Джексонвилль – город любви

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Федор Петрович перешел на южную сторону балкона. Отсюда хорошо было видно, что добрую половину Большого залива, как естественный волнорез, перекрывает отросток косы Змеиный Язык, застроенной нынче особняками местного руководства. Этот поселок еще лет пятьдесят тому назад стали звать Турцией. Получалось так, что убогая джексонвилльская Греция обречена была вечно смотреться через воды Большого залива в ставшую за последние годы особенно фешенебельной Турцию.

В эти октябрьские дни было еще довольно тепло. По высокому, пронзительно-голубому небу, торопливо опережая друг друга, пробегали рваные свинцовые облака. Солнце, пробиваясь между ними, выхватывало куски морской поверхности, превращая цвет волн из серого в мутно-зеленый. Отрываясь от берега, убегала в странную дымку узкая полоска суши. Это была Дальняя коса, длину которой точно назвать не мог никто. Ее оконечность, скрытая постоянным густым туманом, терялась далеко в море.

Кольцов перевел взгляд на здоровенных чаек, которые подлетали очень близко к дому, пучеглазо косились в его сторону и душераздирающе орали, выворачивая все нутро наизнанку.

– Федор, ты действительно собираешься уходить? – в проеме балконной двери возникла Алла.

"Пожалуй, сейчас я больше всего хочу, чтобы ты, дорогая моя женушка, испарилась, улетучилась, исчезла и твой истошный крик, в котором ты зайдешься через несколько секунд, значил бы для меня не больше, чем вопли этих сумасшедших чаек!".

– Ты же слышала, я уже договорился с Кормыченко! – Кольцову, уверенному в неизбежности семейной сцены, даже не пришло в голову сглаживать острые углы, наоборот, благостное настроение вмиг улетучилось, алкоголь теперь лишь подогревал кипение страстей. Федор Петрович нападал, провоцировал, шел на конфликт. – Или я уже не могу выйти из дома без твоего разрешения?

"Отлично, ты начал первым, теперь держись!" – Алла ринулась в наступление.

– Мне наплевать, куда и к кому ты пойдешь! Катись на все четыре стороны, можешь вообще не возвращаться! Тебе мало того, что ты запер нас здесь в этой проклятой дыре?! Тебе все равно, что будет со мной, с сыном! О нем ты подумал? Ты испоганил мою жизнь, теперь за Ната возьмешься?! – Алла знала куда бить: "Ага, не нравится, больно тебе, Федор Петрович, вот и хорошо, не одной же мне терпеть!"

Если вначале Кольцова злобно шипела, то к концу тирады сорвалась на пронзительный крик, заглушая чаек.

– Замолчи, здесь тебя еще не слышали! – Кольцов, выходя с балкона, буквально впихнул жену обратно в кухню, оттеснил к электрической плите и решительно направился в ванную.

Вдруг в коридоре, напротив двери в комнату Игната, он резко развернулся и столкнулся лицом к лицу с Аллой, которая опрометью бросилась за ним. Ее глаза, когда-то голубые, а теперь размытого серого цвета, светились лихорадочным блеском. Лицо Аллы Леонидовны вытянулось, ноздри широко раздувались, при этом кончик носа слегка приподнимался. Федор Петрович давно и хорошо изучил мимику жены. Когда-то это забавное подергивание носика безумно умиляло его. Заметив его, он не в состоянии был продолжать ссору, но теперь это только подзадоривало:

– Чего, чего тебе не хватает? Ты получила все, что хотела! Ты выжала меня, измотала! Психопатка! Кто просил тебя ехать сюда? Ты сама так решила, а теперь будешь поедом жрать, стерва?!

В какое-то мгновение, когда их глаза встретились, Алла неожиданно вспомнила как, бывало, в самые острые моменты их домашних войн, Федя внезапно обхватывал ладонями ее лицо, легонько прижимая большими пальцами кончик носа, ласково говорил, словно маленькой девочке: "Би-бип!", и она затихала. Глаза ее увлажнились, но резкий окрик мужа возвратил к реальности, теплые слезы светлых воспоминаний, вырвались с горьким стоном отчаяния.

– Ненавижу-у, ненавижу-у-у тебя, ненавижу!!! Я не хочу, не могу больше жи-и-и-ть!

– Врешь! – Кольцов завизжал. – Это ты жить не хочешь? Да ты всех нас переживешь и меня в первую очередь! Ты всегда жила только в свое удовольствие! Это тебе насрать на меня, на сына!

Дверь комнаты младшего Кольцова резко распахнулась и Алла Леонидовна, которая начала картинно сползать по ней на пол, едва успела отскочить в сторону.

– Вам обоим действительно на меня насрать! – Игнат стоял на пороге, вцепившись в косяк двери, – если вы не прекратите, я сейчас же соберу манатки, рвану к бабке в Южногорск, и больше вы меня не увидите!

Не давая родителям опомниться, он хлопнул дверью и врубил музыку на полную катушку.

Федор Петрович, воспользовавшись моментом, заскочил в ванную, щелкнул замком, включил воду и перевел дух. Ржавая вода с треском, похожим на автоматные очереди, вырывалась из крана, заглушая крик Аллы за дверью, прерываемый рыданиями:

– Выключи после себя свет в ванной!

“Господи, случись хоть конец света, а она будет долбить меня своим светом!”, – печально скаламбурил Кольцов. Вскоре плач Аллы стих. Кольцов закрыл кран и прислушался. "Ушла", – он отпер дверь, осторожно выглянул в коридор. Жены там не было. Федор Петрович быстро разобрался в своем чемодане и привел себя в порядок. Когда через пятнадцать минут он посмотрел в окно, исполкомовская "Волга" уже стояла во дворе. Открывая входную дверь, он спиной почувствовал пристальный взгляд. Кольцов оглянулся. Это была Алла. Она тихо, бесстрастно, с обычными своими паузами промямлила:

– Готов к труду и обороне… Цветешь и пахнешь… Можешь за мной не заезжать…Развлекайся сам… Я к Фаине не поеду!

– Кому ты там нужна! – сказал Кольцов, сразу понял, что перегнул палку, но вместо неловкости почувствовал себя победителем и величественно закрыл за собой дверь.

***

По пути в исполком Федор Петрович снова погрузился в раздумья.

Многие годы его не покидало ощущение, что жизнь, а жизнью для него прежде всего была карьера, складывается легко и просто. Быстрый рост в комсомоле, удачная женитьба на дочери первого секретаря обкома партии, уверенное продвижение в партийных органах. Когда одно время казалось, что тесть немного придерживает его, не дает чересчур быстро расти, Федя Кольцов и это обстоятельство сумел обратить себе на пользу. Он закончил Высшую партийную школу в Москве, и, отказавшись вернуться в Южногорск вторым секретарем горкома партии, остался в аспирантуре. Многие тогда называли это блажью, Кольцов отмахивался, хотя временами начинал жалеть, подсчитывая упущенные возможности. Несмотря на это, он защитил кандидатскую и принялся за докторскую. С расцветом перестройки Кольцов оказался в первых рядах тех, кто, пользуясь повальным политическим невежеством людей, "открывал" в Союзе давно доступные на Западе истины, приобщая советский народ к "общечеловеческим ценностям". Этим он снискал славу очень умного человека и убежденного, последовательного демократа. С таким реноме новоиспеченный доктор философских наук Федор Петрович Кольцов победоносно занял кабинет руководителя республиканской Высшей партийной школы, которую в Москве тогда считали оплотом рутины и догматизма. На него возлагались большие надежды, но судьба партийных органов была уже предрешена.

Однако и в этой ситуации Кольцову удалось выкрутиться. Накануне запрета КПСС, он на скорую руку переделал республиканскую ВПШ в Академию государственного управления и стал “отцом” идеи административной реформы в уже независимой республике. После ухода со сцены главных партийных мастодонтов, высшие посты в государстве заняли бывшие партийные руководители "второго эшелона". Они наспех пытались перекраситься из красного в национальные цвета. Лучшей ситуации для Кольцова нельзя было и представить. С одной стороны, почти все руководители новой страны были по гроб жизни обязаны бывшему члену республиканского бюро Компартии, первому секретарю Южногорского обкома, архивлиятельному Леониду Афанасьевичу Войтенко. Даже, несмотря на то, что еще при Горбачеве он оказался не у дел, двери самых высоких кабинетов для зятя Войтенко были открыты. С другой стороны, сам по себе Кольцов, с его претензиями на демократизм, репутацией сторонника реформ был как нельзя лучше ко двору в смутные посткоммунистические времена.

Так взошла звезда Федора Петровича Кольцова. Он даже вошел в моду. Только Кольцов, выступая по телевидению, с хитрым прищуром глаз мог вставить словечко "экзистенция", внятно, без бумажки, и даже довольно убедительно объяснить, когда народ станет жить лучше, каждый год по-новому, не повторяясь, хотя, по сути, говорил все время одни и те же банальности. Он производил впечатление человека делового, собранного, а интеллигентная манера держаться и говорить довершала образ. Он стал заметен и узнаваем на политическом Олимпе. Среди серых, одинаковых выходцев из горкомов и обкомов, кургузых бывших советских директоров заводов и нуворишей – первых ласточек молодого капитала он выгодно выделялся. За это его не любили, но вынуждены были терпеть.

Прикидывая возможные слабые места Кольцова, его недоброжелатели только разводили руками: "Ну, любит он баб, да кто же их не любит! Прилично выпивает, но кто не пьет на ответственной государственной работе!". В общем, подкопаться к нему было практически невозможно, и с точки зрения стандартной аппаратной мышиной возни он долгое время считался неуязвимым. Судьба этого человека сложилась так, что он очень рано получил все возможные для тогдашнего общества материальные блага, вполне законным и не порицаемым путем. Отличные квартиры в Южногорске и столице, выкупленные за бесценок дачи, были даже не его грехом – все это сделал в свое время тесть. Прочные связи, которые, опять-таки, в основном, достались ему по наследству от Войтенко, позволяли с минимальными затратами решать уйму житейских проблем по высшему разряду, не чувствуя себя коррупционером или преступником – это считалось в порядке вещей.

Жадным человеком он не был, к накоплению не стремился, все, что ему было нужно – вполне стандартный набор удобств, а находясь на посту Заместителя Председателя правительства этого вполне можно было добиться, считая себя честным и неподкупным. Он имел неоценимое в чиновничьем мире преимущество – решать серьезные вопросы, не прося взамен почти ничего.

 

Но в последнее время Кольцов почувствовал, что вокруг него стал неумолимо разрастаться вакуум. Что-то перестало срабатывать в избранной им тактике. Времена стали жестче. Голый чистоган, беззастенчивая погоня за выгодой и прибылью быстро вытесняли жалкие остатки старой системы, такой наивной и бесхитростной по сравнению с новой.

Новая система упорно отторгала элемент, который вроде бы и старался жить по ее законам, но стремился оставаться в стороне. От Кольцова решили избавиться. А он, по-прежнему, считая себя человеком на особом положении, самонадеянно возомнил, что это никому не удастся, больше того, даже в голову не придет. Он продолжал делать вид, что держится особняком, в то время как в высших эшелонах окончательно сформировались устойчивые корыстные группировки. Он же выпал из гнезда и, судя по всему, на этом погорел. Поэтому, когда Президент Хомченко во время очередной встречи с Кольцовым неожиданно извлек из стола свою знаменитую черную папку, Федор Петрович оказался абсолютно неподготовленным. Кольцов хорошо знал этого скользкого типа, и, несмотря на неожиданность, почти предугадал фразу, с которой через секунду Президент обратился к нему:

– Я тебя хорошо знаю, Федор Петрович, и считаю, что ты честно трудишься на своем месте. Тебе цены нет, но знаешь, обстоятельства… нужны перемены.

"Сколько раз, ты, старый хрен, говорил примерно такие же слова людям, которые вознесли тебя, причесывали и твою корявую речь, и твою полулысую пустую голову! Теперь пришел мой черед. Что же делать?" – Кольцов первый раз в жизни почувствовал, что не знает, как ответить.

Гарант Конституции тем временем состроил жалостливую мину, всем видом стремясь показать, как ему обидно терять Кольцова. Но актер, как и Президент был из него плохой, и пухлые белые пальцы, сладострастно поглаживающие смертоносную папку, выдавали редкостное удовольствие, которое он всегда испытывал, отправляя в отставку своего очередного соратника, отслужившего срок.

Пока Кольцов пытался побороть растерянность, удовольствие Президента от произведенного им эффекта стремительно уменьшалось. Пауза затягивалась. Кольцов молчал и ничего не просил. Холеная рука главы государства перестала ласкать мягкую плоть папки и короткие толстые пальцы нетерпеливо забарабанили по ней, на мгновение оставляя влажные вмятинки на первоклассной коже. Он старался поймать взгляд Федора Петровича, но тот уже успел взять себя в руки, опустил глаза и теперь абсолютно сознательно продолжал молчать, думая: "Поерзай своей толстой жопой, помучайся!". Молчание становилось неприлично долгим, и Президент не выдержал:

– Я сам бы никогда, Петрович, но понимаешь, скоро выборы и, если я… Ну сам знаешь, вот вынь да положь Трудовому Союзу твой портфель, а за ними…, ну ты сам знаешь кто стоит, и очки они быстро набирают. Что я с ними после выборов делать буду?

"Оправдываешься, сука! Я надеюсь, что Марченко со своим Трудовым Союзом трахнет тебя так, как ты сейчас трахнул меня и выбросит как использованный презерватив на помойку, где тебе и место!", – угрюмо думал Кольцов, одновременно лихорадочно прикидывая, что же Президент ему предложит. И пока Хомченко вынужденно оправдывался, Федор Петрович почему-то вспомнил, как еще утром подписывал документы на пенсию для ректора Джексонвилльского пединститута. "Джексонвилль!", – мысль эта с точки зрения здравого смысла была на редкость идиотской.

"Скорее всего, старый козел, чувствуя себя виноватым, предложит вакантное посольство во Франции или в Японии". Но колдовская магия Джексонвилля уже делала свое дело. "Не нужны мне твои подачки, ты еще за все заплатишь, а я тем временем пережду в Джексонвилле. Там папина могила, там море, там тихо. Там меня все любят, все! А я еще вернусь и без твоей помощи!".

Вся задуманная Президентом мизансцена с Кольцовым пошла коту под хвост. Федор Петрович упрямо молчал, а глава государства, сказав "а", должен был говорить "б" и поэтому, уже почти не скрывая своего неудовольствия, вынужденно выдавливая из себя слова оправдания, всеми силами оттягивал конкретное предложение:

– Я, Федор Петрович, в обиду тебя не дам, я на тебя надежды возлагаю! – тянул он резину.

"Большой с прибором ты на меня возлагаешь, свинья неблагодарная! Но я тебе кайф подпорчу, ничего я у тебя просить не стану, предлагай сам, унижайся!", – Кольцов твердо решил продолжать молчать.

"Какого он молчит, не скулит, не канючит?", – думал Хомченко. В поисках выхода из создавшегося положения в ход пошла ручка с золотым пером, которая завертелась в руках Президента, на словах же он продолжал:

– Я, Федор Петрович, добро помню! – тут терпение главы государства кончилось, – проси же, я сделаю все, что смогу!

Кольцов молчал. Тогда черная папка бесшумно открылась и Президент, насупив брови, процедил сквозь зубы, делая вид, что читает:

– Есть предложение, учитывая твой опыт, авторитет и особую важность отношений с Соединенными Штатами Америки, отправить тебя послом в Америку, а Герасименко мы переводим в Японию.

"Ого! Это предложение стоит еще одной минуты молчания!", – пронеслось в голове у Федора Петровича.

Пауза стала комичной, но Кольцов решил стоять насмерть. Заговорить – значило все испортить. Теперь, несмотря на горечь обиды и разочарование, он испытывал невиданное моральное удовлетворение.

– Да что же ты молчишь, Кольцов? – Президент даже повысил голос, – очнись!

– Григорий Степанович, я все понимаю и согласен с Вашим решением по поводу моей отставки. Перед выборами трудовикам нужно укреплять позиции. Марченко для Вас – надежная опора. А что касается меня, благодарю за доверие, но я хотел бы попросить Вас… отпустить меня в Джексонвилль. Там ректор в пединституте на пенсию уходит. Я надеюсь, Вы возражать не будете?

Огромный кабинет Президента в бывшем царском гостевом дворце удивленно затих, как лес перед грозой. Теперь наступила очередь молчать Президенту, но его удивление было настолько сильным, что длинная пауза ему не удалась:

– Ты серьезно?

– Абсолютно. Я думаю, Григорий Степанович…

– Ни черта ты не думаешь! Нечего выебываться! Даю тебе две недели. Мое предложение пока в силе. А потом не проси! А то действительно отправишься в свой Джексонвилль паршивый!

Разговор был окончен. Кольцов вышел с гордо поднятой головой, несмотря на окрик Президента. Ни через две недели, ни через три он не попросил аудиенции у главы государства. Наконец, Хомченко позвонил по спец коммутатору и коротко сказал: "Я подписал Указ о твоем освобождении. В Америку послом поехать охотники найдутся. Можешь катиться в свой Джексонвилль. Думаю, что с выборами на ученом совете ты все сам решишь. Я не возражаю. Бывай!".

Так состоялся перевод Кольцова ректором Джексонвилльского пединститута и, несмотря на осознанность своего выбора, Федор Петрович продолжал терзать себя вопросом: "Почему же так случилось?".

Не находя ответа, Кольцов начал отчаянно жалеть себя. Жалость к себе, обида на всех опустошали и изматывали, разъедали душу гораздо быстрее, чем можно было представить. При всей пагубности этих болезненных чувств, острота оценки окружающей действительности заметно притупилась.

За последние месяцы Федор Петрович наяву ловил себя на мысли, которая раньше приходила ему лишь во сне: "Вот сейчас я проснусь, и все исчезнет. Это только сон, дурной сон!". Но пробуждения не наступало, от этого безысходность только усиливалась. Мысль о нереальности всего происходящего стала единственной спасительной соломинкой, которая хоть как-то помогала держаться ему на плаву. Даже неожиданный для всех переезд в провинцию стал логичным продолжением сложной игры с самим собой. В минуты тяжелых раздумий Кольцов ругал себя за переезд в Джексонвилль, за то, что не воспользовался шансом поехать в Америку или прекрасно устроить свою жизнь в столице в какой-нибудь коммерческой структуре или политической партии. Он клял себя за эту слабость, удивляясь, как он, умудренный жизнью человек, мог купиться на дешевую наживку, самим собой и подвешенную. Но так уж устроены люди, пусть даже самые мудрые: все то, что они с высоты своего изощренного сознания в минуты неторопливых размышлений так уверенно отрицают, в годину отчаяния удивительно легко становится единственной панацеей от всех бедствий, выпавших на их долю. Это было еще одно жестокое разочарование – Кольцов лишний раз убедился в том, что он всего лишь обычный человек со всеми слабостями и несовершенствами.

Господи, каким же тяжелым было это падение в собственных глазах! За свою жизнь Федор Петрович редко прислушивался к мнению окружающих о себе. Нельзя сказать, что это его не интересовало, совсем наоборот. Этот заносчивый человек с пустым взглядом мимо или, поверх собеседника, всегда говоривший "здравствуйте" как "до свидания" с улыбкой, которая многое обещала, но ничего не значила, на самом деле всегда жадно впитывал даже самое незначительное словечко, если только оно касалось его. Но привычный доверять только себе, он не придавал этим суждениям никакого значения, пока тщательно не пропускал через свою внутреннюю цензуру. А она почти всегда была гораздо более суровой, чем людская молва. Кольцов гордился этим своим качеством, ему казалось, что именно оно отличает его от остальных людей и всегда держит в форме. Однако, то, что было хорошо в дни успеха, теперь превратилось в настоящее проклятие.

"Тошно. Безумно хочется вспороть себе живот, чтобы вид выползающих из брюха кишок возвратил меня к жизни хотя бы перед смертью!", – подумал Кольцов и вдруг, очнувшись, заметил, что машина въехала во двор горисполкома, а водитель Коля обернулся и, улыбаясь наполовину беззубым ртом, сказал: " Ось и прыихалы!".

***

Со двора здание горисполкома выглядело совсем не так величественно, как со стороны центральной улицы. Потемневший от времени кирпич делал двор мрачным и неприветливым. Кольцов, торопливо оглядываясь, неестественно бодро выскочил из машины, поднялся на крыльцо и вошел в мэрию. Ощущал он себя неловко. Несколько месяцев назад он входил сюда в сопровождении свиты, его приезда ждали, к нему готовились, чиновники носились по коридорам как потревоженные пчелы вокруг улья. Теперь все было не так и Кольцов боялся сочувствующих, или, того хуже, злорадных взглядов. К счастью, было время обеденного перерыва и служащие либо разбежались по домам, либо толпились в исполкомовском буфете в подвальном этаже здания. По пути в первую приемную Кольцова встретили только знакомый постовой милиционер, какой-то спешащий по своим делам чиновник, да секретарша в приемной. Приторно улыбаясь, она распахнула перед ним дверь в кабинет мэра.

Кормыченко ждал Кольцова, и вышел навстречу ему из-за впечатляющих размеров рабочего стола, не отягощенного присутствием большого количества деловых бумаг и документов, зато плотно заставленного всякого рода побрякушками разного калибра: от каких-то крохотных вымпелов до модного "вечного двигателя". Они уселись в кожаные кресла возле небольшого журнального столика. На нем уже стояли бутылка коньяка, рюмочки, бутерброды и нарезанный лимончик.

– Хорошо, Федор Петрович, что ты теперь с нами. Ты нам сейчас нужен просто позарез!

Василий Григорьевич, воспитанный в лучших партийных традициях коллегиального руководства, почти никогда не говорил от своего лица, но, говоря "мы", подразумевал, прежде всего, себя любимого. Отставка и переезд Кольцова в Джексонвилль, конечно, удивили Кормыченко, но Василий Григорьевич, привычный извлекать для себя выгоду из любой ситуации, быстро сообразил, чем может быть для него полезен Кольцов, сейчас, когда на носу были местные выборы.

Почва стремительно ускользала из-под ног Василия Григорьевича. Он не мог не замечать того, что времена быстро меняются и привычного начальственного окрика вкупе со старыми партийными связями, скрепленными в попойках у берега моря, было явно недостаточно, чтобы удержаться у власти в городе. Теперь требовались очень большие деньги или новые связи, основанные все на тех же деньгах. Ни того, ни другого у Кормыченко уже не предвиделось. И он стал судорожно искать, на кого бы можно было опереться в предвыборной гонке. Кольцов сначала показался ему в этом смысле просто подарком судьбы, мэр рьяно бросился помогать обустраивать ему личную жизнь на новом месте. Но сегодня Василий Григорьевич понял, что на Федора Петровича придется изрядно поднажать, чтобы выдавить из него хоть какую-то реальную помощь. Кольцов выглядел подавленным, угнетенным и, несмотря на заверения в дружбе и готовности помочь, не торопился хоть что-то предпринимать в нужном Кормыченко направлении. И все-же Василий Григорьевич решил действовать, руководствуясь старой, доброй пословицей: “С поганой овцы хоть шерсти клок!”. Вот поэтому Кормыченко, не откладывая дело в долгий ящик, сразу перешел к артподготовке:

 

– Скажу тебе откровенно, Петрович, горим мы, как шведы под Полтавой. Обложили суки со всех сторон. Горбенко просто нюх потерял, у него от бабок совсем крышу сорвало. Посмотри, что он только своей газетенке подбрасывает! – Кормыченко хлопнул рюмку коньяку, торопливо поднял свои телеса, подошел к столу, взял заранее подготовленную папку с подборкой газетных статей из "Южного берега", передал Кольцову и снова грузно опустился в кресло, – ведь из одной с нами кормушки жрал, из партийной кассы деньги на свой сраный бизнес вытаскивал, а теперь он нас разоблачать вздумал!

Федор Петрович принялся вяло перелистывать маркие газетные странички, пестревшие броским заголовками типа: "Спросите у мэра, где ваши деньги", "В коня корм", "А коту все масленица…", "О чем молчат в горисполкоме?". Он слушал гневные тирады Кормыченко, который все больше распалялся, и про себя комментировал их.

“Пыхти, пыхти себе, старый пень. Ты так до сих пор и не понял, что время твое кончилось. Погоди, старый дурак, это еще цветочки! И на чем только держится твоя власть в городе? Да и есть ли еще она? Неужели ты не понимаешь, как случилось так, что тебе настойчиво дышит в затылок “спрытный хлопец” Володя Горбенко со своей командой молодых да ранних бизнес-мальчиков? А вышло так потому, что он всегда работал не только на свой карман, а и на перспективу. Когда Вовчик раскручивал Морской Банк, спасая остатки партийных капиталов, ты тупо воровал все, что плохо лежало, а потом прожирал и пропивал вместе со своим бабьем. Что у тебя за душой кроме стойкого запаха перегара и разворованной тобой и твоими любовницами во главе с Капкой Шестовой коммунальной собственности? И сейчас под тебя только ленивый не копнет! Кирдык тебе, Вася, и ничем я тебе не смогу помочь, да и не больно-то хотелось! Сожрет тебя Горбенко, не подавится! Молись богу, чтобы не посадил, а ведь есть за что, старый боров! Эх, не надо мне было тебя за уши тянуть в это кресло после Зоиного ухода!”.

– Ну, уж это, вообще, ни в какие ворота не лезет! – сочувственно, и даже с нотками праведного гнева в голосе, сказал вслух Федор Петрович, вытаскивая из стопки газетенку с самым броским, двусмысленным заголовком.

– О чем я речь и веду! – кипятился Кормыченко, – и ведь ничего с ними, гадами, не сделаешь! Пресса, блядь, свободная!

«Да уж точно, в суд тебе на них подавать никак нельзя! Ведь дыма без огня не бывает! Даже давно пропивший честь, совесть и мозги, верный твой собутыльник – председатель горсуда Копалов тебя не выручит. Нечего сказать, основательно взялся Горбенко за тебя, старого осла. Хотя тюрьма по тебе, Вася, давно плачет. Если бы мы тогда с Зоей дело с хищениями на автопредприятии не прикрыли, быть бы тебе, Василий Григорьевич, чукотским старостой на Таймыре!». Кольцов аккуратно отложил газету и продолжил размышления, в то время как Кормыченко газету подхватил и принялся зачитывать самые провокационные места.

«Кому-кому, а Володе Горбенко отлично известно про все Васькины художества», – думал в это время Федор Петрович, – «борьба завязалась, судя по всему, не на жизнь, а на смерть. Горбенко будет бить, пока не завалит этого кабана. Другое дело, что Володя Горбенко сам нисколько не лучше Васи Кормыченко. Разница в том, что Вася простой хапуга, дорвавшийся до кормушки, а Вовчик прикарманивает с умом, гораздо больше, и еще при солидной крыше. Ввязываться в эту возню абсолютно не стоит. Неизвестно, сколько я пробуду здесь, а все идет к тому, что скоро Горбенко станет в Джексонвилле полноправным хозяином. Если я попытаюсь сейчас помочь Васе, то Володя сделает так, что мне не поздоровится. Не помогут все столичные концы, да и кто обо мне вспомнит в столице, скажем, через полгода! К тому же, тратить остатки своих связей на помощь этому политическому трупу крайне неразумно. А с другой стороны, пока Кормыченко председатель, нужно хотя бы сделать вид, что я ему помогаю. Позвоню-ка я при нем Гаврилюку и попрошу подкрутить гайки газетенке. Реально он ничего не сделает, потому что Морской банк его содержит, но пыли в глаза пустит. Как никак, а мне он тоже кое-чем обязан: сидеть бы ему в протертом кресле зама главного редактора «Столичной газеты», если бы я не надоумил премьера два года назад создать Главное управление информационной политики и не напомнил ему, что есть такой Стасик Гаврилюк, бывший второй секретарь республиканского ЦК комсомола, свой парень, которому очень надо помочь».

Василий Григорьевич тем временем читал вслух, брызгая слюной:

– «А теперь спросите у себя: какое имеют право управлять вами эти откормленные…, – здесь он выделил дрожащим от злости голосом то, что в статье было дано курсивом с тонким намеком на толстые обстоятельства, – …коты, жирующие за ваш счет, разворовавшие то, что принадлежит всем жителям Джексонвилля? До каких пор могут они вершить свои грязные дела, ссылаясь на ваше волеизъявление, прикрываясь вашим добрым именем?!».

«Замечательные формулировки! – Кольцов продолжал комментировать про себя услышанное, – самое главное, что подойдут к любому из нас, только клей, не робей! Насколько я знаю, на такой записной пафос в этой дыре способен один человек – Костя Кривенюк. Этот за деньги заклеймит позором кого угодно, сколько угодно раз и в любой форме!».

Константин Мефодиевич Кривенюк, по кличке «Кость», теперь был главным редактором джексонвилльской газеты «Южный берег», которую основательно прибрал к рукам Горбенко. Свое меткое прозвище Кривенюк получил давно и оправдывал его полностью. Он костью в горле становился тем, на кого его натравливали. А дать ему команду “фас” было проще простого. Надо было лишь бросить подачку, как собаке кость, и Костик с остервенением вгрызался в очередную жертву до тех пор, пока ему за это платили или не перекупали за более высокую цену. Собкором областной комсомольской газеты он в лепешку размазывал «перерожденцев» и всех тех, кто мешал советским людям строить развитой социализм. В справедливой борьбе с этими «оборотнями» он был неудержим: не щадил ни праведного гнева, ни пламенного комсомольского презрения, ни испепеляющих слов. В разгар антиалкогольной кампании на всю область прогремела Костина статья «В пьяном угаре» о свадьбе комсорга цеха с Джексфармкомба. На ней, о ужас, гости выпивали и даже немножко по славянскому обычаю подрались! В статье же все было представлено чуть ли не пиром Валтасаровым, а вдохновенный Костин глагол выполнял роль пресловутых огненных букв, ни больше, ни меньше! Кривенюковский пасквиль упал на благодатную почву. «Кость» сделал на нем имя, а несчастный парень, которого перестраховщики из горкома комсомола превратили в «мальчика для битья», показательно исключили из рядов ВЛКСМ и беспощадно клевали, не выдержал травли и повесился за неделю до рождения своего первенца. Но Костю это не остановило, наоборот, почувствовав, что пришли времена, когда за полоскание грязного белья начинают прилично платить, он со знанием дела принялся за «большую стирку» местного масштаба. Пару раз его капитально били за особо подлые статьи, но клятый Костик выпячивал свою цыплячью грудку и, размахивая журналистским удостоверением во всех инстанциях, оба раза ухитрялся надолго засаживать за решетку своих обидчиков.

– Что ж это «Кость» никак не уймется? Прижал бы ты его, Василь Григорьевич, что ли? – Кольцов специально упомянул о Кривенюке, зная, что Кормыченко это будет неприятно.

– А, узнаешь знакомый стиль, Федор Петрович? – Кормыченко с трудом оторвался от «занимательного» чтения. Он не удивился, что Кольцов помнит о Косте Кривенюке. «Еще бы тебе не узнать его писанину, – думал он про себя, – ведь Костя заказанные тобой статьи в комсомольские годы несколько лет строчил. Теперь ты, Федя, кривишься, нос от Костика как от дерьма воротишь, а ведь было дело: от тебя зависело, придушить эту гадину навсегда или пощадить. И ты его вытащил, когда этот, еще не протрезвевший урод, которого менты в посадке со школьницы без портков сняли, в отделении на коленках ползал и умолял не отправлять его в следственный изолятор. Нужен он, видите ли, тебе был для твоих сраных кандидатских-докторских! Ты специально для этого в Джексонвилль приезжал, тестя подключал. И Зоя – дура, как сейчас помню, отца малолетки к себе вызывала, уговаривала забрать заявление, даже квартиру ухитрилась выделить».