Tasuta

Морские берега

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

В воздухе гам и звон от крика торговцев, от конских бубенцов, пробы кинжалов… Солнце, пыль, жара, человеческий гомон. Новые Гагры победней Старых, главный жизненный нерв не здесь, а там.

И вспомнилась нам эта книжица, где так ладно да гладко рассказано все про Гагры. Вспомнился сероглазый и шустрый парнишка, как бежал он мимо и кликал привычным зычным голосишком:

– Вот они, Гагры, лучший курорт… Всего пятялтынный… Возьми, товарищ!

Батум

Когда я в детстве слышал: «Батум!» – в воображенье моем дрожали волны светлого пахучего эфира, и тот эфир насквозь прозолочен был тающим южным солнцем; мне рисовалось странное непуганое царство горных покоев, тепла, тишины – забаюканной сказками южной неги; рябило глаза от набухшей в соках ароматной зелени пальм, златошкурых садов апельсиновых, лимоновых ласковых рощ, от янтарного моря… Мне Батум был как люлька младенцу… только бы в ней и качался, закрыв от жизни глаза!

Теперь я вживе, с глазу на глаз, увидел Батум. Был глух и мрачен вечер. Безлунное тучное небо – словно засыпали сажей. В море тьма и шум. Над морем внятное ржанье тревожных волн, по морю гулкий носится свист: ветер море, как плетью, сечет звонким резким дождем. Скука на палубе дохлая, как вымытый жизнью мутный взор старика, люди от сыри жмутся в глухие сухие углы. Пусто. Тоска! Ночь не в ночь, и сон не в сон. В душной дремоте дремлют каюты. По коридорам, у палубы, в рубках придушенно мигают бледно-зеленые лампы полночных огней.

Тянется скучно, тошнотно к рассвету беспутное время.

И когда проползли, словно серые стаи вшей, бесконечные ленты унылых, вялых минут, сказал кто-то голосом, сшитым бессонницей, глядя по-рыбьи из рубки в потную пасть окна:

– Батум!

Я вышел на мокрую людную палубу. Я увидел сквозь мутную сеть дождя робкие, желтые в сумраках утра, не погасшие за ночь огни, увидел черные туши разбухших домов, а на рейде – в туманах – бледные контуры спящих пароходов. Наш истомленный «Игнатий Сергеев» – ржавый сопливый старик – пыхтел и ворочался с шумом по воде, слюняво плевался грязною, серою пеной, щупал в глубинах моря, где бы ладнее стать, кинуть когтистый якорь.

– Так это и есть Батум, тот сказочный город, что плавает в солнечном золоте юга, как легкая мошка в лисьей ржаной шерсти?

И разбитая детская мечта моя пролилась по сердцу, как этот дождь, грязными мутными струйками, собралась и застыла в серых лагунах тоски.

Мимо меня, как шустрый зверенок, шмыгнул юрко Шурка Кержанский. Он быстро и хлопотно в мокреть прошлепал босыми ногами. Я видел вслед, как плотно пристала к костлявому телу Шурки серая дырявая рубашка, чуть скрывая сползшие грузко гнилые штаны.

Шурку Кержанского знает все побережье – он целое лето снует с одного парохода на другой, живя подачками за вольные песни, за трельную музыку на ложках; он не охотник до кратких прогулок – рейсы морские у Шурки не шутка: ныне он треплет в Батум из Одессы.

Вижу по палубе спешно кому-то тащит он вещи. Унес и снова бежит, торопливо волчком провернулся сквозь цепь завистливых, злых носильщиков, съел, что положено было, пинков и тычков с подзатыльниками – глядь, волочит уж кому-то тугую рябую корзину. Ну, и паренек, молодец! Ловкий добытчик, такому нигде не пропасть. Позже я видел его не раз – и в толпе пароходной, и в толпе городской, по шоссе, по вагонам железных дорог: он всюду мостился, ютился, как клоп, повисал на авто, шаркался мышью летучей по палубе, – значило это, что близок контроль, – пел недоспелым блажным голосишком песни у входов кафе, подтаскивал вещи на пристань, но с ручкой, как нищий, нигде не стоял.

Он взялся и нам отыскать номерок.

– Сухо и дешево, будет что надо, первый сорт! – бросил он на ходу с небрежным кивком знатока.

Пошли. Заискали. Винтили и так и не так по мокрым панелям, под скул дождя. Казалось, не только Батум, целый мир исхлестали взад и вперед: и «Франция» там, и «Европа», и верный Америки сын – «Нью-Йорк»; выбор – куда там: весь мир под тобой, но – боже мой, боже! – как крепко везде обдирают с приезжего тонкую шкурку… Какой-то чудак толстячок – содержатель гнилых номеров – завел в комнатищу пустую, в хламную, и молвил, улыбчиво тыкая пальцем в углы:

– Здеси угалок будим ти жэна, здеси угалок будем ми жэна, а другой кравать, другой жэна давать приходитти будим…

Мы со скорбью посмотрели ему в лицо, молча и вежливо поклонились, спешно ушли.

И приютились где-то случаем у хлопотливой чистоплотной немочки: она из захламленных грязных конюшен сумела выкроить чистые комнатки: по нашим временам – золото, не женщина! Утерла она ловко чванный нос всем этим заносчивым странам и державам!

Когда мы рыскали по мокрым улицам Батума, видели на каждом углу кучку нуждою обглоданных, лохмотьями прикрытых людей: это муши. Они от ранней зари весь день напролет ловят-ждут случайную работу. Горящими голодными глазами с безмолвным вопросом смотрят вам в лицо, с надеждой следят ваш близкий ход.

И серый липкий дождь, тучное мутное небо, и скорбные муши на перекрестках дорог, и наши первые житейские неудачи – все говорило против Батума.

– Он не тот, не тот, как грезилось в детстве, он вовсе не высветлен золотом южного солнца, и в нем такая же серая мокреть, как в нашей Пензе, в Елатьме, в Щиграх!

Ввечеру, когда дождь смолк, когда сбивались толпами тени, а солнце никло за морем, глянул Батум своим настоящим, смугло-загарным волнующим лицом. Зловеще и четко чернел совсем близкий в сумраке Зеленый мыс. За Зеленым мысом в горах – целому миру знакомый ботанический сад. Около сада на Чакве – оазис чайных плантаций.

То ли там снежные горы, облака ли молочные пунцовеют над водной чешуей, на сизом горизонте? По морю ветер вечерний, легкий, как вздох, гонит и плеск к звон, а над бескрайной чернильной ровенью волн – ткутся за мигом миг гуще, плотней – тонкотканные тенета тьмы.

Над дремлющим городом, над лентами черных аллей, к пепельным дальним горам уплывают, прозрачны и легки, благоуханные волны вечерних струй.

С нетемных улиц – к морю, на пляж и обратно, снует неторопливая шелестящая толпа. Глянь по ней, по этим загорелым, здоровым смеющимся лицам, и будешь верить, что в Батуме только свежие, сильные люди.

В этот же час, какой-то иной, не гуляющий у пляжа, Батум засыпает по глухим переулкам, по темным чуланчикам, по безоконным сараишкам, по клетушкам-комнаткам, где свалено за день в угол лохмотье, где под долгий голый стол заброшен мешок табаку, а к стенке прислонено деревянное корыто – иного убранства нет. Сюда идут спать усталые муши, здесь ночуют газетчики-мальчишки, здесь живут грошевики-торговцы, с рук продающие полфунта табаку; здесь собираются кучно горластые, крикливые детишки, что за день прудят базары, на плечах таскают бутыли воды, громко и резко кричат:

– Соок-су, холодный вода!.. Холод вада – соок-су!

И продают воду по копейке стакан.

Сюда собираются оборвыши, нищие дети, с широкими печальными глазами – они вас за день встречают и провожают на улицах, следуют за вами неотступно и настойчиво, приклеиваются липко, назойливо – как умеют приклеиваться ребятишки только здесь, под этим солнцем: в Батуме, в Баку, в Эривани, в Тифлисе…

Все покроет южная глухая ночь, и вылудит все под сказку бледный лунный полумрак.

Остынув таинственны и странны, и одинаково прекрасны в сонном трауре ночи – каменные дома центральных улиц и разрушенные хибарки глухих окраин. Тишь над городом – южная. Сны над городом – восточные. Благоуханна и сыта дарами – тихо в горы уходит безмолвная ночь, шурша вуальными шалями, оставляя в асфальтах улиц ароматный влажный след.

Восток просыпается рано – рано встает и юг.

Чуть вздрогнуло солнце за сонной далью – уж звонкой россыпью раскатились улицы-переулки Батума.

Визжат засовчики мелких лавчонок – магазины откроют позже, – хлопают ставни, хлопают двери, греются с посвистом крошки жаровни, где шашлычники с песней мурлычной, крутя вертел на огне, как грешники бесы в господнем аду, станут пропаливать мясо в шашлык; торговцы снуют торопливо-заботно у своих магазинов-лавчонок; осматривают, ошаривают, гладят их с отеческой лаской; по базарным площадям – у лотков, у палаток своя суета предбазарная. Скоро улицами вроссыпь кинутся, словно спущенные с цепи, голосистые мальчишки – звонкие вестники нового дня.

– Газит, газит! «Масковски Правда»! «Заря Ва-сток»! Турецки, русски, армянски, грузински… га-зи-и-ит!

И тут хоть намертво спи – подымут.

Подымается выше солнце, по светлым беспыльным улицам ширится, никнет зной – его, как ранний дар с голубого неба, глотают зеленые жадные сады Батума, и вместо зноя плывет золотая теплынь.

Пробуждается порт. В порту на рейде маячат пароходы: свои и чужие, из дальних стран.

Скоро жизнь из порта свяжется с уличной жизнью, и целый день, до сумерек вечера – станут грузить, увозить и привозить товары, встречать, провожать пароходы…

По глухо вымощенным улицам заухают тяжкие грузовики, и пригнется, застонет под ними земля; легкокрылые авто помчат работников к советским корпусам.

В учрежденьях советских гул загудит, как в пчельнике дружном на первый приветный луч: турки и русские, аджарцы и гурийцы, армяне и грузины, евреи и абхазцы. От этой мятежной конницы языков, говоров, наречий вдруг тебе и жутко и радостно крепкой, ядреной радостью.

Со стен лукаво щурятся и дружески смеются раскосые восточные глаза Ильича… на широком картонном полотнище – портреты членов Аджарского Совнаркома, вождей аджарского народа.

Красными сочными буквами – лозунги: «Крепче держи знамя советской власти!» «Чем крепче хозяйство, тем легче жизнь!» «Больше хозяйских забот, молочнее будет скот!» И слева и справа, со всех сторон, огнями загораются нужные большие слова про жизнь-борьбу. Вон лозунги ячейки МОПР; дальше о клубной работе; о том, что нельзя выбивать редчайших горных туров; о том, как избежать и как бороться с бичом – малярией; о том, как опасна, вредна хозяйству народному самовольная рубка лесов…

 

Вся горская жизнь, весь труд человеческий смотрит живыми умными глазами со стен советских корпусов… Присядь, незаметный, в углу и послушай молву людскую, сумей ее понять; говор идет все по тем же дорожкам: про стада, про сады-огороды, про кукурузные поля; кто-то серьезный и строгий лицом стрижет и чешет молодую кредитную кооперацию, кто-то в пушной седой бороде учит, как по полям мышьяком надо травить вредителей, как управляться с дранью в своем хозяйском деле, как на шпагат ловчей и быстрей нанизывать табачные листья…

Женщина, умная, смуглая, как лыко, ищет заступный, родной женотдел, чтоб поведать ему, как по горным углам, на табачных плантациях, где обилен и дешев женский труд, как ширится там голодная проституция, как оскаленной пастью обнажились угрозы зловонной, гнойной венерической мерзости… Куда пойти? Прежде всех и раньше всех – к себе, в женотдел: туда принесет она нерасплесканную обиду и острую боль свою, там начистоту расскажет она про женскую долю. Жизнь – многообразная, суровая, густая, как горные смолы, собралась она здесь, при совете, налилась до краев, а потом, как насытит и насытится сама, – шумным, торжествующим потоком понесется в горах и ущельях Аджаристана, спадая живою влагой в нищие поселки горцев.

Батум – богатый город. В Батуме по главным улицам жизнь такая же пестрая, шумная, как везде по большим городам. Только манер иной – свой, особенный, южный. Шум – всегда гнездит у торговли. А торговля идет – нейдет, будто она и не главная тут, а подсыпка, шебарша между делом: легко катит навеселе. И вовсе уже особая, ни с чем не схожая полоса в торговле – контрабанда. В Батуме, говорили знатоки, ремеслом этим кормятся… десять тысяч душ! Идите улицами, базарами, площадями батумскими – вас словят, вас станут на каждом шагу окликать какие-то шустрые, ловкие, быстро снующие тени, – людей как будто совсем и нет. Они сторожат у харчевни-столовой, в вагонах железных дорог, по гостиницам, вползают в номер, торчат у всех и всегда на пути, в перекрестках улиц, у витрин магазинных, шнырят-ныряют, как мыши, склизнут, как тати во тьме, шуршат вам на ухо вкрадчивым, хитрым, святым шепотком:

– Контрабанда есть… оч-чень дешево: чулки, шелка, джерсе…

И лишь залучили в сети, – повлекут за собой, завинтят, заюлят переулочками: плут впереди как вожатый, вы – в сотне шагов позади. Входите в комнату контрабандиста; тут отменный советский порядок, на стенах Ленин… все чин чином. И висят не какие-нибудь по грошу портретишки – первой статьи дорогие работы, в дорогих и тяжелых рамах. Вас встречают учтиво, разговоры ведут дружелюбно, обзывают не иначе как «уважаемый товарищ», а про себя, жулье, небрежно и будто случайно: «Мы, дескать, советские работники»… ух, и дошлый же, тертый народ! Вас оставят чуть-чуть обождать; хозяин, знаете ль, должен сбегать к какому-то Аршаку, Мадани, Хренопуло, там он «займет» товары, которые любы вам: сам спец «не торгует», он вовсе не контрабандист, он делает только по дружбе вам одолженье, не хочет «своему товарищу» отказать. Через пять минут, сверкая вокруг воровато зрачками, бежит: за пазухой, в пухлых карманах, в голенищах сапог чего-чего не натискано! Дверь запирают оглядчиво, добро рядами кладут по столу, ласково гладят-гладят-гладят, сладенько чмокают, хвалят, жужжат, как шмели.

Когда «не сошлись» вы в цене – уж поведут обратно другими дворами, по иным переулкам, чтобы спутать с пути и след замести. И все священное действо плутни ползет тишком, шепотком…

Контрабандное дело – опасно и скользко, как глиняный мокрый скат: можно червонцами вспучить мошну, можно за клеть угодить, можно посеять и голову в горных походах – раз не приходит на раз. Сеть контрабандная тонко, сложно вита – истоки ее в пограничной турецкой полосе. Там гнезда крупных скупщиков. Они готовят партии тончайших дорогих товаров, пакуют их в мешки и гонят караван горами, глухими тропками, которые знакомы только мастерам таинственных походов. Оптовики товаров не везут: их миссия окончена тогда, когда в мешках с рук на руки сбывается товар. Везут груженые мешки горцы – они на этот случай носят при себе не только боевой кинжал – за поясом чернеет дуло пистолета, за плечом дрожит винтовка. В горах советская стража, – она сторожит контрабанду. И часто ночью там совершаются жуткие драмы: контрабандисты народ отчаянный и ловкий, даром в руки не даются. Обмануть недремлющую стражу, хитро и смело провести через трудный путь свой тайный караван – эта опасная игра увлекает контрабандиста, дает ему острое наслажденье, как всякий азартный матч. И вот – караван пришел под Батум – здесь встречают его ловкачи-скупщики, укрыватели, сбытчики, они уж заботиться станут о том, чтобы вся контрабанда попала в липкие лапки тучам мелкой торговой мошкары, что вьется, жужжит по городу. Бывает и так (на первый взгляд совсем потеха!): тот. кто привез товар, сам выдает себя властям, по закону берет полцены советской – мирится на малом доходе. И снова едет, играет жизнью, снова везет и снова сбывает, пока не получит крепкий удар. Когда уж несносно мучит легкая выгода и нет сил отразить соблазн – выдают один другого: продажный народишко, жаден на грош, за деньги друг дружке режут походя глотку. Рассказывал как-то мне Муджа – дедка-рыбак, будто артель турецких дельцов отправила раз горами большой караван дорогих товаров и вручила все дело одному из своих, именем Бен-Оглы. Он был старый контрабандист. Но он был и старый плут – это знала артель и за Бен-Оглы дослала свой верный глаз. Оглы товар провез без лиха, сбыл его дорого и быстро, а сам себе смастерил документ, будто товар у Оглы отобрала казна. Поехал он, сытый обманом, к своим в артель. Но зоркий глаз следопыта все уследил в игре Бен-Оглы и ранее донес в артель плутам про коварство старого плута Оглы. Седобородые, хитрые, гнев в глубину вогнав, встретили горестно и виду не дали, что знают тайну. А потом повязали веревками накрест, увели побелевшего Бена в горы, скрепили туго с кобыльным хвостом, завязали дикой кобылице глаза и гнали горами к пропасти, хлестали бичами, кололи Оглы – пока не спугнули потную кобылицу в бездонный обрыв.

Мне рассказывал про жизнь контрабандную старый Муджа, когда мы вдвоем с ним были в море.

– Как был и я помоложе, – говорил Муджа, – сам я займался тем делом, да слепнуть стал, отстал… А бедовая она, эта жизнь: так и гляди, что пулю словишь… Мы раньше морем больше ходили, здесь работу вели, – и Муджа обвел кругом костлявой тощей рукою. – А теперь по морю строг стал дозор – горами больше наш брат идет… Э-эх, житье!

И не поймешь – отчего так глубоко и грустно он вздохнул, старина: то ль жаль ему стало, что слеп и теперь не с руки вести опасную старую жизнь, то ли обида брала, что в море пропала совсем контрабанда, – горами, в сухую пошла…

Старик сидел, сухой и прямой, за длинными веслами легкого ялика, глядел бесстрастно мутными, подслеповатыми глазами в море и молчал.