатку.

«Нет, мне не по пути с этими саночниками, – Митрофан с брезгливым чувством захлопнул фрамугу и вновь уселся замерзать на пластиковое сиденье. – Юг любит деньги. Там загорелые девушки с волооким прищуром в глазах и длинными оливковыми ногами. Белые столики на веранде яхт-клуба, много вина и „плювандо“ на московские запреты, и самое основное – вольный ветер, долетающий от берегов загадочной Турции. Там – приоткрытая дверь в большой мир свободных людей, которые поголовно ходят в цветных гавайских рубашках, голыми загорают на солнечных пляжах и пьют знаменитый коктейль пинаколада, но они тоже все любят деньги. Что характерно. У меня денег нет, значит, их надо взять где-то и как-то».

Митрофан поплотней запахнул на груди свою рыбью куртку. Он ехал на встречу со своим давним партнёром по рыночному бизнесу – Касьяном Голомудько, популярным в кругах приобщённых, под гордой кличкой Шершавый.

На нужной остановке начинающий дворник и он же начинающий коммерсант спрыгнул прямо в большой снежный сугроб, к которому его услужливо подвёз водитель трамвая, и, поминая всех известных ему чертей, принялся выбираться на аляскинскую тропу, ведущую к подъезду дома, в котором жил его друг.

Замечательные, с наметившейся дыркой штиблеты Митрофана, более подходящие для середины июля, а также несменяемые жёлто-зелёные носки моментально промокли и тут же на двадцатиградусном морозе смёрзлись в неразрывный комок. Однако мерзкого и пробирающего до костей холода Митрофан не почувствовал, так как пальцы своих ног он перестал ощущать ещё во время полезной во всех отношениях поездки в городском трамвае.

Вскоре он стоял перед кривым во всех углах входным проёмом подъезда номер шесть, в котором жил его подельник по нелегальному бизнесу. Входная дверь была сорвана с верхней петли, но продолжала выполнять свою функцию, удерживаемая большим, вколоченным в дверной косяк тридцатисантиметровым гвоздём с накинутой на него не разжимаемой пружиной. По обычаям провинциального городского центра потолочная лампочка была кем-то вывернута и унесена в неизвестном направлении – очевидно, для того, чтобы занять место разбитой подруги в соседнем подъезде.

Почувствовав себя на дне марсианской впадины, Митрофан широко раскинул руки, раздвинул отмороженные ноги и двинулся вперёд в поисках надёжной опоры. Ему повезло. Ударившись головой в темноте пару раз о низкие бетонные перекрытия и один раз коленом о выщербленную стену, он наконец нащупал вертикальный ригель железных перил и с облегчением поставил штиблет на первую ступеньку.

Как водится, накладных поручней на перилах не было. Предположительно, они были сорваны предусмотрительными жильцами ещё во время Гражданской войны и пущены на растопку печей-буржуек. С тех пор ни одна жилищно-управляющая контора не додумалась облагородить лестничные марши и произвести частичный капитальный ремонт. Ведь это задача не для среднего ума.

Забывчивость жилищников была вполне понятна. Они должны были решить задачу со многими неизвестными. А именно: как под формальным перекрашиванием серо-синих стен в сине-серый скрыть организованную ими же утечку неизвестно куда отпущенных государством средств на ремонт лестниц, перекладку изношенной до токопроводной жилы электрической проводки, изломанных трубопроводной и канализационной сетей, восстановление окон и многое что другое. Над решением сложнейшей проблемы днями и ночами бились лучшие умы городского коммунального хозяйства, не щадя свои пламенные сердца и драгоценные нервы.

Результатом их бурной деятельности явилась феноменальная забывчивость, в результате которой дом с исторической колоннадой за номером шесть на тридцать шесть напрочь выпал из плана жилищного благоустройства района, но закрепился в отведённых для этой цели во всевозможных бюджетных строках. Результатом столетней запущенности дом по праву обрёл городскую славу по уровню запредельной духовитости из-за неискоренимых и поразительных по остроте миазмов, наполнявших шедевр архитектуры от подвала и до самой крыши.