На разрыв

Tekst
4
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

8. Варвара

Холод – это то, что Варвара любит и ценит, одно из её самых любимых ощущений (состояний?) на свете, поэтому на прокуренной кухне ей почти уютно.

«Почти», потому что она всё ещё ненавидит серьёзные разговоры (а с вопроса «Поговорим?» именно такие и начинаются), а ещё потому, что Оскар не спешит с ней разговаривать. Он стоит рядом с ней, и Варвара, соответственно, стоит рядом с ним, но ощущение у неё такое, будто тут, рядом с тёмным провалом окна, только её оболочка, а всё остальное осталось там, где стояло, в гостиной, – и от того между рёбер такая странная пустота.

Оскар хлопает по подоконнику, приглашая садиться. Как кошку.

Вместо подоконника на этой кухне – гнездо. Самое настоящее, тёплое и уютное. На широкий пластик наброшено сразу несколько толстых то ли попон, то ли матрасов, а сверху ещё и разноцветное лоскутное одеяло, так что сидеть тут можно часами. Да, как в старых ванильных историях – сидеть у окна, пить кофе и думать о нём, ну разве что пила она вовсе не кофе и ей уже, наверное, хватит, а думать о нём даже не надо: вот он, рядом стоит.

Он помогает ей усесться и сам садится напротив.

Спрашивать, о чём именно Оскар хотел с ней поговорить, Варваре страшно. Она пытается представлять себя отважной пираткой с попугаем на просоленном морем плече, но в голову упрямо лезет какая-то ерунда. Вот такое, мол, молчание повисает, когда она разговаривает по телефону с одним из самых нелюбимых клиентов, а потом тот начинает психовать, и нести какую-то чушь, и всё заканчивается тем, что Варваре хочется убивать.

Она, конечно, очень надеется, что с Оскаром до такого у них не дойдёт.

Между ними царит тишина, но из-под плотно закрытой двери всё равно пробиваются смех и громкая музыка, так что Варвара не сразу различает среди этой какофонии новый звук: смутно знакомая мелодия вперемешку с вибрацией. Телефонный звонок.

Это совершенно точно не её телефон, потому что свой она бы узнала.

– Оскар, – осторожно говорить она (потому что, называя людей по имени, нужно быть всегда осторожной), а когда он поднимает голову, добавляет одними губами: – твой телефон.

Он только отмахивается.

– Ненавижу телефонные разговоры.

Варвара радостно смеётся.

– Я тоже.

– Хочешь послушать страшную историю? – спрашивает Оскар, когда тем, кто ему звонят, наконец-то надоедает слушать в трубке гудки. – Про телефоны.

Люди часто делают совсем не то, чего им хочется, и Варвара – не исключение. Ей хочется целоваться с Оскаром, зарываясь пальцами в тёмные волосы и останавливаясь только для того, чтобы отдышаться, но вместо этого она кивает и говорит:

– Конечно, хочу.

Даже в таком состоянии она не может признаться. И правду сказать тоже не может.

Ей говорили, это одна из её самых главных проблем. Неумение признаваться в своих желаниях, неумение говорить правду, неумение честно и открыто отвечать на вопрос «Чего ты хочешь?». Она может только отшучиваться, мол, хочу мир во всём мире и счастья для всех, даром, и чтобы никто не ушёл обиженным (а потом плакать дома, злясь на себя и не понимая, почему никто никогда не понимал её правильно).

Но одно дело, слушать об этом от других, а другое – понимать самой. И даже понимать самой – ещё не лекарство, а только первый шаг к тому, чтобы справиться.

Как бы то ни было, сейчас уже поздно справляться, потому что Оскар, глядя в окно, начинает рассказывать:

– В фильмах ужасов, знаешь, часто звонят телефоны, которые выключены из розетки, или у которых села батарея, ну, такое всё невозможное, но, как мне кажется, гораздо страшнее те вещи, которые действительно могут происходить. И, собственно, происходят.

– Один мой знакомый работал на телефоне доверия, – говорит Оскар, и почему-то Варваре кажется, что он уже рассказывал эту историю и, может даже, не раз. Или, по крайней мере, не единожды прокручивал её в голове. – Ну, только это не такой колл-центр как в кино, когда вас тридцать человек и вы сидите в огромном помещении, отделённые друг от друга пластиковыми перегородками, и делаете общее дело, а обычная районная бюджетная организация со всеми вытекающими.

Варвара за свою карьеру успела поработать и в районном, и в бюджетном, так что да, она понимает.

– Маленькая комнатка в обшарпанном офисном здании, в шесть часов все соседи по этажу – или лучше сказать по этажам? – встают и уходят, а ты оставайся, сиди до восьми вечера, пока не придёт твоя сменщица. График такой: с восьми до восьми, две смены в ночь, потом два выходных, потом две смены в день.

Ну, у такого графика, думает Варвара, определённо есть свои плюсы. Режим, конечно, сбивается по самое не хочу, но зато у тебя есть свободные дни для, например, походов по больницам, или управляющим компаниям, или налоговым, или любым другим взрослым делам, для которых тебе приходится отпрашиваться с работы, если ты вкалываешь в режиме с девяти до шести (с восьми до пяти, с десяти до семи) пять дней в неделю.

Оскар взмахивает рукой.

– К графику, конечно, потом привыкаешь, но ко всему остальному сложно привыкнуть. Люди звонят самые разные: у одних происходит одно, у других другое, но почти всегда что одно, что другое – такой ад, который нарочно и не придумаешь.

О да. Варвара столько лет в журналистике, она прекрасно понимает, о чём он. Жизнь иногда подкидывает такие сюжеты, что любой писатель сначала бы отдал всё на свете за то, чтобы о таком написать, а потом просто удавился б от зависти – потому что сам не сумел такое придумать.

И читатели тоже удавились бы. Но уже от тоски.

– Кругозор, конечно, оно весьма расширяет. Пока так не поработаешь, и не подозреваешь, насколько у тебя всё хорошо, а у всех остальных – плохо.

Не очень верная философия, если кого-то интересует варварино мнение.

Да, дети в Африке голодают, а у кого-то нет ни крыши над головой, ни надежды на лучшее, но игнорировать собственные проблемы и беды, считая их ерундой только потому, что кому-то может быть ещё хуже, это просто неправильно. Ни к чему хорошему такая стратегия не приводит, просто не может. Чем больше ты запихиваешь свои проблемы в себя, чем сильнее ты отмахиваешься от них, отказываясь считать их значительными и значимыми, отказывая себе в праве быть не в порядке, тем сногсшибательней будет эффект. В плохом сногсшибательном смысле.

Мы имеем право чувствовать боль. И грусть, и тоску, и одиночество. У нас есть право на слёзы. И если что-то нас ранит, если мы из-за чего-то страдаем, значит, есть на то свои причины и поводы, свои основания.

Сейчас, впрочем, не время для лекций «позволь себе чувствовать и не пытайся обесценить свою проблему тем, что кому-то там хуже». Сейчас – время (отчаянно хотеть целоваться) слушать истории Оскара.

Варвара не перебивает.

Смотрит на него неотрывно, да, но не перебивает. Смотрит на длинные пальцы – белые блики на фоне тёмной одежды и тёмного провала окна, на ещё один белый блик – бледное вытянутое лицо с высоким лбом и полузакрытыми глазами (тень от ресниц падает чёрным на щёки), на мятый треугольный вырез футболки…

Смотрит и слушает.

– В общем, там историй на целую книгу, а то и на три, одна страшнее другой. Был старик, который звонил два раза в неделю… Одинокая старушка, не с кем поговорить, ни родни, ни друзей, всех похоронила. Сначала рассказывала истории из жизни, садись да записывай, потом в них всё меньше логики, всё больше странного. Потом стала звонить ещё чаще, потому что путала дни, забывала, разговаривали уже или нет, стала рассказывать старые истории заново, но уже с другими подробностями. А потом перестала звонить. Ну, понятно всё, да?

Варвара кивает. Действительно, чего уж тут непонятного. Все мы там будем.

Это не в формате журнала, в котором она работает (в их формате – городская жизнь и аплифтинг, максимум – вдохновляющие истории из жизни, или интервью с местными знаменитостями, или что-нибудь настолько жареное, что пройти мимо решительно невозможно), но с каждым новым словом Оскара Варвара трезвеет.

Или даже как будто бы просыпается.

Ей хочется сбежать в коридор – за сумкой, вытащить оттуда ручку, и блокнот, а то и два, и может быть даже диктофон, чтобы не надеяться на собственную память, а всё записать гарантированно, но, наверное, в этом нет ни малейшего смысла. Если она решит написать о работе телефонных центров доверия, ей нужно будет не ориентироваться на кухонные рассказы Оскара, а просто искать кого-то, кто там работает, кто сможет поведать ей новые истории – из первых рук.

– Ещё были матери, которым хотелось убить собственного ребёнка. Больше, чем можно представить… Такое принято осуждать, а надо жалеть и спасать, потому что никакое тут не инфернальное зло, да даже не выверты психики, никакая не патология. Просто попробуй месяцами не высыпаться, не иметь ни одной свободной минуты, не видеть никакой помощи, как белка в колесе – только в замкнутом кругу, каждый день. И это гораздо страшнее, чем реальные сумасшедшие. – Он на секунду задумывается и исправляется: – Обычные сумасшедшие. Они обычно вычисляются на раз-два, достаточно пары минут, а то и меньше. И звонят регулярно. Со стороны, наверное, сложно понять, но в каждой профессии свой юмор, и в психологических центрах таким сумасшедшим даже прозвища дают, и вообще они становятся чем-то вроде местных легенд. Или питомцев.

Варвара примерно понимает, о чём он. Она думает, что иногда профессиональный юмор – это такой способ защититься от всего плохого, что ты можешь встретить в этой конкретной профессии. Просто попытка сохранить свою психику целой. Отшучиваться, чтобы не прикипать, чтобы не сострадать, чтобы просто выжить, в конце концов.

Работники морга тоже, наверное, шутят о своих «клиентах».

– Страшно, конечно, бывает, когда сумасшедшие звонят. Особенно в первый раз. Начинают Библию читать, или ещё какие религиозные тексты, вперемешку со своими безумными выводами, так и думаешь, что как в фильмах ужасов, сидит по ту сторону что-то нечеловеческое, и теперь будет тебя преследовать: звонить не только на телефон доверия, но и к тебе на домашний, пока ты не сойдёшь с ума и не сбежишь куда-нибудь в Тьмутаракань, где оно тебя и прикончит.

 

Оскар хмыкает.

– Потом, конечно, понимаешь, что ничего такого не будет. Героем ужастика станешь вряд ли, равно как и просто героем. Чуваку, который мне это рассказывал, постоянно звонила девчонка. Он много где успел поработать, и в итоге осел именно на такой линии, для подростков, таких как она. Ей было лет двенадцать. Два звонка днём, два выходных, два звонка ночью. Каждый раз – с мыслями о самоубийстве. У подростков вообще, оказывается, столько мыслей о самоубийстве, что я смотрю на себя, на тебя, на всех вокруг – и удивляюсь, как мы вообще свои двенадцать-пятнадцать лет пережили.

И сколько людей их не пережило, мысленно добавляет Варвара.

Статистика подростковых убийств – одна из самых страшных вещей на земле, страшнее любого ужастика. И если и нужен миру какой-то супергерой, то из тех, кто могли бы такие самоубийства предотвращать…

– Каждый раз она изобретала разные способы.

Оскар вздрагивает, проводя пальцами по белой линии рамы.

Их руки слишком далеко друг от друга, чтобы Варвара могла накрыть его ладонь своей, поэтому она даже не двигается. У неё нет сил приблизиться и согреть кого-то другого, просто потому что ей самой хотелось бы получить немного тепла.

Она понятия не имеет, почему Оскар выбрал именно такую историю (определённо, не самый банальный способ завести беседу, вовсе не те одинаковые вопросы и одинаковые ответы, о которых она недавно думала), но его история попадает в самое яблочко. Сколько раз она сама стояла на подоконнике, цепляясь за раму, и думая о том, что сделать всего один шаг удивительно просто.

Сколько раз она так стояла? И, самое главное, зачем?

Нет никакой объективной причины. Сталкиваясь с самыми разными людьми и самыми разными судьбами, Варвара знает и понимает: у неё всё хорошо. У неё всегда было всё хорошо. Любящие родители, здоровые отношения в семье, нормальная атмосфера в школе и классе – никакой травли, никаких издевательств, ни над ней, ни над кем-то другим. Никаких брекетов, никаких очков, никакой дешёвой одежды или стареньких телефонов, – ничего из того, что заставляет одних детей чувствовать себя хуже других, и тем не менее…

И тем не менее на руках у неё ещё проступают белые шрамы (сейчас это называется «селфхарм», а тогда у порезов ещё не было никакого названия), да и о подоконниках она может много чего рассказать: в собственной комнате, в комнате родителей, в деревне у бабушки, в классе биологии, в классе географии, в классе английского языка…

Даже странно, что здесь и сейчас она может вот так просто сидеть на подоконнике, не думая о том, чтобы сделать пару шагов. Не желая делать никакой пары шагов.

С её жизнью всё в порядке. Для неё всё закончилось.

– И чем это кончилось? – спрашивает Варвара.

После долгого молчания голос звучит хрипло.

Она думает о том, как окно казалось единственным выходом безо всякого повода и безо всякой причины, и не может понять, почему позже, много лет спустя, когда всё было в сотню раз хуже, ни к какому окну её уже не тянуло.

– Я не знаю, – Оскар беспомощно пожимает плечами. – Никто не знает. Рано или поздно они все прекращают звонить.

– Пиздец, – вот и всё, то может ответить Варвара.

Они замолкают.

Самоубийство, думает Варвара, никогда не бывает исключительно твоим собственным делом. Выбором – да, хотя очень часто до суицида доходит только тогда, когда выбора уже никакого не остаётся (и никто уже в этом не виноват), но исключительно твоим собственным делом – нет, никогда. В него будут втянуты те, кого ты знала, те, кого ты любила, и те, кто любил тебя, и те, кто будут доставать твоё тело из ванны или петли или соскребать его с сырого асфальта.

Ты идёшь на это просто потому, что хочешь, чтобы тебе больше не было больно, и больно после твоего суицида будет другим.

– Хотя, наверное, самое страшное, – говорит Оскар после долгих минут тишины, когда Варваре уже становится страшно того, что это молчание так и провисит между ними, останется навсегда, – это даже не эти истории. Самое страшное, это то, что происходит с тобой… – Он сглатывает. – С теми, кто эти истории слушает. Их не всегда много, иногда даже ночи выдаются спокойнее некуда, можно ложиться и спать, никто не разбудит. Но пройдёт год, два, три, максимум восемь, и от тебя ничего не останется.

У Варвары возникает странное чувство, будто бы он говорит о себе.

И о ней тоже, одновременно. О многих.

– Профессиональное выгорание? – подсказывает она, снова нарушая его монолог.

Журналисты-новостийщики рано или поздно тоже теряют себя в бесконечном потоке человеческих ужасов. Автомобильные катастрофы, грабежи и убийства, скандалы, изнасилования, теракты, и в конечном итоге девяносто девять процентов ловят себя на том, что в ответ на телефонный звонок с сообщением об аварии отвечают, мол, а трупы-то есть? мы без жмуриков никуда не поедем.

И это страшно. А ещё страшно то, что «добрые» новости никому не нужны, ими только затыкают дыры в информационном пространстве, вставляя их в эфиры и на страницы по остаточному принципу, на первое место вынося боль и жестокость.

Варвара не согласна с этим. Варвара думает, что в жизни и без того слишком много дерьма, чтобы ещё и изо всех утюгов кричать про него же. Может быть, именно поэтому она и не пошла делать новости.

Вот только сейчас ей кажется, что в бурной городской жизни и аплифтинге тоже можно себя потерять. Пир во время чумы. Попытка закрыть глаза и радоваться несмотря ни на что, не обращая никакого внимания на то, что происходит вокруг.

Но как найти баланс? Где отыскать равновесие, тонкую грань между ужасами каждого дня и утопическим, истерическим весельем по любому поводу?

Сидя на подоконнике, кончиками пальцев ощущая веющий от окна холодный воздух, она вдруг ощущает себя на экзамене по основам журналистики. Экзаменатором, конечно, выступает не Оскар, экзаменатор – она сама, как и экзаменуемый. Бросать зрителю и читателю жареные факты, криминальные ужасы, чернушные сенсации, как будто в мире ничего нет, кроме этой вот беспросветности? Или, наоборот, радовать читателя и зрителя светом и позитивом, закармливать его репортажами с разномастных мероприятий, потому что вот тут у нас всё хорошо, а ещё вот тут у нас всё хорошо, да и под бамбуковым одеялом спать – одно удовольствие?

Всё хорошо. Истерика, чтобы прикрыть, что всё это не так.

Как бы ты ни закрашивала все новости чёрной краской, ты ничего не сможешь сделать с тем фактом, что мир состоит не из одной только черноты. Как бы ты не рассыпала в разные стороны радужные блестящие конфетти, ты ничего не сможешь сделать с тем, что в мире есть тьма.

Они идут рука об руку. По соседству.

Как её блестки на футболке Оскара.

Всё взаимосвязано, а журналистика должна не только развлекать, или отвлекать, или щекотать зрителям и читателям нервы. Она должна образовывать. Показывать мир таким, какой он есть, одновременно светлую и тёмную сторону, а ещё – делать лучше.

Варваре хочется плакать.

Здесь и сейчас происходит что-то настолько важное, что даже её сердце, готовое выпрыгнуть из-за рёбер, не имеет никакого значения. Это что-то большее, чем её сердце, чем она сама, или чем Оскар, или даже чем они вместе.

– Чем заканчивается твоя история? – спрашивает Варвара. Её правая ладонь лежит на груди, комкает ворот рубашки.

Оскар пожимает плечами.

– Профессиональное выгорание, ты же сказала. Парень отработал семь лет, и ушёл. Свой диплом клинической психологии он засунул на книжную полку, прямо за Фромма, и больше никогда не работал по профессии. И Фромма не открывал. Точка. Конец.

Да, пожалуй, это действительно самое страшное.

Иногда мы взваливаем на себя слишком много, думает Варвара. Но никто, в конечном итоге, не может тащить на себе груз всего мира. Даже Атланту было тяжело, даже Геракл не справлялся.

– Я не знаю, почему ты решил рассказать мне именно это, – тяжело говорит она, когда становится ясно, что в истории Оскара больше не осталось ни слова. – Но хорошо, что всё так. Уж лучше такое, страшное и жизненное, чем это вот всё… – Варвара неопределённо взмахивает рукой.

– Что именно? – Оскар смотрит на неё с интересом.

Под его взглядом она чувствует себя то ли забавной зверушкой, то ли подопытным образцом, экземпляром для изучения. Не самое приятное чувство, и Варвара пытается отогнать его, осторожно подбирая слова:

– Ну эти, знаешь, притчи, или сказки, псевдо-поучительные истории. Весь Интернет ими заполнен. Мало ли что ты мог рассказать.

Отчаянно хочется списать собственную косноязычность на алкоголь, но, по правде-то говоря, вслух она всегда изъяснялась хуже, чем письменно. Или, может быть, правильнее было бы сказать, письменно она всегда изъяснялась лучше, чем вслух.

Сказочки с двойным дном, вот что она пыталась сказать. Метафоры для чувств, аллегории для отношений.

– Ты имеешь в виду «Эй, Лисёнок, сказал Лисёнок, ты никогда не будешь один, ведь у тебя есть я, держи мою лапку» и прочую сопливую ерунду?

Очень точно сказано. Сопливую ерунду.

Сопливая ерунда – это Варвара, когда она смотрит на Оскара, и ей приходится около десяти раз напомнить себе об этом прежде, чем наконец-то получается отвести глаза от неровного выреза его мятой футболки.

Я старый солдат и не знаю слов любви, думает про себя Варвара.

И Оскар, похоже, такой же.

– Ну да, – отвечает она, в конце концов, и пауза между её ответом и вопросом Оскара получается такая, что можно было и промолчать.

Их ноги на подоконнике соприкасаются, понимает Варвара. Весьма запоздало, потому что соприкасаются их ноги довольно давно. У Оскара – те самые узкие чёрные джинсы с разрезами на коленях и разные носки: один полосатый, серый с малиновым, а второй с мультяшными изображениями Капитана Америки. У Варвары – джинсы обычные, синие, подвёрнутые и удобно широкие, а носки коротенькие, по косточку, чёрные с серебристыми люрексовыми блёстками.

Да, даже носки у Варвары с блёстками.

Она не Лисёнок. И Оскар никакой не Лисёнок. И за лапки они держаться не будут, и у каждого из них – своё одиночество.

Но всё же…

– Почему ты меня сюда привёл? – тихо спрашивает Варвара, удивляясь собственной смелости.

Оскар улыбается, но одними губами. На неё он не смотрит.

– На квартирник? Ты же спрашивала о моих мероприятиях. Вот я их тебе и показываю. Богемное уже было, и многолюдное тоже, а теперь ты посмотрела и камерное…

Варвара подтягивает колени к груди, теряя соприкосновение. Ногам становится холоднее.

– Я эту кухню имею в виду.

Оскар пожимает плечами, а потом быстрым и плавным движением подаётся вперёд. Взяв её ноги за лодыжки, он тянет их на себя – возвращает на место.

– Ну… Захотелось? – получается вопросительно.

Получается вопросительно, но другого ответа не будет, Варвара видит это по его лицу, читает в положении тела. Она, в конце концов, журналистка и привыкла работать с людьми, привыкла разбираться, что они имеют в виду, так что умеет определять, когда кто-то не хочет углубляться в неприятную тему. Не знала только, что она сама – неприятная тема.

Уже давно трезвая неприятная тема, и трезвость – как раз то, что ей охота исправить.

– Надо выпить, – говорит она.

Резкий поворот, дающий ей возможность сгладить неприятные ощущения, а Оскару – уйти от того, о чём говорить он не хочет, но хвататься за предложенную соломинку он не собирается.

– Лучше расскажи мне историю.

Ха.

– Тоже страшную? – спрашивает Варвара.

– Какую угодно.

Мечтать и воображать себе тысячи разных сценариев она может, но с тем, чтобы придумывать настоящие истории, какие угодно, у Варвары проблемы. Давным-давно, ещё в университете она поняла: большинство однокурсников поступили на журфак не для того, чтобы стать журналистами, а просто потому, что не знали, куда поступить, чтобы стать писателями, и именно писательство привлекало их сильнее всего. Рассказывать вымышленные истории, а не исследовать настоящие. Но для неё всё было иначе.

Варвара не «придумывала истории столько, сколько себя помнила». Не «засыпала и просыпалась с вымышленными персонажами в голове» (ладно, может быть, и засыпала, и просыпалась, только эти персонажи были чужими, теми, к кому она успевала привязаться в прочитанных книгах, или наоборот, собственными знакомыми, но тогда и истории были связаны исключительно с ней, просто мечты, не больше, не меньше). Она не выдумывала сюжетов, не плела родителям и подружкам по садику небылиц, и даже сказки на ночь ей читали, а не она сама сочиняла.

 

Описывать реальность, говорить о том, что происходит на самом деле, ну или на крайний случай, прогнозировать будущее, опираясь – опять-таки – на реальные факты, вот то, что ей нравится делать. То, что она умеет. То, что у неё получается. Именно это ей интересно: мир вокруг неё, со всеми его сложностями, во всех его деталях, а вовсе не мир внутри собственной головы, куда никто не сможет заглянуть, пока ты не напишешь об этом историю.

Ей не нужно писать истории, чтобы впускать кого-то в свой мир.

Но ей нужно писать тексты, чтобы делать этот, уже существующий, мир лучше.

Она – журналистка, а не писательница (и никогда не мечтала стать кем-то другим). Ей хочется сказать об этом, заранее дать Оскару понять, что не стоит ждать от неё полёта фантазии, но…

– Хорошо, – говорит она, в конце концов, и тут же предупреждает: – История будет страшная. И реальная. Ты же сам сказал, что именно реальные страшнее всего.

Оскар не убирает рук с её лодыжек. Соскальзывает пальцами на полоску обнажённой кожи – между подворотами джинсов и кромкой блестящих носков, и гладит там медленно и осторожно.

Варвара сглатывает, готовясь рассказывать, но прежде, чем с её губ срывается первое слово, она понимает, что история будет совсем не такой, как изначально планировалась. Вовсе не страшной.

На самом деле, у неё есть несколько историй, на выбор (зачем нужно воображение, если жизнь подкидывает столько всего?), но она решает рассказать свою собственную.

И эта история оказывается очень короткой.

– Я знаю, о чём ты рассказывал. Знаю, что ощущала та девочка. У меня есть любимый поэт, он писал про «невозможность открыть окно, не встав в сомнении на подоконник: там два этажа, но надежды свернуть всё-таки шею никто не отнимет». И я всё это знаю.

Она протягивает Оскару руки, мол, посмотри. На замёрзшей, гусиной коже белые шрамы видно особенно ярко, даже не смотря на сочащуюся из окна темноту.

Может быть, её шрамы – это единственное, что вообще сейчас видно.

Оскар берёт её за запястья.

– Я живая, – говорит Варвара. – Я справилась, и я здесь.

Она тоже в порядке, звучит недосказанное.

– У меня был дневник. – И тот парень из истории был той девочке дневником. – Но я к нему больше не возвращаюсь. – Поэтому и она перестала звонить.

Слабая улыбка появляется у него на губах. Или ей только кажется?

Оскар трёт лоб с самым серьёзным видом из всех, какие только можно представить.

– Можно вопрос?

Варвара отнимает у него руки и, пытаясь унять нервозность, спускается с подоконника на пол.

Ей это не нравится. Никому бы не понравилось такое начало.

Всё внутри покрывается льдом: тронешь – хрустнет, и переломится.

– Можно, конечно. – Она даже не пытается улыбнуться.

Они снова возвращаются к самому началу, к серьёзному разговору, а серьёзные разговоры Варвара ненавидит примерно так же, как и телефонные. Каждый раз, когда кто-то пытается выяснить с ней отношения, ей хочется бросить всё и убежать жить куда-нибудь в Антарктиду. Вместо попугая тогда придётся завести пингвина, но это неважно, пингвин даже лучше, он точно не будет приставать с серьёзными разговорами.

– Почему я тебе так не нравлюсь? – спрашивает Оскар, и на его лице тоже нет даже тени улыбки.

Что-то внутри действительно хрустит, а потом ещё и ещё. Наверное, это просто её внутренний голос так хрипло смеётся.

– Что? – глупо переспрашивает Варвара.

Он спускается следом за ней, застывает рядом, смотрит в лицо – внимательно, пристально, и она в первый раз замечает: в его взгляде есть что-то волчье. Как и в его выдвинутом вперёд подбородке, или небрежно зачёсанных назад волосах. Сравнение хуже некуда: ну, какая хорошая девочка не мечтает о том, чтобы приручить дикого зверя?

Да много какая, на самом-то деле. Кому вообще сдались эти дикие звери, от которых толку не больше, чем от козла молока?

Ей, во всяком случае, совершенно точно ничего такого не нужно.

Он повторяет:

– Почему я тебе так не нравлюсь? – Со второго раза вопрос получается более непринуждённым, а если очень постараться, то вполне можно убедить себя в том, что он задан просто так, от нечего делать, что Оскару на самом деле ни чуточки не интересно, а ей самой – не страшно.

Нисколько.

Варвара чуть отступает, но Оскар не обращает внимания. Или, может быть, того и добивается, потому что своё наступление продолжает:

– Ты разговариваешь со всеми, кроме меня, улыбаешься всем. Обнимаешь их, фотографируешься с ними и хвастаешься совместными фото, но на меня лишний раз даже не смотришь. Почему?

Надо же. Он заметил. Он всё заметил.

Варвара хмурится.

В конечном итоге это оказывается очень просто – просто взять и сказать.

– У меня для тебя миллион вариантов ответа. От «соврать что-нибудь, только бы разговор прекратился, потому что я ненавижу выяснять отношения» до грубой правды, о которой я наверняка потом пожалею. Выбирай.

Оскар пожимает плечами и чуть запрокидывает голову, как будто собирается выть на луну.

– Говори как есть.

– Нет, – шёпотом отвечает Варвара.

Ей не хочется ничего говорить (она не в состоянии ничего говорить?), поэтому она просто шагает вперёд и, приподнявшись на цыпочки, берёт его за подбородок. Кончики пальцев колет щетиной.

Снаружи всё происходит за полсекунды, но изнутри кажется вечностью: она успевает подумать о том, что, надо же, пальцы-то колет, а с виду щетина почти незаметна, и в этом ей тоже мерещится что-то волчье, но из неё, наверное, так себе укротительница. И Красная Шапочка тоже не очень.

Она целует его.

Он застывает.

Никакой реакции. Никакого ответа.

Всё ещё на цыпочках, всё ещё держась пальцами за его подбородок, она отстраняется – на сантиметр, не больше, и выдыхает ему прямо в губы:

– Вот поэтому. Потому что я не нравлюсь тебе.

Оскар смотрит на неё – недоумевающе и удивлённо, а потом ей на лопатки ложится широкая ладонь и она оказывается прижатой к его каменно-волчьему телу.

Горячему. Живому. Вполне себе человеческому.

На этот раз он целует её сам.