Tasuta

Песнь о прозрачном времени

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Мы проехали уже десять или двенадцать станций, то есть добрых три четверти пути, когда вдруг захотелось пи-пи. Ну захотелось и захотелось, бог с тобой, большой уже мальчик, как-никак, можешь и потерпеть, тем более что в электричках туалета нет, это любому карапузу известно. Через две станции, однако, мочевой резервуар уже разрывался, почувствовав себя хозяином положения и Иваном Грозным на царствии, встав под животом колом, не давая ни согнуться, ни расслабиться. Ну сволочь – выброшу тебя собакам. Я осторожно встал и сквозь сонный вагон, где по кругу вращался гулкий шум от немногих бодрствующих, прокрался в тамбур, а потом – в межвагонную сцепку, и пока я стремительно выуживал затвердевшего моллюска, пока со сдерживаемыми стонами удовольствия опрыскивал на протяжении одного километра железнодорожное полотно, злая дырочка, оставленная без присмотра, пользуясь всеобщей летаргией, заработала-заработала. Дырочка выцедила неизвестно откуда, из какого-то прихлебательского измерения, паразитически присосавшегося к трём легитимным нашим, своё нечто.

Замыкая изнемогшего своего слизнячка пуговицей, а потом «молнией», я уже чувствовал горечь в сердце и даже подлый страх, принявшийся из своего невыразимо далёкого космоса поглаживать меня по темечку мертвящим холодком. Я почти видел, как сквозь дырочку выдуло старушку, сухонькую, тонкую, как костяная игла, не суетливую, но и не медлительную, бережно обёрнутую в неновое и чистенькое пальтишко, в чёрном войлочном беретике, улыбающуюся вполсилы тусклой луноподобной улыбкой – словом, я почти воочию увидел ту самую бабушку, что всучила мне двумя часами раньше своё коварное лакомство. Она повела плечами, расправляя занемевшие в путешествии косточки, и нечаянно задела моего соседа, уже совершенно размякшего от сладкой дремоты. Увы, люди, подобные ему, не только занебесно, фантастически, обескураживающе черствы к незнакомому, но близкому, они так же головокружительно нечувствительны к тому коварно-опасному, что закутывается порой – в драматических целях – в покровы вызывающей беззащитности и чуть ли даже не трогательно-наивной чистоты.

– Ты бы это, бабка… поосторожней, – пробормотал он хрипло, с красными белка́ми вынырнув на мгновение из потока дремоты.

– Neemt uw mij niet kwalijk, schatje3, – залепетала бабушка, с деланным испугом приокруглив чересчур молодые для её возраста глаза, и заполошилась вдвое быстрее, делая вид, будто вот-вот уже, собрала свои косточки, из коих песок так и сыплется, отодвигаюсь от тебя, любезный, к стеночке, в которую и так телом твоим грузным втёрта на целый вершок.

Пассажир открыл было рот, чтобы выпустить какое-то слово, но твёрдая запоздавшая мысль стукнула его изнутри по лбу, и он, повозив ещё несколько глазами по окрестному пространству, снова медленно оплыл, как сгоревшая свеча. И вот тогда-то в воздухе запахло жареным: уж кто-кто, а я выучил этот запах наизусть, до рези в голове, так что меня из середины сна безлунной ночью можно им вызвать, когда мама, дипломированный специалист по вызыванию этого зловещего аромата, начинает нарезать при одном ночнике круги по комнате, и всё быстрее кружит, почти танцует, потом уже совсем танцует, потом танцует так, как не танцует никто, нигде и никогда, и наконец, с волосами, прилипшими к щекам и губам, падает на колени и разражается беззвучным икотным смехом, удушая его прихваченной походя подушкой. В последние месяцы мама всё время была такая странная и страшная, и запах жареного, кажется, признал нашу квартиру своей усадьбой – так надо ли удивляться, что всё во мне вздрогнуло и ахнуло, когда я обнаружил его поблизости. А через дырочку между тем, через эту дырочку, безразличную, увы, и к ругани, и к пороху, просочилась ломтик за ломтиком муха. Она вздохнула, приноравливая задубевшие лёгкие к новому воздуху, вымыла лохматыми копытцами бородатое лицо и, спланировав со своей вышины долу, сразмаху укусила бывшего моего соседа в лоб. Он, недотяпа, и глаз открыть не успел, не то что охнуть, он выпал из своей ручной, приручённой дрёмы в нечто блистающее, безжалостное, опасное и умер не успев перевести дыхания.

Бабушка же осторожно вывинтилась из-под обмякшей туши и меленько, твёрдо зашагала ко мне. Но вот тут наконец мой магический глаз, взиравший до того безучастно на всю эту стремительную мизансцену с околоземных высот, набрал в лёгкие воздуха и заорал что есть мочи прямо мне в голову: «Беги! Беги, дуралей!» И пока бабушка не видя, а только чувствуя меня, шла по вагону, я дёрнул изо всех сил прочь отсюда, дунул так, что только пятки засверкали, но, не пробежав и двух шагов, уткнулся в дверь, начал рвать и рвать её до судорог в предплечьях и так бы рвал её в самозабвенном вдохновении страха до самого Михнева4, если бы не услышал под ухом вкрадчивый шепоток:

– Чего это ты, милый? Помочь тебе? – от которого, не додышав тяжеленного вздоха, обмер – не по-современному обмер, полуобозначив в широко раскрытых глазках моментально тающий флёр декоративного испуга, а основательно, по-старинному, так, что кровь в жилах застыла. Словом, я так и застыл как вкопанный, враз обмелев на все чувства, кроме одного, огромного, как «Титаник», влившегося в меня прямо по форме, – ужаса, – и тот холод, что накрепко стиснул меня, показался мне несомненным признаком надвигающейся погибели.

– Ну что же ты, пострелёныш? – ласково спросила бабушка, так же ласково, но крепко сжимая мой рукав. Муха у неё на плече сидела с неподвижностью сфинкса и своими излишне усложнёнными глазами, казалось, внимательно изучала моё застывшее пепельное личико. – Бабушка ведь старенькая, бабушке тяжело гоняться за тобой по всему поезду. Так ли, голубчик?

Однако время ею было безнадежно потеряно: ей бы не рассусоливать и не гуляя вокруг да около запечь меня без лишних слов в печке и проглотить целиком. Чтобы потом только косточки выплюнуть. А она, от перепада атмосфер, что ли, от разности в гравитационных полях здешнего и тамошнего миров, или, кто знает, от сознания собственной безграничной всесильности, – начала в неверной тональности – чуть выше, вроде бы? – чего-чего, а слуха у меня и правда нет – и, думая вкрадчивым шипением уплотнить мой ужас, заставила подтаять его с краев и обмякнуть ровно в той мере, чтобы дать мне возможность, еще не осмелевшему, но уже начавшему собираться с мыслями, выпалить прямо ей в лицо:

– Скажите честно, вы – Баба-Яга?

Она не опешила, но и не занялась благородным гневом: её нечеловечья мудрость надёжно хранила её от человеческих эмоций.

– Странное выросло поколение, – сказала она призадумавшись и обращаясь не ко мне, а куда-то вбок – должно быть, к своей неподвижной мухе с непроницаемым лицом, – задиристое и чересчур отважное. Они, глупыши, полагают, что, стоит кошмар назвать кошмаром, как он незамедлительно развеется. – Нет, малыш, мы не в сказке. Оглянись, вокруг нас – жизнь, самая что ни на есть кипучая и грозная, и в этой самой жизни магические формулы значат гораздо меньше, чем законы жанра. А законы жанра таковы, что, если одинокий маленький мальчик, пусть даже с сердцем, полным беспримерной отваги, едет в сторону тёмного леса, ему суждено пропасть.

И с этими словами она сжала мою маленькую тёплую ручку своей хладной дланью – сжала и принялась сжимать всё крепче, и чем сильнее она её сжимала, чем менее эластичной становилась её упругая ярость, тем ближе к сердцу подбирался лютый холод, излучаемый бабушкиной рукой. Или даже не так: стужа овладевала моим тельцем без натуги, играючи, как бы проехавшись по мне с горки, и оттого, что её дыхание, едва не коснувшееся сердца, показалось мне почти светлым, я вздрогнул и быстро-быстро залепетал – сглатывая окончания; уничтожая те самопонятные фрагментики слов, которые могли попусту растранжирить столь драгоценное сейчас время; сдруживая невозможные грамматические формы. Тяжело бежать наперегонки со смертью, ещё сложнее переигрывать по скорости невозможность остаться живым:

– Я всё это понимаю: вам так надо, чтобы меня не стало. Я понял, что без этого вас как бы самой нет. Я это ещё по конфетке различил. Но мне обязательно нужно до Михнева4, без этого ничего не получится, то есть не выйдет. Без Михнева подвига не будет, а мне он обязательно нужен. Мне нельзя без подвига, потому что мама не поймёт ничего без подвига. Она ведь так и останется как была, а как была оставаться ей самой очень плохо. Опасно, понимаете? И не только маме – и всем от подвига станет лучше.

Своим аграмматическим лепетом я испытывал её терпение, я юлил своим заборматыванием во имя спасения, и старое это существо, к счастью, оказалось не настолько прозорливым, чтобы различить за моим петлянием уловки отчаявшейся хитрости. Наверное, в тот самый миг очи бабушкиного разума одним щелчком мизинца закрыл Бог – так мама называла какое-то атмосферное колыхание, с которым, как я понял, не сладить никому.

– Ну-ну, зачастил, – недовольно затрясла старушка гладко прибранной шевелюрой, как бы стряхивая с себя извергнутые мною сор, пыль и труху. – Сил нет слушать эту ахинею. Взрослый мальчик, вроде бы, – что, мама тебя не учила изъясняться последовательно?

 

– Нет, – выдохнул я облегчённо. В таких разговорах победы гнездятся в передышках, и бабушкин вопрос разорвался надо мной с живительно-благословляющей силой праздничного салюта. А для меня этот праздничный салют был и без пяти минут милующим. – Нет, мама очень редко со мной разговаривает. Вы поймите правильно, я ни в коем разе не жалуюсь, но у мамы всегда оказывается слишком много дел, чтобы обращать на меня внимание. В конце концов, это не упрёк ей – человек шести лет прекрасно может позаботиться о себе и сам. У человека шести лет должно быть достаточно дел, чтобы не досаждать маме и не отвлекать её разными малопримечательными пустяками.

3Прошу извинить меня, детка (искаж. голл.). Фраза по-голландски звучит неестественно: Neemt u mij niet kwalijk – выражение очень формальное, schatje – предельно фамильярное обращение (к ребёнку или любимому человеку).
4На даче подруги семьи (художницы Аси Ф.) в Михнево Денис часто бывал в гостях.