Tasuta

Воронеж

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Тебе чего от охотников надо? – это прямо из-под носа Якова из квартиры вышел мужик. Росту огромного, сам здоровый, башкой под потолок упирается, бородища вокруг лица серая от пыли, грязнущая, а лицо хитрое-хитрое и словно бы улыбается: искорки в глазах бегают, и нет в них ничего злого. Словом, ладное лицо. Яков и нож не стал в кармане нашаривать…

– Если с охотниками наверх – ни-ни! Проверка паспортов при входе-выходе, на капэпэ охрана десять человек – сверху донизу… Ни-ни!

– Как же мне без света белого можно, Еремей? Ведь подохну ж я здесь! Ты видишь эти страшные стены, Еремей?

Когда-то в молодости увидел Еремей сон и пережил во сне великую любовь. Любил он там девушку, которую видел как-то раз случайно и никогда больше не вспоминал. Та девушка из сна писала ему из Воронежа удивительно нежные и чистые письма. Не помнил Еремей, о чём они были, но осталось в душе радостное и восторженное ощущение счастья, весёлости душевной. Встал Еремей с постели совсем не тем, кем лёг на неё восемь часов назад. Говорил он сам, что с тех пор тоска свила в душе его липкое и надёжное гнездо своё и год от года всё жирела, а сон тот не возвращался. Хитрющая тоска насылала временами другие сны про любовь, но что они значили по сравнению с тем, первым? Сразу же забывались, да Еремей и сам гнал их подальше, чтобы не замутить своего далёкого счастья. Нельзя сказать, чтобы он перестал материться или отошёл от своей буйной компании, однако первые дни жил он сонно и мёртво: его о чём-то спрашивали, он что-то отвечал… Потом, конечно, рассосалось немного, но тоска уже приросла к глазам, и ветвистые корни её были видны в зрачках. «Вы смотрите, какие глазки у нашего Еремея, – сказал тогда их главарь. – Как у девочки – щас заплачет». Еремей взял дубину да и сломал главарю шею, а вышел тот из больницы… какой уж он главарь – калека, прости Господи.

И нечаянно, как-то вдруг рассказал об этом Еремей. Подумалось тогда Якову: вот оно, то последнее слово, что хотела услышать душа его, и ничего теперь не надо – идти и идти только к Воронежу, к заветному городу…

– Ну, айда, – сказал, немного помолчав, Еремей.

Пошли они по липкому, строгому, как дуло, коридору. Где-то далеко готовилась для него пуля – может, не только для него, а для всех эфиопов, чтобы перестали они возмущать затхлое болотце души человечьей. И эфиопы в смутной тревоге собирали пожитки: может, хотели лететь на свет белый с Яковом, может, просто уходить от той страшной пули, которая далеко-далеко дожидается часа свершить над ними своё чёрное дело. Ох, доля чёрная – дело кручинное!..

«Скорей бы!» – слышится вздох. Кто ж это такой маленький да хитрый управляет движением стен? Или это стоны умирающего Воронежа прошли сквозь земную твердь и всколыхнули тугой и удушливый подземельный воздух?

– Садись, паря, – сказал Еремей, открывая дверь лифта, внутри которого, как в желудке, – тихо и сыро. Лишь одинокая потерянная лампочка зачем-то сеет по этой гладкой темноте свой худой и прозрачный свет. Яков вошёл. Стенки лифта были сетчатыми – металлическая сетка, натянутая на каркас, – сквозь неё всё видно: и тонкие, как свищ, норы гладких мокриц, и распластавшихся на стене грязно-белых бабочек и мотыльков, и, иной раз, нежилую крысиную нору, гнилой пастью смотрящую прямо в глаза. И всё это разом понеслось вверх – пришёл в движение лифт. И почти сразу остановился – Еремей нажал «Стоп». В лицо Якову смотрела огромная крысиная нора. Трудно было представить, что́ за крысы здесь водились: величиной с большую собаку – не меньше. Стенки норы были шершавыми и уже несколько пообкрошились.

– Нежилая, – шёпотом выдохнул Яков.

– Да, нежилая, – ответил Еремей и стал отдирать сетку. Она натруженно хрустнула и с кряхтеньем подалась. Нора прямо в лицо дохну́ла утробной сыростью.

– Никто в неё до тебя не лазил, но видишь – просторная. Бог даст, дня через три будешь наверху. Найдёшь свой Воронеж… – добавил Еремей уже тише.

– Воронежа своего мне уж не найти. Заиметь бы мысль ясную, да сердце моё грустное и потерянное в покой привести.

– Ну что ж, залезай, паря. Всего тебе.

Дыра была: на колени встать и голову согнуть – как раз уместишься. Яков сел, согнулся, на Еремея только глаза из тьмы порскают.

– До свиданья, Еремей. Тебе тоже всего. Вернусь, конечно…

Лифт поехал, лишь трос заколыхался пред Яковом, да дно лифта прощальным деревянным и некрашеным платочком колыхнулось ему сверху. Запахло розами – мягкий, пряный запах пруда.

– Прощайте! – крикнул Яков стенам, и стены ответили молчанием, не стали липкими пальцами хватать его за ноги, не стали кидать в лицо землю. Только эхо – обломок звука – как раненая птица, заметалось по шахте лифта и вскоре затухло – умерло. Яков встал на четвереньки и пополз. Узкий крысиный коридор ничем не па́хнул – только пылью; букашки без боязни летали, ползали по стенам, иногда Яков лбом срывал липкую тягучую паутину, и недовольный паук шустро ускользал в невидимую нору. Встречались белые грудастые животные, похожие на летучих мышей, – одни из тварей, пришедших на землю, но безобидные.

Часа через три захотелось пить. Голова стала полна песка – каждую минуту приходилось стряхивать, чтобы не сыпался в глаза. И дальше что ни минута, то тяжелее: горло пересохло, и слюны уж нет, чтоб сглотнуть, в голове кровь бьёт в колокола, в глазах – мутные круги. Яков сел, навалился спиной к стене, закрыл глаза… Внутри пусто: никаких мыслей, никаких желаний. Слышно, как где-то далеко ноет горло, да язык во рту ощущаешь: сухой, шершавый лежит, непривычный чужой. И тут, как щелчок, – отключили Якова.

Идет он в театр. У дверей толпа, все спрашивают лишний билетик. Он улыбается – нет, мол. Заходит в зал, оглядывается, а в зале-то он один. Подошедший к нему администратор говорит: так и так, извините – билеты-то, конечно, все проданы, только вот никто не пришел почему-то. Достаёт из кармана картинки, раскладывает перед Яковом. Вот это, говорит, небо, это земля, а вот это, говорит, наша жизнь. «Какой же это спектакль?» – спрашивает Яков. И тут администратор начинает смеяться – хохочет – и вдруг в паука превращается и залезает Якову в рот, а потом в желудок. «Буду я здесь жить сто лет», – говорит. «Нет, не будешь», – отвечает Яков и кашляет. И с кашлем паук изо рта вылетает. Тут раздаются аплодисменты: оказывается, он стоит на сцене, а в зале полно зрителей. Администратор стоит рядом – улыбается, кланяется. Только лица у зрителей странные: все смотрят на Якова, а никаких чувств на них и нет – просто сидят и хлопают, не моргнув и не улыбнувшись.