Трилогия пути

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

После длинного, зигзагом, переката, река вынесла на плёс. Здесь было темно, как уже вечером, с крутых берегов на головы стекали тонкие плачущие ветви. На одной белела записка. Рома придержал, прочитал на ходу и засмеялся.

– Что там? – спросил Зуев.

– Лозинский поздравляет с днём рождения, целует тысячу раз, мчит на крыльях… ну, и прочие сантименты.

– Кого?

– Да дочку свою…

– Ну, так что? Раз рация есть, почему не поздравить.

Рацию передавали на шедшею последней байдарку, для экстренных случаев.

– Как с Южного полюса, – блеснул белками Заманов.

– И далеко они там умчали… на крыльях? – спросил Белов.

Рома посмотрел на часы с таким крупным синим циферблатом, что на нём, кроме календаря и компаса, возможно, располагался и барометр.

– В пределах, – объявил он. – Двадцать минут с обеда ушли. Вы как их хотите сделать – сегодня али до завтра потерпите? Можно бы и сегодня, да ведь у дочки день рожденья, настроенье человеку испортим, жалко…

Зуев зачерпнул воду и полил на цевьё. Рома продолжал балагурить. Вода была тёплая, храня верность лету. Рябь набегала с носа, и в минутную передышку байдарки остановились. Краем желания этот плёс хотелось отъединить и уснуть. Но он скрывал в себе очарованную скорость. Первым вступил Башкаков, Зуев взял повыше, Белов подхватил. Разогнавшись на мёртвой воде, сквозь вязкую тяжесть было – словно щекотливое предчувствие невесомости вмятого в своё кресло космонавта. Плёс крокодилово забурлил.

Когда байдарки выскочили на быстрину, они летели точно поверх воды, с чуть неловким ощущением холостой пустоты в руках. Обузданная река покорно несла их.

Под вечер, когда уфимцы, намереваясь, видимо, опять встать по месту, предпочитая детали комфорта крохам времени, улучив момент, резко оторвались, Белов и Зуев не стали бороться. Зуев мог бы поднажать, однако Белов решил отстать, не выпуская из виду. Он ценил свободу собственного хода, а целый день гнаться зависимо, рука об руку с соперниками, – в конце концов угнетало. Он бы и сам ушёл, но знал, как репьив Заманов.

Река упиралась в чёрный бор и круто поворачивала направо, разливаясь. Под короткою дугой лепёшкою лежал травянистый остров. Расстояние между ним и берегом заросше журчало. Основной поток миновал остров слева, но издали была видна бежевая бегущая на месте полоска мели, от острова наискось вонзающаяся в реку и уводящая к перекату в самом углу извилины. Уфимцы как раз шли вдоль этой полоски, всё сильней забирая влево.

Белов вдруг переменил курс. Зуев оглянулся, недоумевая, где тот хочет пристать. Но Белов держал вправо от острова, куда вводили нитяные протоки.

– Мы не заблудимся?

– Закон туризма: если торопишься – не иди незнакомой тропой, хотя бы она и казалась короче… Всегда вспоминаю его, прежде чем нарушить.

– Упоительная дидактика, – согласился Зуев.

Они врубились в заросли. Здесь было множество параллельных коридорчиков, едва в ширину байдарки, разделённых стеною камыша, или ракитовыми стволами, или грядою щетинистых кочек, с которых сплюхивались бурые лягушонки. Кое-где ветви кустарников сплетались над ними, округляя замкнутость. Некоторые коридорчики оканчивались тупиками, где безнадёжно бурлила вода, просачиваясь меж красноватых пальцев корней, другие соединялись проймами, перетекая друг в друга; все было спутано и запутано, но беспутно ли?..

– Тут ил, продерёмся, – прокряхтел Белов.

Они уже не гребли, а отталкивались, хотя, когда Зуев ткнул под себя, воды ещё была целая лопасть. Только неясно было, как ориентироваться в этом вырезанном из реки лабиринте.

Белов пробирался возвращением в опыт любимого, расплетая логику узоров, которыми дарила его река. Его вела ниточка течения, которую, даже теряя глазами, он различал на слух – и поворачивал, сминая кочки, туда, где журчание было насыщенней и горячее, словно грудной голос сквозь высокие колокольцы напевал ему песню поиска… Ворочаясь в зарослях, байдарка, казалось, сама знает, куда плыть. Нужно было лишь подтолкнуть, и она, днищем волнисто прорезая ил, не теряла хода. Всё получилось как-то быстро и ловко. Впереди блеснуло, протоки слились, и кусты расступились. Лодка протаранила камышовую изгородь и оказалась на вольном просторе. После лабиринта река представлялась огромной отрисованной панорамой. Задником чернел лес. Россыпь полосатых головок была чёркнута вдоль травы. Метрах в ста позади, поднимаясь по струе, будто застыли уфимцы. Плеснул ветер.

– Ходу! – весело приказал Белов.

Он не ожидал такого эффекта от короткого слова. Зуев пошёл как-то ново, неожиданно. Каждый его гребок в протяжности телесного томления был не вполне собой, а приготовлением следующего, разминкой, разгоном перед ним. И этот следующий, действительно, вбирал в себя предыдущий, покрывал его с верхом, однако сам вновь оказывался предварением, обещанием большего, – и эта череда фрактальных усилений куда вела – в завораживающую бесконечность? к неведомому пределу?..

Белов суетливо, недобирая воды, поддержал темп, но и темпом он не встроился в чувство, а сидел лишним, или пусть дополнительным, в лодке. Зуев разрывал воздух, вода из чужого и самостоятельного вещества превратилась в отражённое продолжение его мышц. Уфимцы, когда на повороте Белов успел глянуть, всё больше откатывались. Зуев грёб как в бесконечность; но предел был, и на неизвестной середине в теле зазвенела и лопнула пружина. Лопнула пружина, сдерживающая настоящую старую силу, стискивающая и неволящая. Что-то главное и тонкое, любимое им в себе, освободилось, разверзлось в теле. Стремительные треугольники разбегались от байдарки. Зеленоватые взвеси по бортам слились в пёструю падающую полосу. Зуев дышал глубоко и мощно – и не мог издышаться.

5

Они остановились в просторном величественном ельнике. От реки он загустевал вниз по склону и обламывался в болото. Белов дошёл туда, пересекая воображаемые тонкие коричневые линии карты – горизонтали запахов. В воздухе распространялась сладкая наркотическая болезненность. Близ болота ёлочки образовывали сплошной заслон, за которым торчали во множестве голые, обломленные стволы. У выживших елей только верхушечки были буровато-зелены, остальное медленно окаменевало, и меж ними вились уродцы сосен. Белов постоял, жалея тихий ненужный мир, охранявший реку. Ему было тревожно и хотелось кого-нибудь спасти.

Поднимаясь обратно, слегка затмилось в глазах. Сухой до терпкости воздух косогора был будто разрежен, и душа то куда-то сквозь прорехи непосредственного чувства пропадала, то заново оказывалась, как накалываясь на остриё вздоха. Из этих мгновений, поодиночке не существующих, составлялся пунктир здешнего счастья.

Зуев развёл пламенное буйство, отламывая у геронтических елей отмершие длинные нижние ветви. Ельник был дымчат, как через изумрудное стёклышко. Разлапистые великаны стояли раздвинуто, перемежаясь крепким ельничным подростом и редким инородьем, а травяной ковёр меж ними казался нарочным и выхоженным. Лишь по кромке поляна была оторочена берёзками. Темнело, обнажая во всём пристальную сказочность.

Палатка рыжела, ожидая их, но гонщики лежали у костра, одинаково опёршись на локти, и не хотели оторваться. Дым шёл винтом, будто невидимый шаман метался около, потрескивая и выбирая прильнуть. Далеко вскрикнула выпь.

Зуев чувствовал за спиной холод лежащего без единого человека пространства, – и это было воображаемой правдой на сто или, может быть, двести километров. Взглядывая на горячее лицо Белова, он смутно опасался, что придётся снова разговаривать какие-нибудь прошлые вещи – что такое отечество или другой общий смысл; но ему было дружелюбнее молчать, изредка пуская короткую фразу, обратно перепархивающую костёр и опалено замирающую на губах. Ему казалось, что он стесняет Белова тем, что до сих пор они запросто не разговорились, однако и тот ведь много молчал, и почти без труда. Ему захотелось сказать что-нибудь отстранённо-доброе. Он посмотрел в глаза Белову – они слепо блестели: огонь, отсвечивая, обращал глубину в сплошную темноту дна. Зуев положил голову на руку.

Белов нежился в двойной сладости – накатывающегося сна и сопротивления ему. Внутри дрёмы восторженно дрожало владение ею, а зрение и память обнимало мягкое, влажноватое волокно, пробегая по позвонкам лёгким трепетом истомы. Ему сейчас было необыкновенно легко жить, и в теле переливалась завтрашняя сила.

Зуев клюнул носом в сгиб локтя, и тут же байдарка нырнула в ущелье, где вода вдруг покраснела и растаяла, обнажив жгучие камни, на которые не рухнуть он торопливо открыл глаза. Кровь застучала молоточками; он опять забылся между стылостью и огнём; молоточки дребезжали всё быстрее и звонче. Зуев встряхнулся: в ельнике зазывчиво пело.

– А? – поднял он голову.

Белов тоже очнулся и пошевелил костёр. Искры весело понеслись кверху. Навстречу мерными, лёгкими порциями сыпались певучие брызги.

– Пеночка тенькует, – сказал Белов.

На соседней верхушке подхватилась другая птичка – и полился дуэт. Снова ухнула выпь, потом вдруг, будто над самым ухом, перерезал дергач. Пеночки разом осеклись, но осторожно досвистали трель, а из глубины дергачу отозвался скрипучий звук. Белов шорохом усмехнулся:

– Желна балует…

– Кто?

– Чёрный дятел. Под ночь такой концерт устроили. Завтра распоются… Потеплеть должно.

– Хорошо бы, – согласился Зуев, подталкивая уже самые тонкие, мгновенные, веточки к огню.

Этою ночью к берегу поцелуем пристал «Эльф», и Зуев услышал его, сел и уплыл, покачиваясь. Он пересёк реку, но там ничего не было, никакой земли, а за травой продолжалась неизвестная широкая вода. Он поплыл по ней, волшебно не задумываясь. В затылок больно светила луна. Родное тело байдарки неслось со скоростью, от которой становилось воздушно и страшно. Зуев хотел было сдержать, но от самого тихого гребка «Эльф» бросался вперёд и поверх сил трения прорезывал ночь. Отвыкший от его юркости Зуев закостенел, боясь остановиться в ритме и сбиться с пунктира свободы. Он не смел оглянуться и с лёгким нависанием чувствовал, как Земля кругла. Одновременно он знал, что никакой смысл ничего не вправе приказать ему. А вскоре стал слышен звук, ласковый и низкий, и когда Зуев понял, что плывёт к нему, зачем-то самому важному в мире, от мучения, что звук нельзя увидеть, пространство стало таять и таять, превращаясь в неподвижный ум.

 

Белову снилось другое. Он ворочался и вздыхал. Проснувшись, он по инерции мурлыкнул и опасливо посмотрел, не слышит ли напарник.

Стояло на грани света. Белов загадал время и поднёс часы к глазам. Стрелки слабо зеленели. Он ошибся на три минуты – в свою пользу. Эти три минуты, выигранные выдумкой слова у дыма условности, почему-то обрадовали его, как запас, и он подумал, что должен быть хороший день. Птицы, действительно, разыгрались. Их голоса, вытканные из сновидений, образовывали округ поляны праздничный хор. Белов расплёл симфонию, отыскал в ней дрозда, улыбнулся, и обратным толчком мысль повторила ему приснившееся.

– А вас ждут или так? – захотелось ему поделиться. По дыханию он слышал, что Зуев уже не спит.

– Ждут? – Зуев приподнялся на локте. – Вы про женщину?

– Ага, – беззаботно сказал Белов. Его три минуты растекались по душе.

– Ну, есть у меня… жена не жена… а впрочем, почти что и жена. Только при чём здесь ждать? – я вернусь, и всё. В самом деле, не на Южном полюсе.

– Значит, вы от неё уехали, – протянул Белов.

– Почему?

– Всегда так. Если только есть человек, ты или покидаешь его, или добираешься к нему… А мне этакое приснилось, не рассказать. По сию минуту не пойму, не то мечта, не то воспоминание…

Зуев резко сел, задев верх палатки, и хлопнул комара на щеке.

– Нет, – сказал он отрывисто, – этого нельзя… позволять.

– А именно?

– Ну… чтобы женщина ждала.

– Почему? – удивился Белов.

– Страшно…

– Что не дождётся?..

– Да… Да нет, не в этом дело. Вообще – выбор. Ожидание – уже выбор, уже соблазн. Ведь никогда не знаешь, как тебя дождутся. Нельзя позволять себе зависеть от чужих ошибок…

– Сложно у вас, – Белов произнёс это так, что непонятно было, имеет ли он в виду только Зуева или и ту, которая его не ждёт.

Зуев потёр ладонями лицо. Ему казалось, что, говоря в полузабытьи, он лишь сейчас по-настоящему проснулся. И ответил нехотя:

– Просто мысли болезненные. И сны, я знаю… Это кто воркует?

– Про эту не скажу, – охотно свернул Белов. – Ну, а вчерашних гостий слышите?

– Это? – Зуев изобразил присвист.

Белов хмыкнул:

– Похоже. Только это трещотки, торопыжки, а те-то вон, зады подпевают… Разобрали?

Зуев неуверенно кивнул.

– Да вы прислушайтесь! – Белов азартно замер на коленях, подняв руки. – Ну, куликов исключаем, крикливы больно. Теперь здесь. Вот запевала, в три ноты альтует, – заряночка: оп, отпелась. Цыкает который, это дрозд, кликает – юрок. Свистят – так, синицы, пищухи всякие… Народу, вообще-то, не густо… А вот послушайте, защебетала: завирушка. Фиоритуристая пичуга, только голосок слабоват… да вот он тянется, слышите? Дятел опять закричал, а теперь дробить пошёл. И нам пора.

– А вы в детстве в городе жили? – с сомнением спросил Зуев, выбираясь из палатки.

– Насчёт птиц? Так ведь хоть в деревне, а если учитель не сумасшедший энтузиаст, он скорее всю биологию от ума отобьёт, чем в лес сводит да научит травку от травки отличить. Сами знаете, как нас – среднеобразовывают… А я сам. Обидно ведь – столько плавать, а природы не знать. Гонка-то гонкой, конечно, да у сердца своя пища… И напарник у меня как раз был, дока, любил птиц. Иную мог выдразнить – чуть не в руки слетали.

– А где он сейчас? – спросил Зуев, чуть хрустнув голосом.

– Сейчас он дельтапланерист, – произнёс Белов с задумчивым сарказмом.

Зуев сошёл к звенящему Мелосу. Небо тончало, предчувствуя солнце. У берега была небольшая заводь, и когда Зуев приблизился, из неё серою массой хлынула плотвичка. Он отступил на шаг. Несколько любопытных мордочек просветились в воде, плеснули спинки, и в полминуты заводь снова была полна не одной, наверное, сотнею рыбёшек. Одни, шевеля губами, тыкались в глинистый берег, другие магнетическими параллельными стайками рыскали взад и вперёд, проходя – стая сквозь стаю – со слизистой ловкостью, третьи неподвижно висели над дном. Осторожно, не качнув травинки, не положив тени, Зуев сделал обратный шаг. В тот же миг, как от ужасного врага, вся плотва метнулась вон и оставила человеку чистую воду. Он наклонился и черпнул котелком.

Возле палатки Белов делал зарядку, держа в каждой руке по изрядному камню. В волосах его торчали хвоинки.

– Сублимируете? – сказал Зуев.

Белов засмеялся. Птицы угасли, лишь дятел редко дробил; однако тишина, зевнув, уступила чувству жизни, в котором люди сглатывали паузы внутренним шумом своего существа. Зуев густо разъярил пламя и вскоре опустил в кипяток пару пакетиков, с аппетитом наблюдая быстрый разлив вишнёвости. Они разделили банку каши, и было ещё полмешка тянучего печенья.

Чай разлил тёплую истому. Низколесье противоположного берега уже подёрнулось жёлтой пенкой, – стремительная граница сгоняла утро, прослаивая небо высью.

Белов разложил карту и капнул в неё несколько карандашных штрихов расчёта. Его воображение старалось заранее приручить маршрут дня. Зуев опустился на колени, тоже наклоняясь над картой. Их плечи шуршанием соприкоснулись. Неожиданно Зуева кольнула память – без образа, даже без запаха, одним смыслом стыдливого детства, – и это было почти до слёз, конечно, тогдашних… Ему захотелось ещё раз испытать прикосновением плечо, но он знал, что это ненужный миг. Он плыл не для дружбы и не представлял, о чём мог бы обнять чужую мужскую спину. Тем приятней сейчас на коленях было не отличаться от Белова.

– Синий – это как, – спросил Зуев, – полупроходимый?

На карте река была перечёркнута жёлтыми крестами, обозначавшими важные перекаты, и, поодаль, одним красным: запретный порог; а между жёлтыми лежал синий крест.

– Ну да, – сказал Белов, – если вода стоит, проскочим. Бычий порог.

– И как, по-вашему, стоит вода, хватит?

– Вроде есть, да ведь не угадаешь. Дёминых бы достать – они б показали… Воды-то, может, и поменьше как раз надо, так только, на ниточку чтоб с верхом.

– Зачем?

Белов поглядел ясно, – и Зуев увидел, что глаза у него с начала гонки поголубели, словно напившись речной воды. Они разговаривали помимо времени, в неторопливой безмятежности уплотняя упругую силу пружины.

– Синий крест, такое должно быть место… здесь можно всё проиграть, – Белов выговорил это с удовольствием.

– А выиграть?

– Выиграть? Ну, можно и выиграть… не так чтоб много… да дело и не во времени.

– А?

– В форсе! И фарте!

6

Река ревела, прорезая морену. Она набрала притоков, разогналась и раздышалась, только повела плечами – и вдруг её заломило в тиски. Сперва она пометалась по долине, закладывая ступенчатые виражи, где приходилось то во всю мощь работать поперёк, против прижима, то зачарованно бросаться в самое бешенство вод, одним взрывом скорости надеясь проскочить какую-нибудь местную Сциллу; затем каньон сузился и сжал её чуть наискось меридиана. Теперь, сливая грохоты в вой, река билась о собственное дно, не в воле изгрызть каменные вертикали. Их бритые крутизны оттеснили лес, и в ложбинах он появлялся внезапный, как мазок абстракциониста, и не всегда, капризами реки, доступный, чтобы причалить к его корням.

Борьба вступила в новую, страстную фазу. Чайки фуриями носились над волнами, соблазняя глаз, но нельзя было отнять внимание от реки, беспрерывно ткущей каверзы и сюрпризы. Длинные прямые, где мысль предвкушала работу, оказывались шиверами, где грести в силу было урывками, а остальное занимала лавировка. От возбуждённого внимания в этом лихорадочном слаломе затекали нервы лица.

На удивление, Завалихин с Купцовым, в первый же день захватившие лидерство, его ни разу не отдали, или, возможно, шедшие с ними в головке не торопились отобрать. По записке, разрыв был около часа, но в километрах – зона порогов могла это растянуть за десяток, а могла и совсем сжать.

Жёлтый крест, стремительный перекат с резким свалом, прошли свободно, и Белов подумал, что Бычий порог после дождя могло и накрыть. Он попытался приблизиться к переднему экипажу, в котором легко было узнать Белоглаза с Лозинским: вся их байдарка пестрела наклейками и разноцветными росписями. Однако раскатить не удавалось: скорость диктовала река, и гонка шла как на резиночке.

Река вильнула, а когда снова открыла перспективу, байдарка была перед самым порогом. Белоглаз и Лозинский были уже за ним, но гораздо ближе прежнего, – наверняка обнесли. Метров сто, не больше, только и сто метров тащить байдарку по косой круче теряло время. Белов вытянулся, опёршись на руки, и пошевелил ноздрями. Решать оставалось секунды.

Бычьим порог назвали когда-то из-за, скорее всего, двух острозубцев, роговоротами торчавших посреди реки, а чуть за ними был скрыт в пене покатистый мощный лоб-одинец. Белов отчётливо видел, что поверху его не проскочить и надо уходить левее, в слив, однако каменистые подробности отсюда было нельзя разобрать. Там могло оказаться что угодно; но Белов никогда не верил, что вода течёт просто так, сама по себе, без заботы, чтобы человек мог её разгадать. Чувствуя ум реки, ему представлялось, что всегда есть волшебная тропинка, которую нужно только обнаружить, понять в кажущемся хаосе, выпутать из лабиринта, – и тогда любая сложность одолима. Вопрос в том, впишется ли тело байдарки в разгаданные узоры, а шанс река даёт. Это не обязательно бывало в практике обстоятельств, – и каждый раз Белов, соблазнённый азартом, заново не верил. Как дешифруем текст, так яростные изощрения реки должны скрывать некую возможность…

Зуев оглянулся, Белов быстро показал ему движение. Он с силой двинул ладонью вперёд, потом влево и закрутил вывернутый кулак. Зуев кивнул, не до конца понимая. Да и Белов не объяснил бы, что означает последняя фаза: нечто вопросительно-решительное. Он сглотнул огонёк холода и врезал весло.

На мгновение, набирая ход, чтобы превзойти течение, Зуеву показалось, что сейчас они как раз вонзятся в лежащий посередине прохода камень, и, как постороннее, сквозь неподвижный мозг прошло соображение, нельзя ли, в самом деле, перескочить через него. Но руки почувствовали иное. В двух метрах ото лба Белов резко затабанил левою лопастью, а Зуев сработал три гребка правым, – и байдарка изменила курс. Её бросило бортом на камень, тут же и отжимая от него, и удар пришёлся в водяной жгут. Белов вновь переложился в струю, – траектория этих мгновений напоминала зигзаг молнии. Байдарку накренило, Зуева с головой окатило гребнем, и он завис, медленно удивившись прозрачной близости дна, но Белов дёрнул и выправил корпус. Струя теперь полого возвращала направо – где поджидал частокол маленьких каменных злобцев. Лодка летела туда как по жёлобу. Белов перевёл против свала, пытаясь выбраться на середину. Тяжёлая волна перекатилась через нос, отшвырнув байдарку от мелькнувшей было лазейки. Надо было подрезать выше, сообразил Белов. Была ли тут его ошибка, – но река оставалась мудро права, как божество…

Боковым зрением он отметил, как трудно-далёк берег, если они сейчас напорются на один из повсюду мельтешащих огрудков… это была почти мысль, и он раздавил её кивком ступни, увидев вдруг вьющуюся ниточку свободной воды. Байдарка внырнула в проход и понеслась, оставляя за собой змеиный след. Несколько раз вдогонку нестрашно ударило, на что Белов привычно вздрагивал, а Зуев отзывался запоздавшим толчком лопасти.

Они не успели обрадоваться проходу, потому что их теперь несло туда, где извилина, наконец вливаясь в струю, проходила как раз меж двух высоко высунувшихся из воды камней. Словно защищающие друг друга шахматные кони, они ржали и пенились, разделённые не более чем длиной байдарки. Обогнуть издали мешал передний, а попытка провернуться меж них просто бросила бы на задний. Зуев занёс весло, как для рывка. В Белове сжалось. Лодка налетала на дальний таш. Но тут же Зуев понял, и они разом осадили. Теперь в молочном месиве, которое взбивали изо всех сил отгребающие гонщики, байдарка дрожала, медленно всё же приближаясь к камню. В его форме было что-то трамплинье, готовое поддеть и бросить. Оставалось чуть-чуть. Работающие наоборот мышцы были вяло-ёмки. Зуев не ощущал в них боли предела и не мог по-настоящему раскрутить. Но в этом наползающем дрожании байдарка постепенно меняла угол. И за миг до того, как их совсем развернуло бы боком и опрокинуло, Зуев взорвался, словно разжилив трицепсы, – лодка почти прыгнула, коснулась бортом камня и, горизонтальным контрапунктом отражённой струи, нежно обогнула его.

 

Белов перебрал педалями и выдохнул:

– Смодулировали!

Байдарка весело скользила среди последков, раздвинутых и наивных. Зуев положил весло и пальцами пробежался по себе массажем. Он уже не знал, было ли ему только что страшно, или это происходил один восторг, теперь оставшийся вместо слов в желудке. Белов тоже не комментировал, и Зуев почувствовал в его молчании какое-то новое уважение. Секундно вспыхнула гордость, да только впереди, на деке у соперников, извивался большой красный язык. Белоглаз с Лозинским, всю эту стремительную эпопею наблюдая, текли полубоком, и только теперь встрепенулись.

Это была странная, диссонансная пара, оттого, наверное, постоянно впадавшая в какое-нибудь настроение. Молодой растатуированный в лад байдарке полуголый Белоглаз – и седоватый, смирно-внимательный Лозинский, даже в самую жару снимавший майку лишь искупаться. Силы в нём никакой не было видно – одна жилистость и очки, несмотря на которые он сидел рулевым. Когда байдарки поравнялись, он посмотрел на Белова и тихо произнёс:

– А мы испугались…

Зуев заметил, как Белоглаз прикусил губу.

– Ну и правильно, – утешил Белов, – костей могли не собрать. Сам каюсь, что рано рисковать начал, да спасибо, повезло.

Он говорил словно чужим голосом самому себе.

– Другому причеши, Стасик, – вздохнул Лозинский.

– А вы что по тени ходите? – спросил Зуев Белоглаза, чтобы тоже сказать. – Мы за вами шли, вы всё к права жмётесь…

Белоглаз косо дёрнул веслом – и фонтанчик оплескал Зуева. Белов слегка развёл лодки. Зуев покосился: по скулам Белоглаза гульнули желваки, и он безразлично ответил, глядя далеко перед собой:

– Как лучше, так и идём. А на реке много места.

Лозинский поправил очки, осмотрел реку и оставил курс под берегом. Никакой особенной пользы тут не было.

– Ну, ладно, а мы на солнышко, – громко сказал Белов. – Повеселее всё-таки.

Зуев подумал, что с такими желваками их не отпустят, но ошибся. Белоглаз с Лозинским отошли от борьбы, и связки не получилось. Отрыва, правда, тоже не вышло, потому что вскоре возник новый порог, и некогда было ни оглядываться, ни ускоряться.

Порог миновали легко, а за ним байдарку вынесло на длинную густую шиверу. Стремнина здесь разбила тональность и хлынула вся и всюду, как хроматический реквием. Поперёк и наискось, сталкиваясь и исчезая, – шивера кипела, не позволяя рассчитать этот каменный слалом. Белов влетел и повёл; он называл это, рассуждая для кого-нибудь, опытом интуиции, – в действительном же чувстве было то, что, не зная иногда за пять метров своего следующего хода, он мысленно пропадал – и возникал уже там, дальше, проскочив разрыв каким-то автоматическим вольтом. Это было исполнением скрытой воли реки, вшёптанным ею в онемевшую беспомощность мышц. Такое свойство наития – квантоваться, то есть всё время кончаться – возбуждало в Белове потребность возобновления, риском или вообще, словно он был одновременно фокусником, разыгрывающим тонкий, неосязаемый трюк, и зрителем, жадно просящим повторения и всё же никак не успевающим разоблачить волшебный секрет.

Зуев поначалу уже привычно подрабатывал втихую, ожидая команды или сам резкими выкриками предупреждая о ловушках и брешах. Иногда слово не поспевало за зрением, и он коротко выкидывал вбок руку, отпуская весло, которое затем нагонял и ловил в воздухе, рождая лёгкую синкопу, и, с задержкой подхватывая беловский выбор, дорабатывал ход. Но потом, когда им пришлось мощно перерезать стремнину, убегая от неожиданно вспучившейся отмели, то, под берегом зайдя в фигурации, Зуев не отпустил хода и повёл слитно с Беловым в новом проснувшемся чувстве. Словно вспарило загрубевшую кожу, и, счистив ошмётья, тело задышало по-настоящему. Сутолока соображений в нём исчезла, и он стал понимать, сразу руками, понимать, как идёт Белов, как он то борется с рекой, то взнуздывает её, то вольно отдаётся ей. И теперь, шивера уже заканчивалась, Зуев грёб одно и то же со своим рулевым, почти каждый изворот, каждое движение Белова исполняя как предугадывая. Он весь будто поместился в чужую душу, совпал и проницал реку в подчинении этому завораживающему единству. Каждый гребок сделался точен, они видели одинаково.

В захвате ощущения Зуев внезапно пожалел Белова с тут же теплом к нему, что его умелость оказалась так доступна. Он подумал, что теперь им обоим будет легче. Белов через удовольствие возникшей слитности почувствовал проскольз ревности. Ему всегда мечталось, что суть реки открыта ему одному; и как другой вот так, на глазах, её постигает – расслаивало радость скорости.

Тем временем река внесла в мутные глубины. Жалея терять сообщность видения, гребцы переложили её в силу хода. Они ничего не сказали друг другу, словно боясь, что тогда обретённое исчезнет…

Сзади всё-таки отстали, однако и впереди никто не показывался, и преследование становилось абстракцией. Над удаляющимся лесом тонкими тарелочками висели фаянсовые облака. Они взяли струю и пошли в её податливом лоне. В реке была не неподвижная пройденность, не здешняя страстность, а томящая воображение утечность; от бесконечной ненастижимости река казалась чужой женой, с которой заговариваешь и заговариваешь…

Что-то зачернело под левым берегом. Кто-то ритмично и странно наклонялся. Они приблизились: это оказался ряд гнило-чёрных брёвен, вразнобой торчащих из воды. Стёкши меж холмами, речушка в пару саженей шириной уютно жужжала, обпенивая столбцы. Косая палка, прибитая где-то под водой, качалась, вверх-вниз исполняя тёмный жест.

– Мосток, что ли, был? – спросил Зуев.

– Зачем, плотина.

– Здесь?!

Кругом не было видно никаких следов смысла. Холм был вывит серпантинами иван-чая, в котором светились малиновые пыреи. Крапива, подступив к берегу, была выше роста. Другой холм, лесистый, байдарка как раз огибала.

– Чего только не встретишь в пути. Стоит какой-нибудь ржавый агрегат в десять тонн железа, а к нему ни тропинки…

Останки плотины скрылись из виду, и только слабеющее жужжание ещё висело в воздухе. Бор на левом берегу рассыпался берёзовой рощицей, лощина перехлестнула холм, а из-за склона вдруг группой вынырнули кирпичные торчки.

– Ну, вот, – сказал Белов.

Зуев чему-то обрадовался – но на секунду. Следом открылась вся панорама. Вдоль реки в вольных травах разбрелось стадо печей. Они были различных оттенков бурой масти, некоторые в пятнах побелки, другие ярко-рыжие, большей частью треснувшие, надломленные, хотя кое-где приветливо зиял под, и попадались богатые двухтопочные печи с длинными лежаками. Но в основном – обычное худородье, со смиренным осыпанием своей посмертной жизни. Они стояли, как толпа сирот. Их было много – сорок или пятьдесят. Один край был весь чёрно-сажен, и поволока давнего пожара сообщала их сиротству тихую утешительность; однако у остальных обиход жилья отпал сам собою: дерево разобрали, железо увезли, а мусор зарос и зажил временем. Кирпич почему-то не понадобился. Печи одичали и тоскливо тянули выи к небу, но не могли изгнать из себя ни для какого дела не нужную душу. Вокруг них не было ничего деревянного, ни плетня: можно было подумать, что их разрушает голод. Едва заметно тянулись каёмки фундаментов, обросшие малиной и шиповником.

– А название-то какое было – Голубой Яр, – прервал молчание Белов.

Зуев оглянулся на антимираж.

– Почему голубой? От голубики?

– Да вон, наверное, – махнул Белов к другому берегу. Тот вздыбился многоплечим витязем, от старости обомшелым. Мхи тонкой аквамариновой корочкой покрывали камни, шёрсткой опушивали земляные скаты, плесенью лезли по голеням угрюмых сосен – и придавали всему берегу светло-синий тон. Под солнцем, которое сейчас с острого угла освещало яр, мхи переигрывались лазурными сквожениями, переливались, отслаивая свет от низкопородной действительности.

– Правда, хорошо названо! – выдохнул Зуев. – Как жалко, жили же люди…

– Ничего, пусть природа очистится, – сказал Белов. – После лучше будет. Находился я по грязным рекам – воды не зачерпнёшь. Сколько лишней пагубы на нашей земле. Пусть!..