Tasuta

Домой

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Худое темное лицо его при этом странно искривлялось, а глаза злобно щурились:

– По родине соскучился, слизняк!

– Я же не знаю… Симон… Я же не мог знать, – мягко возражал Азриэль.

От деревьев падали на его лицо прозрачные тени, а от него широкая густая тень ложилась на светлую траву.

– Дубина ты, дубина! – с ненавистью восклицал Симон.

– А письма от Сонюшки все нет, – вмешивался старенький Калман, всегда стремившийся помешать спору братьев. – Все нет письма от Сонюшки…

Симон, такой маленький и сухой, презрительно оглядывал тяжелую фигуру брата и, хромая, уходил прочь. И старый Калман тогда вздыхал облегченно…

С некоторых пор отец перестал понимать Симона и слегка побаивался его. Раньше все для него было просто и ясно: старик хорошо знал программу бундистов, сам одобрял ее и понимал отлично, что Симон – сердце горячее и доброе, за осуществление ее готов пожертвовать собой. В последнее же время странное что-то сделалось с Симоном, и теперешней его «программы» старик не постигал, не понимал…

Симон запутался, сбился, растерялся… Много горькой злобы скопилось в его сердце, тяжкое разочарование сдавило его, и отчаяние, глубокое и беспросветное, овладело его надломленной душой. Уже не верил он в то, что было его Б-гом до сих пор; уже не любил он того, что сияло ему ярче солнца вчера; мысли сумбурные и недобрые выражал он с большой легкостью, и казалось порою, что утрачены им и стыд, и чувство справедливости, и кристальная чистота сердца…

– Я знаю теперь, я знаю, как устроить свою жизнь! – возбужденно восклицал он.

Но слова эти были пустым бахвальством, и ровно ничего о том, как надо устраивать жизнь, – свою или чужую, – он не знал. Старые пути – считал он – привели к разгрому; новые же рисовались так смутно, так неопределенно, и так они были ненавистны!..

Постоянная тревога царила в душе Симона. Он страдая злился, злясь страдал. Раздраженно, с очевидным стремлением раздражать других твердил он, что его ничто не интересует: ни общество, ни народ, ни человечество. Плевать ему на все, на всех и одного только желает он теперь – свою собственную жизнь устроить посытнее, поудобнее, послаще… Роскоши хочет он, наслаждений, веселья, только это ценно, важно и дорого, и к этому он пойдет, хотя бы и через трупы.

Он выкрикивал все это с большой горячностью, даже со страстью, но чувствовалось ясно, что не из сердца идут эти слова… Как будто мстил он кому-то: назло другим, назло себе говорил и в диких выкриках этих находил странное облегчение своей больной душе…

– Ты олух! – накидывался он на брата. – Вернулся из Америки. А я вот в Америку поеду!.. К черту здешние места и здешних людей. Америка!.. Страна размаха, страна свободы… Там я сумею добиться своего.

«Своего? Чего своего?».

Грубо, с нарочитым цинизмом говорил он, что добьется власти, богатства. Самые красивые женщины будут в его распоряжении, самая безумная роскошь будет к его услугам, только это ему нужно, только это он признает…

Однако же незаметно для самого себя он переходил к тому, что тяжело и мрачно живется народу, и снова, как и раньше, как и тогда, когда не была подорвана его вера, со скорбью и силой говорил он о необходимости перестроить всю жизнь, все отношения людей. Опять трепетала его душа живым и правдивым трепетом, опять к подвигу рвалась она, но лишь только замечал это Симон, он тот же час менял тон, менял смысл своих речей и с резким бахвальством начинал твердить, что нет, нет, это все вздор, это остатки прежней трухи и уж теперь он умнее будет, и только о себе, о своей шкуре, о своем благоденствии будет он заботиться…

Он окончательно решил уехать в Америку. Тесно было ему здесь, противны сделались и люди, и порядки, и земля, и небо. «Уехать»! Остановка была только за деньгами. Их не было, и негде было их достать. Холера же распространялась все сильнее, фрукты продолжали гнить на деревьях, нищета надвигалась на Азриэля, на всю семью вплотную…

Уже настал август, первые числа месяца. Вечер был тихий и свежий и отягченный плодами, такими сочными, такими красивыми, в грустном недоумении стоял сад. Молодой и сильный, он весело творил: весной покрылся белым цветом, потом оделся шумливой листвой и на радость людям родил эти прекрасные милые фрукты – золотые яблоки, душистые сливы и виноград, такой крупный, такой прозрачный. Но всем этим никто не пользовался, и вяли, и гнили, и разлагались заживо фрукты на деревьях и на лозе. Печален был вид прекрасного сада, печальны были люди, работавшие в нем, – тяжелый Азриэль с голубыми глазами и его семья… Можно было бы подумать, что это от безумной Суры, от тихого плача ее помутневшей души отделяются какие-то отравленные туманы и бедственным облаком окутывают весь этот обширный, прекрасный, но заразой и смертью напоенный сад…

Семья сидела у камышового шалаша за вкопанным в землю столом. Большой жестяной чайник стоял посреди стола, и Калман разливал чай.

Сура блуждала неподалеку между деревьями, высокая и сухая. Она воображала, что развешивает по веревкам белье, об этом можно было догадаться по жестам ее и по некоторым отрывистым словам. Порою она прерывала свою «работу» и принималась пристально вглядываться то в землю, то в небо, тихо синеющее среди темной листвы.

– Глупое ты существо, ничтожное существо! – сердито говорил Симон Азриэлю, выплескивая на траву остатки чая. – Жил ты в стране свободной, молодой, прекрасной… Был независим, мог делать что угодно, говорить что угодно, слушать что угодно – зачем же было возвращаться сюда, на эту каторгу, под это ярмо… Раб ты! Раб по природе!