Разговоры с мёртвыми

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 9

Под проливным дождём я полем шёл, ступая

По рытвинам с водой, где грозового дня

Поблёскивала мне едва заря скупая,

И ворон сумрачный сопровождал меня.

Жан Мореас

Жизнь – хрупкая материя. Легко разбить. И осколки не склеить. Разбиваясь, она меняет имя. Отныне её зовут смерть.

От рождения мы очень хрупки.

В Риме новорождённых детей приносили показать отцу. Если ему ребёнок нравился, отец оставлял его. Если нет – дитя выносили за черту города и клали на дорогу, где его в лучшем случае подбирала бездетная семья. Или же ребёнка забирали в рабство. Чаще его рвали на части и поедали собаки. И неизвестно, какой вариант хуже.

Жизнь животных вообще не имеет ценности.

У котов, говорят, семь жизней. А у собак всего одна, но такая, что Ксенофан, создавая свою философскую школу, назвал её «Киники», от «кёникас», то есть «собачий». Философия минимума в потребностях и амбициях. Собаки – прирождённые философы.

– Будешь бить, старайся по голове попасть. Желательно с первого раза вырубить, – объясняет Иваныч.

– Будь спок, – Жека потирает руки, закатывает рукава, надевает перчатки. – Сделаем в лучшем виде.

– Чтобы быть другом человека, надо сперва быть несъедобным, – Иваныч делится народной мудростью.

Люди тоже съедобны.

– Я готов, – Жека берёт в руки покрытую рыжим лишаём длинную железную палку. Внутри она полая.

– Расходись.

Доберман глупо смотрит на веснушки на лице Жеки.

– Боишься?

Жека размахивается и бьёт по голове собаки. Мы слышим громкий хруст. Пёс прижимается к земле и вновь поднимается.

– Ничего себе, – удивляется Жека. – Во тварь живучая.

Он размахивается и бьёт. Доберман даже не пытается увернуться.

– Посильней, – предлагает Иваныч.

– Я и так сильно.

Уверенность Жеки исчезает.

Доберман стоит без движений, точно это не его собираются убить. И только две масляные точки темнеют по обе стороны от носа.

– Бей сильней, – толкает Жеку в плечо Архип.

Жека мнётся.

– Бей давай.

Жека размахивается и снова лупит трубой по голове собаки. Чернота заливает глаза пса, в ней красные прожилки. Доберман прогибается под ударами, следуя за трубой, скользящей по его голове, а тело остаётся неподвижным. Из его глотки хриплым шумом нарастает рычание. Гр-р-р-рррр…

– Иваныч, а у тебя ружья нет? – забеспокоился Жека. Он нервничает, облизывая потресканные губы.

– Какое ружьё, Патлатый? Забивай быстрей, пока соседи не услышали. И так хорошо, что не визжит. Тихий какой. Как Молчун прямо.

Бригадир подмигивает мне. По моей спине стекает струйка холодного пота.

Удар, ещё удар. Красные, зловещие глаза, свинячьи красные точки.

– Бей его, бей!

Ещё удар. Железо, красное от крови, красные голова, ошейник, поводок, земля вокруг добермана.

– Да он, тварь, боли не чувствует.

Ещё удар, слева направо, справа налево, наотмашь, со всей силы, удар за ударом. Красные, злобные точки.

– Когда ты сдохнешь?

И тут пёс кидается на Жеку. Столб скрипит и гнётся. Жека спотыкается и падает вверх ногами, размахивая в воздухе комичными ладонями. Труба приземляется Жеке на лоб, кожа лопается, собачья и человеческая кровь смешиваются. Архип в ужасе закрывается руками. Доберман щёлкает зубами, хрипит. На шее вздулись жилы, ошейник вот-вот лопнет, изо рта течёт пена.

– Твою мать! – кричит Иваныч.

Жека с выпученными глазами семенит ногами, убирая их от добермана. Архип оседает на землю. Пёс рывками приближается к Жеке, столб со скрипом наклоняется всё ниже и ниже, подходит к углу в семьдесят градусов, толстый зелёный поводок вот-вот порвётся, ошейник врезается в шею, от него полукругом проступает узкая полоса. Пёс рычит, губы разъехались, обнажив острые зубы. Доберман клацает ими в сантиметре от Жекиной ноги. Жека хнычет.

Иваныч хватает трубу. Столб наклоняется ещё ниже. Непонятно, почему поводок до сих пор не порвался. Зелёные кольца плотно обтянули дерево. Будь оно трухлявым, давно бы лопнуло.

– Сейчас ты у меня получишь.

Иваныч размахивается трубой. Она нависает над головой бригадира – доберман рычит, по напряжённой шее течёт кровь, глаза тёмно-алые – и обрушивается на коричневую голову. Хрустят кости.

Передние лапы пса подкашиваются. Он падает, столб тянется за ним. Жекина нога приближается к доберману, и собачьи зубы погружаются в неё.

Труба опускается на окровавленную голову. Иваныч дышит рывками. Ржавчина на железе принимает алый, блестящий оттенок. Взмах, удар, взмах, удар.

Ровно восемь ударов, и доберман замирает. Только лапы конвульсивно дёргаются и глаза смотрят на Иваныча как живые.

– Вот понимает же, что на съедение отдали, – Иваныч отбрасывает трубу в сторону.

Жека скулит.

– Да не ной ты.

Иваныч вытягивает вперёд руки. Пальцы дрожат.

– Молодец. Сбацал последний аккорд. И боли ведь не чувствует. А такой покорный. Собаки знают, когда их продают. Это что! – коровы вообще плачут. За день до смерти начинают лить вот такие слёзы, – Иваныч явно преувеличивает, растягивая пальцы в разные стороны. – И под ножом истекают слезами. А им горло тесаком режут. Наживую. Ставят в стойло так, что голова вперёд торчит, а остальное тело за перегородкой, и режут по шее. Кровища – рекой, а корова плачет.

По ходу дела Иваныч пытается разжать зубы добермана. У него ничего не получается, он снимает ошейник и возвращается к челюсти.

– Вцепился, не разожмёшь.

У Иваныча руки в крови. Собачья голова напоминает овсяную кашу. Твёрдые кусочки завалились внутрь покорёженной дыры, а жидкие плавают снаружи. Живые глаза следят за нами, лапы подрагивают.

Жека хлюпает носом, втягивая влажный воздух в себя. Он сомкнул веки и запрокинул голову. Его кадык ходит вверх и вниз, время от времени он подпрыгивает.

– Да заткнись ты. Молчун, помоги.

Я опускаюсь на корточки рядом с Иванычем. Не зная, что делать, погружаю пальцы в сплетение красных зубов. Оно мокрое и липкое.

– Тяни верхнюю челюсть, а я – нижнюю.

Берусь обеими руками за верхнюю челюсть собаки, пальцы скользят. Иваныч обхватывает нижнюю.

– Готов?

Опускаю и поднимаю веки. Жека стонет. Его нога дёргается в такт с дрожью лап добермана.

– Начали.

Со всей силы тяну собачий нос на себя, отклоняясь назад. Он извивается, выпрыгивает из пальцев. Перебираю мокрую кожу, пытаясь ухватиться повыше. Непослушный нос, пропитанный кровью, не подчиняется мне.

Пальцы соскальзывают, срываются, и я падаю рядом с Жекой. В падении мой локоть впивается в живот Патлатого.

– Мать вашу! – воет Жека дурным голосом. – С ума сошли?!

Иваныч уставился на меня.

– Молчун, ты что?

Я вытягиваю вперёд скользкие руки, мокрые от крови. Они блестят на солнце.

– Вытри.

Ищу взглядом тряпку.

– Об штаны, – Иваныч показывает на Жекины брюки. – Там ловить нечего.

Только сейчас замечаю, что пёс впился в ногу через брючину. Серая ткань застряла в желтизне зубов. И ткань, и зубы потемнели.

Вытираю руки о Жеку. На сером фоне остаются тёмные полосы.

– Морду ему вытри, – это про пса.

Сгибаю в колене правую Жекину ногу, подвожу её к левой, в которую вцепился доберман. Брючиной вытираю коричневую морду.

– Готов?

Мы тянем челюсти в разные стороны. Пёс с укором уставился на меня, мои пальцы погружены в его рот, я скольжу по твёрдым зубам, губы задрались, и мои ладони в клейкой слизи.

– Тяни сильней.

Мои пальцы пробираются под губы собаки. Одна губа порвалась, и из неё течёт густая жидкость. Приближаюсь к зубам. Опасаясь порезаться, стараюсь к ним не прикасаться.

Иваныч вспотел. По лбу скользят капли пота, похожие на росу.

Пот движется от волос к бровям и носу, огибает вздувшиеся от напряжения вены и стекает вниз.

– Немного осталось. Поднажми. Аккуратней, а то Патлатый собаку собой накормит, а не наоборот.

– Я не буду жрать её, – подаёт голос Жека.

– Будешь. Куда ты денешься?

Подходит Архип.

– Вот нож, – протягивает нам с Иванычем здоровый тесак.

– Не мешай, – огрызается бригадир. – Отпускай, – это мне. – Вот видишь, а ты боялся, – успокаивает Жеку. – Архип, принеси стакан водки.

Мёртвая собака растянулась у Жекиных ног. Челюсть у неё открыта, лапы больше не дёргаются.

– Сколько можно? – возмущается Архип. – Я что – мальчик на побегушках?

– Сходи, пожалуйста, – цедит Иваныч сквозь зубы, подымается с земли.

Архип, ворча, удаляется. На половине пути останавливается:

– А нож куда?

– Не надо уже.

– Так и знал.

Уходит.

Стараясь не потревожить Жеку, отворачиваю порванную штанину. Пёс укусил Патлатого за голень, прямо в мышцу. Наверное, повезло. Попади он в кость, мог бы её сломать такой хваткой.

Всё мясо на месте, вокруг него пунктиром очерчен овал зубов. Часть крови запеклась и покрылась коркой, остальная сочится из раны.

Во второй раз Архип приходит очень быстро.

– Внутрь заливать будем?

– И внутрь тоже.

Иваныч подносит к Жекиным губам гранёный стакан, полный прозрачной жидкости:

– Один глоток, не больше.

Жека с физиономией мученика приподнимается на локте и прикладывается к стакану.

– А сейчас терпи, – остальную водку Иваныч выливает на рану.

Жека сжимает руки в кулаки и рычит с закрытым ртом. Земля под ним мятая. По щекам текут слёзы. Прозрачные линии извиваются между шрамами от оспы и веснушками.

– Не ной. Тут царапина.

Слёзы текут и текут.

– Молчун, давай подымем его и унесём в дом. А ты, Архип, собаку к дровнику тащи, чтобы не заметили. И приберись. Следы замети, в общем.

Иваныч поднимает Жеку, подхватывает его под левое плечо, руку закидывает себе на шею. Я обхватываю Жеку с другой стороны.

 

– Осторожно. Подымаем. Так. Патлатый, помогай тоже. Что как тряпка висишь?

Жека скулит.

– Не ной, иначе брошу здесь.

– Всё-всё.

– Да что с тобой?

Жека хлюпает носом.

– Сам не знаю, испугался.

– Испугался, – ворчит Иваныч. – Подумаешь: собака укусила.

Мы движемся к дому. Жека прыгает на одной ноге, держась за нас. Вторую он согнул в колене, и она, как маятник, раскачивается при ходьбе.

Огород, дорожка, крыльцо, дверь, прихожая, дверь, кладём Жеку на диван.

Иваныч поднимается на второй этаж, возвращается с аптечкой, заливает рану йодом и накладывает бинт. Жека сипит, веснушки пунцовые от напряжения.

– Жить будешь.

Через двадцать минут надутый Жека чистит картошку за столом.

Иваныч зовёт меня разделывать собаку.

Идём к дровнику.

Архип в белой рубашке и наглаженных брюках курит, словно школьник, оглядываясь по сторонам. Заметив нас, тушит и убирает сигарету в пачку. У Архипа полная пачка окурков. На вопрос, зачем он их собирает, бывший шулер натягивает на губы кривую улыбку и переводит разговор на другую тему.

– Значит так, – говорит Иваныч, – резать от зада и вдоль туловища. И сделать надо как можно быстрей, иначе тело застынет, и кожа будет плохо сдираться. Где собака?

Архип носком туфли, покрытой пылью, показывает в угол дровника. Большой комок грязи украсил подошву.

– Архип, ты бы скромней одевался. Не в музее.

Архип пожимает плечами.

– Крюк видишь?

В потолок дровника в левом углу от входа вгрызается и изгибается остриём вверх железный крюк.

– Кобеля на него повесишь, чтобы кровь стекала и обдирать его легче было. Жаль, шёрсть гладкая – шапку не сошьёшь.

Иваныч наклоняется над доберманом. В руке бригадира тот самый столовый нож, который приносил Архип.

– Сейчас горло перережу, кровь солью – и повесишь. Понятно? – от носа к губам Иваныча тянутся две раздражённые линии-морщины.

Плотная мозолистая ладонь ложится на голову добермана, задирает её вверх. Нож давит на горло. Рывок, голова вздрагивает, между туловищем и головой появляется зазор, он расширяется, растягиваясь в обе стороны. На шее набухают жирные капли. Они текут, извиваясь, вниз, сгущаются по мере увеличения зазора, темнеют и взрываются, бьют потоком. И всё это в течение четырёх секунд. Раз, два, три, четыре – нож, рывок, капли, потоп.

Иваныч одной рукой держит голову, в другой сжимает обагрённый ритуалом нож. Собака лежит на боку, лапы вытянуты поперёк тела, длинная морда направлена в мою сторону. У морды вафельный нос и бусинки стеклянных глаз. Шея разорвана, из неё толчками хлещет тёмно-алая жидкость.

На Востоке считали, что место души в нижней части шеи, душа подобна пару, и при смерти она выходит изо рта, превращаясь в ветер, птицу или бабочку.

У добермана рот застыл в зубастом оскале. Никаких птиц или бабочек из него не вылетает.

Иваныч приходит в себя первым:

– Чем раньше спустишь кровь, тем лучше. Лучший вариант – живого резать. Но проблема. Когда вы были сопляками, я так делал. Сейчас не рискну. Патлатого вон как покусал. А молодец, – Иваныч отпускает голову (она с глухим стуком грохается на землю), встаёт, вытирает нож о брюки, тут же спохватывается. – Тьфу, блин! – На брючине алые влажные полосы. – Пойдём, Молчун. Архип, понятно?

Архип, открыв рот, смотрит на мёртвого добермана.

– Архип?! – Иваныч повышает голос.

– А? – вздрагивает он.

– Понял, говорю?

– Ага.

Мы не успеваем дойти до бани, как слышим крик и отборную брань.

– Долбаная собака! – самое приличное из произнесённых ругательств.

Влетаем обратно.

Архип стоит посреди дровника. За ним аккуратные стопки чурок, под ногами валяются дрова. Земля тёмная от крови, дрова возле Архипа тоже. В правой руке он держит за задние лапы добермана. Белая рубашка залита кровью, брюки мокрые, руки в крови, лицо перепачкано.

– Ты что? – у Иваныча хриплый, испуганный голос.

– Долбаная собака! – кричит Архип. – Я поднял её, а она кровью как влупит! Твою мать! Как рубаху отстирывать?!

Иваныч от испуга быстро переходит к раздражению:

– Так какого ты её схватил?! Я же говорил: дай крови стечь! И нефиг было хорошо одеваться!

– Нифига ты не говорил!

– Говорил, дебил, – слушать надо!

– Да ну! Что я – не помню?!

– А хоть бы и не говорил – своей головой думать надо!

У Иваныча глаза вылезли из орбит, на губах пена.

– Придурок долбанный! – подытоживает он.

Иваныч сам не матерится и нас пресекает: матерщиной в зоне рискуешь заработать много проблем.

– Пойдём в баню, – произносит бригадир более спокойным тоном. – Да оставь ты кобеля в покое.

Архип не знает, куда его деть. То порывается положить, то чуть ли не прижимает к груди. Из носа собаки по-прежнему течёт.

– Молчун, возьми нож у него – разделаешь кобеля.

Архип передаёт нож мне, собаку кладёт на чурку. Чурка краснеет, краснота растекается вокруг собачьего тела. Никогда бы не подумал, что в нём так много крови.

Оставшись один, жду, когда тело перестанет кровоточить. Подвешиваю его на крюк. Погрузив железо в мясо, делаю надрезы вдоль лап, прочерчиваю линию от крюка по окружности собаки, зацепляю кожу пальцами и тяну вниз. Она легко соскальзывает с мяса.

Когда остатки кожи освобождают голову, туловище напоминает огромную ящерицу. Голова болтается внизу. С выпученными глазами и открытым ртом она похожа на древнего динозавра.

Тело влажное и блестящее. И совсем несъедобное.

Делаю надрезы на хвосте и дальше вниз, освобождаю от кожи этот участок тела.

Двумя часами позже мы пьём водку и едим суп из собаки.

Мясо не вкусное, и кости страшные, похожи на человеческие. Хотя я никогда не видел человеческие кости. А навар у супа вкусный, жирный и сытный.

Пир в честь усопшего. Убили и съели. Поминальная тризна.

Во время тризны проводились кулачные бои, которые часто заканчивались убийствами и увечьями. Попойка, ритуальный плач и лицедрание.

Смерть вызывает новую смерть.

Паримся в бане. Спьяну Архип ещё и обжигает руку. Для него день не удался.

В два часа ночи собираюсь домой. Архип с Жекой уговаривают меня остаться, но я ухожу. Иваныч завалился на диван и спит.

С трудом добираюсь до дома. От Иваныча до меня порядка десяти километров. Стараюсь держаться поближе к обочине, но пьяные ноги, выплясывая, выносят меня на проезжую часть. Редкие машины сигналят, проезжая мимо.

В мае меня взяли работать на кладбище, сейчас – август.

Захожу в дом. Подкидыш, поджав хвост, проскальзывает между моих ног и улепётывает в сторону огорода. Плетусь к матрацу на полу. Освещения нет. Я снял провода со стен и обрезал их с гусака.

Наощупь добираюсь до матраца, растягиваюсь на нём. Из окон с двух сторон на меня льёт свет. Кровать в прошлом году я унёс на свалку. Из мебели у меня только три стула: для отца, мамы и брата. Печь я разобрал. Каждый кирпич обернул в отдельный кусок бумаги и унёс подальше от дома. В кювете через дорогу от кладбища гора моих свёртков. От печи осталась только труба, она вмурована в потолок, и избавиться от неё не так просто.

Возле трубы приютился стул. На нём сидит гость. Невысокого роста, морда в бородавках, длинные уши торчат из густых волос, под стулом болтается хвост. Кисточка хвоста елозит по полу.

Я располагаюсь в углу. Луна едва дотягивается до моих ступней, зато хорошо освещает гостя.

Он развалился на стуле и курит сигару. По комнате расползается сладковатый табачный дым. Затягиваясь, гость причмокивает, закатывая глаза. Выдыхая дым, выпячивает нижнюю губу и блаженно жмурится. Время от времени его уши подёргиваются.

Руки обтянули перчатки, ноги заканчиваются копытами, на голове маленькими буграми выделяются рога, тело покрыто шерстью, между ног болтаются не прикрытые ничем половые органы.

Я слежу за гостем. Ни в коем случае нельзя выпускать его из вида. Сейчас он спокоен, но стоит моргнуть, и он кинется на меня с кулаками и копытами.

Глава 10

Одетый в чёрное, он бледен был лицом,

И речи, как дрова, меж губ его трещали,

В его глазах кровавый отблеск стали

Сменялся иногда зловещим багрецом.

Морис Роллина

В детстве осенью и весной мы строили шалаши. Отламывали ветки от стволов тополей или собирали их с земли и сплетали из них жилища. Большие ветки приставляли вертикально одна к другой, а тонкие и короткие переплетали между собой.

Мы забирались в шалаши и незаметно от взрослых крошили жёлтые листья. Сухую россыпь мы выкладывали на полоски бумаги и делали из них самокрутки. Курить их было противно из-за вкуса горелого дыма во рту, но одновременно приятно, потому что, во-первых, мы делали то, что нам запрещали, а во-вторых, мы считали, что листья курим только мы и больше никто на свете. Мы представляли себя индейцами, которые в тесном кругу товарищей передают друг другу трубку мира. Каждый мнил себя вождём. Дальнейшая жизнь показала, что вождём не стал никто. Даже Олег, парень, что возился с нами, хотя был старше нас на четыре года.

Олег смешил нас весёлыми рассказами и невероятными историями, которые выдумывал сам, а выдавал за чистую правду. Мы понимали, что Олег врёт, но его истории всё равно нравились, ведь Олег был старше нас и мы почитали за честь, что он с нами водится.

Олег читал много книг, обладал великолепным чувством юмора и был прекрасным рассказчиком.

Бывало, мы часами сидели у костра во дворе дома, пекли картошку в углях и слушали рассказы о моряках в дальних плаваниях, о лётчиках, о партизанах – всё, что Олег вычитывал из книг, – а также про женский пол.

В то время представление о нём было смутным.

В детском саду мы с девочками «показывали друг другу письки» в туалете.

Я захожу в туалет с двумя девочками. Долго препираемся, кто будет показывать первым – никто не хочет начинать. Девчонки соглашаются быть первыми и показывают так, что ничего не разобрать: мелькнула кожа, прорезь между ног – и всё. Если моргнул в это время, считай, ничего не увидел.

Быстрым движением сдёргивают плавки и сразу надевают их. Как будто они специально заранее тренировались.

– А теперь ты.

У меня быстро снять плавки не получается, я стаскиваю их медленно. И у меня стоит. Мой стручок стоит, а девочки смеются. Я обижаюсь и напяливаю плавки и шорты.

– Покажи ещё, – упрашивают девчонки.

Я не соглашаюсь. Я обижен.

Нет, я, конечно, согласился бы показать стручок ещё, при условии, что девочки нормально показали бы свои прорези. И не ржали, как лошади.

– Ну покажи, – девочки всё смеются.

– Нет, – насупившись, ухожу.

Одну из девочек я помню до сих пор. Теперь она взрослая красавица. Замужем, у неё ребёнок. Вторую не помню совсем.

Олег рассказывал об ЭТОМ, и мы слушали, не шевелясь, с горящими от интереса глазами. Он рассказывал пошлые для того возраста анекдоты, и мы смеялись не просто потому, что смешно, а потому, что тема была запретной.

При первом сексуальном опыте я вообще ничего не понял. Моя крайняя плоть попала в какую-то странную сферу, её точно обкололи обезболивающим. Подобное состояние возникает, когда затекает нога, если ты нечаянно её отсидишь.

И я зачем-то высунул язык и водил им по щекам подруги. Наверное, потому, что она не любила целоваться, а я не знал, куда деть проклятый язык. «Тебе нужен слюнявчик», – пошутила подруга.

Гость пускает дым в потолок. Ноги вытянул. Я вижу его козлиную бородку, воздетую вверх.

В начале девяностых появились зарубежные сигареты. Раньше товары из-за бугра были как семь чудес света. С почтительным придыханием их называли «импорт».

Рухнул железный занавес, и на СССР хлынул поток «Сникерсов», «Марсов», «М-энд-Дэмсов» и прочей иностранной продукции.

В растущих как грибы после дождя ларьках мы покупали тонкие, длинные зарубежные сигареты. Они были с ментолом и имели странные женские имена вместо названий. Ни одного я не помню.

От ментола холодило во рту и надолго оставался вяжущий привкус. Мы сбивали его жевачками «Дональд Дак», «Турбо» и «Патбом».

Выклянчивая деньги у родителей, экономя на обедах и собирая сдачу с хлеба в магазине, мы покупали жевательную резинку ради вкладышей, которые коллекционировали. Вкладыши ценились новые, не мятые и с необрезанной каймой. Они вкусно пахли персиком, абрикосом или другим непонятным жевательным ароматом. Мы собирали вкладыши строго по номерам, указанным на них. Причём, были вкладыши, которые попадались в каждой второй жевательной резинке и большой ценности не имели. Ходили слухи, что так специально делают, чтобы ты никогда не мог собрать всю коллекцию и покупал жвачку бесконечно.

Я собрал коллекцию «Дональда Дакка» и «Love is…» Для хранения первой купил альбом для марок и сложил вкладыши в него. Сейчас альбом для меня ничего не значит и я не заглядываю в него, чтобы погрустить о прошлом, но и выкинуть его почему-то не могу.

 

«Love is…» я собирал подростком. Тогда же смотрел сериал «Элен и ребята». «Love is…» и сериал давали мне иллюзию любви, той, которой мне не хватало и так хотелось.

В четырнадцать лет «Патбомы» и «Дональды Даки» теряют своё значение. Мы покупаем жвачки, в которых вкладыши с голыми тётками, обклеиваем ими письменные столы, стёкла и сиденья в маршрутных автобусах, клеим их на парты, на стены домов, лифтов, подъездов. Мы помешаны на голом теле.

В первый раз я обратил внимание на женскую грудь в десятилетнем возрасте. До этого меня волновало только то, что у женщин между ног. Причём о половых органах были только догадки. Ни половых губ, ни клитора я себе не то что не представлял – я не знал об их существовании.

Я думал так: у маленьких девочек дошкольного возраста две складки и прорезь между ног, у взрослых женщин – волосы. А что там у моих одноклассниц понятия не имел.

Волосы меня дико возбуждали.

Однажды тётя Вика, которую попросили взять меня с собой на юг, если уж она ехала туда с внуком, повела нас в душ. Мне было десять лет, племяннику – четыре.

Кроме как в гостинице, помыться в душе больше было негде. Мы снимали комнату в частном доме. Сами хозяева сначала кипятили себе воду, а потом мылись.

Мы ходили в гостиницу раз в три дня. Платили вахтёру, и он провожал нас на свободный этаж, выделяя полчаса на водные процедуры. На этаж был один душ.

Из-за ограниченности во времени мылись мы как можно быстрей.

Тётя Вика подумала, что мы с Антоном слишком маленькие, чтобы интересоваться женщинами, и решила идти в душ сразу с нами. К тому же Антону всего четыре года, и он не в состоянии тереться мочалкой и управляться с мылом и шампунем так, чтобы не поскользнуться и не разбить себе колени и локти.

На тёте Вике были только плавки. Не кружевные трусики, как носят женщины теперь, а обычные хлопчатобумажные плавки. Под душем они намокли, и через них просвечивала тёмная полоса волос.

И если грудь тёти мне была безразлична, то от полосы я просто не мог оторваться. Я понимал, что смотреть на неё неприлично и делал вид, что совсем и не смотрю – а как скроешь?

Тётя Вика заметила мой взгляд и больше меня в совместный душ не брала. Я ждал в коридоре за дверью, пока они с Антоном наплескаются, и мылся отдельно от них. Очень быстро, потому что нам отводилось всего полчаса, и мне из них доставалось минут пять.

В восьмидесятых на юг ездил каждый второй, а кто имел детей, ездил на курорт в обязательном порядке. На летние каникулы мама и папа, вместе или отдельно, привозили меня в Сочи, Анапу или Адлер.

Мы, приезжие и местные дети, подглядывали за женщинами.

Вдоль побережья были рассыпаны металлические раздевалки. Они напоминали куски мозаики, отрезанные от большого лабиринта. Вернее, от его поворотов. Причём заканчивались они тупиками.

Одна раздевалка была рассчитана на двух человек. Один снимал трусы с одной стороны, другой – с противоположной. А в перегородке между ними на уровне пупка взрослого человека обязательно была просверлена дырка. Кто эти дырки сверлил – неизвестно, и, я думаю, что не дети.

В лабиринты всегда тянулась очередь. Занята раздевалка или нет, судили по ногам, видным снизу, для чего предусматривалось пустое пространство от пола и до уровня коленей.

Чтобы люди не поняли, что мы подсматриваем за женщинами за перегородкой, мы делали вид, что выжимаем плавки. И я честно снимал и выкручивал их. Люди видели, что я поднимаю и опускаю ноги и капли воду. Я часто ходил выжимать плавки. Гораздо чаще, чем купался. Важно было выбрать момент, когда с противоположной стороны стояла очередь с женщинами. Они, к счастью, переодевались гораздо чаще мужчин.

Обзорная дыра была совсем маленькой. Чтобы что-то увидеть, приходилось плотно прижиматься к ней. Железо обжигало лоб и щёку. Оно было горячее, с облупившейся краской, снизу на уголке железной плиты лежали неизвестно откуда взятая вата, горелые спички и обрывки бинта.

О гигиене мы не думали. Нас больше расстраивало, когда кто-нибудь с той стороны затыкал дыру ватой или тыкал в глаз спичкой. Обычно так поступали мальчишки, которые раньше тебя зашли подглядывать.

Мы испытывали разочарование, когда в раздевалку заходили мужчины – с нетерпением ждали их ухода и проклинали тех, кто долго копался, – и когда женщины, догадываясь, что за ними наблюдают, переодевали плавки под юбкой. Грудь в большинстве случаев они не стеснялись оголять, но грудь нас не так волновала, как то, что у женщин под юбкой.

А некоторые портили всё удовольствие. Они и бюстгальтер переодевали, спрятавшись под футболку или кофточку.

На грудь я не обращал внимания до тех пор, пока однажды не застал в раздевалке молодую девушку, которая очень медленно переодевалась и совсем не подозревала о существовании соглядатаев за стеной.

Она зашла в раздевалку вместе с бабушкой. Та была укутана в одежду, словно гусеница, и нудно ворчала на внучку.

– Что ты копаешься? Взрослая девка уже.

Девушка точно была взрослой. В дырку я видел большие груди-шары, а ниже пояса – заросший волосами лобок.

Взрослая девка не только медленно одевалась, но и сразу разделась полностью, что происходило крайне редко. Обычно женщины обнажали либо верх, либо низ.

Я затаился за тонкой перегородкой, боясь, что меня обнаружат, и каждой порой своего тела впитывал её наготу. Быстро опускал взгляд на волосы, ещё быстрей поднимал его на круглые шары и не верил своему счастью.

А старуха брюзжала:

– Что ты копаешься?

Я ненавидел старуху за это. И обожал девушку за медлительность.

Никаких мыслей о сексе не было. Я не знал, что это. И слово «секс» не слышал. Мы говорили: «Заниматься ЭТИМ». Многозначительно и виновато улыбаясь.

В седьмом классе нам что-то объясняли – провели уроки отдельно мальчикам, отдельно девочкам, – но я толком ничего не понял. На уроке я стеснялся и храбрился, чтобы не выказать своего стеснения. Но и до седьмого класса мне было целых три года.

До четырнадцати лет я не знал, что такое менструация, хотя мы проходили её на уроках биологии. Я был обычный ребёнок, учился для вида и никакой биологией голову не забивал.

В четырнадцать моя первая девушка отказалась со мной гулять вечером, и я долго у неё выпытывал, по какой причине она не хочет со мной встречаться. Таня ссылалась на учебник за такой-то класс, такая-то страница, такой-то параграф. Мне страницы и параграфы ничего не говорили. К тому же класс, за который был учебник биологии, мной был преодолён и забыт. В итоге Таня, стесняясь и недоговаривая фразы, объяснила, что к чему.

В то время красавицы не хвастались с экрана телевизора критическими днями.

Неожиданно для себя я остановился на груди девушки. Те самые сокровенные волосы меркли перед великолепными шарами. А их обладательница переодевалась очень долго, и я умирал от возбуждения. Сладкая дрожь от паха поднялась к сердцу, застряла комом в горле. Я весь пропитался ей, прилип к глазку и терял сознание от сладости, растекающейся по телу.

Выйдя из лабиринта, я изменил отношение к происходящему вокруг. Для меня открылся мир женского тела. О красоте я имел лишь смутное представление, а вот о теле начал что-то понимать.

Я вдруг увидел, какие у женщин стройные загорелые ноги, и удивился, почему раньше мне не было до них дела. Я ведь думал, что может нравиться только лицо.

Видел женские ягодицы и понимал, что женские попки – это совсем не то же самое, что мужские задницы. Грудь приобрела особое значение, и я понял, почему мужчины приходили к немецкому пляжу с биноклями и смотрели на немок, которые загорали в одних плавках. Почему мужчины улыбались и почему у них блестели глаза.

Мимо меня проходили женщины, и каждую я провожал взглядом. И, словно гурман, впитывал её ноги, ягодицы, грудь. Я стал понимать различия полов, и это был самый лучший день в моей жизни.

Гость закинул ногу на ногу, лодыжка правой покоится на колене левой. Откинулся назад, сложив руки за головой. В губах гостя мерцает огонёк от сигары.

– Молчать будем? – шевелится щетина.

Курить мне никогда не нравилось. Даже вдыхая дым от листьев, я не пускал его в лёгкие. Держал во рту и выплёвывал. Пацаны говорили, что я зря перевожу сигареты.

От табака кружилась голова, подкашивались ноги и темнело в глазах. Пацаны объясняли, что это с непривычки. Я растягивался на лавке в подвальной каморке и думал, зачем курить, если от сигарет так плохо. Пацаны с ржавыми трубами и щебнем кружились вокруг меня и говорили, что первые опыты похожи на отравление газом, организм борется с ним и потому слабеет.

Спиртным в первый раз меня угостила мама. На день рождения двоюродной сестры, поклоннице шампанского, мне налили бокал. Я разглагольствовал о том, что лучше один раз выпить дома и больше совсем не пить, чем напиться где-нибудь неизвестно с кем и неизвестно чего.