Tasuta

Приключения Ардента Троутона

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

V

У моряков есть обычай, когда они плавают в тропиках, устраивать над шканцами род палатки, чтобы защитить себя и корабль от палящих лучей солнца. Для этого употребляется огромное полотно из толстой парусины, которое у других народов перекидывается через веревку, протянутую от грот-мачты к бизань-мачте, а на испанских судах только углами привязывается к ближним снастям. Во время описанного мною сражения мы стояли под таким навесом и вовсе не думали об опасности положения. Между тем в числе неприятелей нашелся человек с сметливой головой, которая часто одна заменяет собою целую сотню рук. Он послал четырех товарищей к углам навеса и сказал, чтобы они все разом по его сигналу обрезали веревки, на которых держалась парусина. Таким образом, в то самое время, как мы уже считали себя победителями, огромное и тяжелое полотно неожиданно упало на наши головы; неприятели бросились с обеих сторон, опрокинули нас, и началось сражение, какого, вероятно, никогда не бывало: сражающиеся дрались между собой, не видя друг друга, кололи кинжалами наудачу: это была настоящая лотерея смерти, сражение совершенно в испанском вкусе. Скоро вся парусина пропиталась кровью; кровь потекла и по палубе; мы умирали один за другим, гасли, как догоревшие свечки. Один только Дринкватер, хотя весь израненный, сохранял еще некоторую силу духа; но и то было не мужество, а какое-то бешенство, не желание одержать победу, а звериная жажда мщения, крови. И он не мог поразить своего неприятеля, ни даже видеть его… Мучительное состояние! Бедный Дринкватер!

Зная, что нам нельзя спастись иначе, как спрятавшись в люк, ведущий внутрь корабля, дон Мантес велел навалить всяких тяжестей и мертвых тел на ту часть парусины, которая лежала над этим единственным путем к нашему спасению. Тогда гибель наша становилась неизбежной. Некоторые пробовали прорезать парусину кортиками, кинжалами; но это только указывало неприятелю место, где еще был живой человек, и несчастный в одно мгновение угасал под штыком или кинжалом.

Наконец, мы уже перестали сопротивляться, не смели сделать никакого движения. Враги наши ревели от восторга; некоторые говорили: не пора ли поднять парусину и покидать нас за борт. Не могу сказать, что я чувствовал в это время: я позабыл отца, мать, сестру; в сердце моем кипела одна лютая ярость; Бог знает, чем бы я пожертвовал, чтобы насытить свое мщение; и между тем мне надо было не показать в себе ни малейшего признака жизни, надо было притворяться мертвым, чтобы спасти свою жизнь!

В то время, как мы все готовились умереть подобно диким зверям, попавшим в сети, судьба сжалилась и спасла нас рукой моего верного Югурты. Вдруг мы услышали страшный взрыв, корабль вздрогнул, яркий свет блеснул в наших глазах, и все, чем был завален люк, полетело на воздух. Я сперва подумал, что батюшка в отчаянии зажег порох, который был у нас запасен; но дело объяснилось иначе. Югурта с помощью моряков, которые составляли маленький отряд, назначенный для защиты дам, притащил к люку одну из пушек, стоявших в нашей каюте, навел ее на отверстие люка и выпалил. Так как пушка была заряжена ядром и картечью, то выстрел произвел ужасное действие. Испанцы остолбенели и несколько минут не могли опомниться; а между тем мы, кто был еще в силах, тотчас спустились во внутренность корабля и перенесли туда же своих тяжело раненых товарищей.

В это время какое-то американское судно, которое со вчерашнего дня шло в одном направлении с нами, приблизилось к «Санта-Анне», и капитан спросил, что у нас делается и не нужна ли нам помощь? Ему отвечали, чтобы он думал о самом себе и убирался к черту, если не хочет попробовать наших ядер. Американец топнул ногой, назвал испанцев болванами за то, что они дерутся в такое время, когда умные люди обедают, однако, спустил на воду шлюпку и велел гребцам держаться на пистолетный выстрел от нашего корабля, чтобы, в случае надобности, подать помощь.

Между тем испанцы пришли в себя, и тут-то, кажется, вспыхнуло их бешенство. Все без исключения, даже и те подлые трусы, которые в начале сражения попрятались в трюм, выбежали на палубу. Я с ужасом видел, что их вчетверо больше нас. Нам оставалось только либо умереть, либо защищаться. Пятнадцать человек, составлявших охранную стражу каюты, расположились перед ее дверьми; я, раненый, с несколькими также ранеными товарищами, присоединился к этой ничтожной фаланге. Другие, не имея сил драться, были отнесены в заднюю каюту. Дэвид Дринкватер почти умирал: женщины насильно перевязали раны, которыми было покрыто все его тело.

Долго враждующие партии стояли одна против другой на первой палубе. Капитан Мантес сверху кричал своим, чтобы они начинали дело; но испанцы, видя у нас огнестрельное оружие, которого у них не было, медлили, не решались. В это время патер, в полном облачении, вышел из каюты и остановился между двумя сражавшимися линиями.

Перерыв в сражении, когда еще не известно, кто одержит победу, – самое тягостное, самое мучительное время для сражающихся. Кажется, они отдыхают; но тут-то, напротив, и устремляются на них все мучения, которых они не чувствовали в пылу боя; тут-то они ощущают всю боль своих ран, слышат стоны умирающих, начинают обдумывать свое положение, судить свои прежние поступки, предаваться угрызениям совести… тут-то невольный ужас украдкой заползает в души отважнейших героев. Когда патер остановился между нами, товарищи мои как будто инстинктивно переглянулись. Их малочисленность, раны, превосходство неприятеля, все подталкивало их задать друг другу роковой вопрос – что с нами будет? – а это значит: сложим оружие, покоримся! Но так думали, однако, не все; были еще мужественные сердца, которые ничего не боялись. Югурта, стоя неподвижно, в грозном положении человека, готового умереть, казался черной мраморной статуей бога брани. Старик, отец мой, также был совершенно спокоен. Дон Юлиан сердился на остановку, рвался вперед, хотел крови. Прочие с беспокойством ожидали, какое действие произведет выступление патера.

Скоро исчезла всякая надежда на его посредничество. Испанцы, увидев, что к ним подходит служитель церкви, сочли это верным предзнаменованием победы, знаком, посредством которого само небо повелевает им сокрушить нас. Громкое «ура!» покрыло голос благочестивого старца. Они кинулись на колени, целовали полы одежды его, но не слушали, что он говорил, не обращали внимания на его слезы и унесли старика в трюм. Оставшиеся тотчас сомкнули ряды и начали наступать на нас.

Я увидел, что судьба наша решилась.

– Жизнь за жизнь! – вскричал я товарищам. – Цельтесь, друзья! Не теряйте даром зарядов! Жизнь за жизнь!

– Две за одну! – отозвался Вильям Ваткинс, застрелив одного испанца и размозжив другому голову своим пистолетом. – Дважды два четыре! – прибавил он, сделав то же с другим пистолетом, который у него был в руках. – Пусть теперь эти негодяи попробуют убить меня четыре раза!

Но мы выстрелили из всех ружей; заряжать было некогда; неприятель был силен и близок.

– В каюту! – закричал я, и разом вся наша фаланга скрылась в это последнее убежище. Двери были завалены. Не теряя ни минуты, мы с доном Юлианом навели бывшие в каюте коронады на окна, схватили горящие фитили, приложили… Гром выстрела был ужасен; но крики, которые раздались в рядах неприятеля, еще ужаснее. Я никогда не забуду этого бесполезного порыва моей раздраженной мстительности; дикие голоса раненых, стоны умирающих будут слышаться мне и в час моей смерти. Но что делать! Я был в отчаянии, в бешенстве, я не помнил себя… Читатели знают, что Дринкватер, когда приходил ночью в каюту, набил наши коронады картечью по самое устье дула; можно себе представить, каков был залп! Мы на некоторое время совершенно оглохли, и когда слух к нам возвратился, первое, что мы услышали, это были страшные вопли несчастных жертв, проклятия, стоны, молитвы. Но в то же время другие звуки, еще более страшные, послышались из нашей задней каюты.

– Ура! – кричал Дринкватер каким-то хриплым, скрипучим голосом. – Ура! Молодцы! Я умираю как…

Он не договорил; кровь задушила его. Дранкватер умер на руках женщин.

Между тем испанцы, как ни велика была их потеря, все еще могли одержать победу, и без труда. Вначале от ужаса, вызванного залпом, те из них, которые остались живыми, бросились прочь от каюты в самый отдаленный угол палубы, но минуту спустя они устремились на нас с новым остервенением. Сам Мантес, забыв думать о своей безопасности, присоединился к ним. Что было делать? Умирать или бежать?.. Но куда бежать? В пучины океана?.. Ах, холодная смерть в волнах, на дне моря, все еще казалась мне несравненно приятнее смерти от руки кровожадного врага, который будет наслаждаться моими предсмертными муками!

В то самое время, как разъяренные испанцы неистово ломали перегородку, чтобы ворваться в наше убежище и подавить нас своей массою, я кинулся в заднюю каюту. Там весь пол был залит кровью, женщины лежали без сознания. Я не имел времени рассмотреть подробности этой сцены, не узнал ни доньи Исидоры, ни матушки; я видел только сестру мою, которая, с распятием в руках, молилась над телом Дринкватера, подбежал к ней, тронул ее за плечо и сказал:

– Пойдем!

Голос мой был груб и страшен. Гонория, бледная как покойница, вздрогнула, услышав этот отвратительный звук; по, подняв глаза, она узнала меня и с улыбкой, с видом покорности воле Провидения, спросила:

– Куда, братец?

– К смерти, – отвечал я.

– Пойдем!

Она встала. Я пошел вперед, не оглядываясь на Гонорию, открыл окошко каюты и бросился в море. Вслед за тем раздался плеск воды другого падения, потом еще и еще. Это были Гонория, Югурта и Баундер: они все трое последовали за мною.

Я уже сказал, что капитан американского корабля, свидетель происходившего у нас сражения, спустил на воду шлюпку и велел ей держаться в пистолетном выстреле от нашего судна. Не прошло двух минут, как гребцы этой шлюпки вытащили нас четверых из воды. Гонория была без памяти, я тоже; но, вероятно, что мы с нею и совсем не пережили бы этих ужасных двух минут, если бы Югурта и Баундер не помогли нам бороться с волнами.

 

Заметив наше бегство, дон Мантес и его сообщники еще больше ожесточились. Им нельзя было застрелить нас: у них не было пороха, зато они бросали в нас все, что попало: ядра, пики, ружья, и когда это не помогло, то кричали нам, что теперь все мое семейство непременно будет предано смерти. Я страдал, жестоко страдал; я не мог выговорить ни слова, а между тем чувства мои были обострены: я очень ясно видел Мантеса на борту нашего корабля, не упустил ни одного слова из его гнусных ругательств, страшных угроз и отвратительных богохульств.

Скоро нас привезли на американский корабль. Мы были представлены капитану. Гонория прежде меня опомнилась: по праву своего пола, она могла плакать. Лишь только память возвратилась к ней, она бросилась в мои объятия и закричала:

– О, мой Ардент! Хоть ты у меня остался!..

Капитан Даркинс, его офицеры и доктор, все с одинаковым нетерпением желали узнать от нас разгадку странного происшествия, свидетелями которого они были. Они успели уже заметить, что Югурта не больше Баундера мог отвечать на вопросы, и им пришлось ожидать, когда опомнимся мы с Гонорией. Я со своей стороны думал, что мой рассудок навсегда помрачится; все окружающие предметы казались мне в какой-то красноватой, кровавой атмосфере; я напрасно силился рассеять этот обман зрения и, наконец, в изнеможении и ужасе закричал:

– Гонория, я помешался; мне кажется, что мы с тобой плаваем по какому-то океану крови.

Но мало-помалу мысли мои пришли в порядок. Тогда я рассказал капитану Даркинсу страшную историю наших бедствий. Слушатели мои содрогались от негодования. Гонория плакала. Кончив рассказ, я стал просить капитана, чтобы он спас мое семейство, если возможно. Даркинс отвечал, что он видел женщин в окнах каюты на нашем корабле и потому думает, что еще есть время вырвать их из рук Мантеса; но что касается мужчин… он с сомнением покачал головой. Увы, мне и самому казалось в эту минуту, что, пробегая через каюту нашу, я видел батюшку распростертым на полу, а дона Юлиана умирающего в луже своей собственной крови. Однако капитан Даркинс дал мне слово попытать счастия. Пригласили всех офицеров, посоветовались; потом капитан вышел на шканцы, собрал свой экипаж и, объявив коротко, в чем дело, спросил, хотят ли матросы спасти оставшихся на испанском корабле женщин, за что, – прибавил он, – будет хорошее вознаграждение, потому что у испанцев осталось несколько бочонков золота, которое принадлежит моему отцу. Все единодушно изъявили согласие и начали вооружаться.

Между тем погода, которая до тех пор стояла прекрасная, внезапно переменилась: подул ветер, море начало шуметь, волноваться. Экипаж еще продолжал готовиться к нападению; но скоро поднялась настоящая буря, и капитан Даркинс принужден был думать уже не о спасении моего семейства, а о собственной своей безопасности. Ветер выл и рвал паруса, мачты гнулись, весь остов корабля скрипел. Убавили парусов: мало; убавили еще, и еще, – все мало. Море вздувалось, как кипяток, и страшные валы ходили вровень с бортом.

Это была первая буря, которую видела Гонория, и, казалось, что душа ее возвышается по мере того, как разъяряются стихии. Вдруг ветер переменился и подул нам прямо в корму: корабль полетел словно взапуски с ветром; седые волны отставали от него одна за другой, как собаки, уставшие от погони за быстроногим оленем. Мы могли считать себя в безопасности; но зато, что ждало нас впереди? Буря, видимо, усиливалась не порывами, а беспрестанно, как оратор перед толпою разгорячается по мере течения своей речи и оканчивает порабощением умов слушателей. Казалось, что она, эта страшная буря, не хотела ударить нас неожиданно, как бы презирая нашу человеческую слабость; казалось, что она говорила нам: «Выходите бороться со мной на океане; вооружитесь своей силой, умом; стойте твердо; крепитесь. Сразимся как неприятели, достойные друг друга, без хитростей, без уловок, и посмотрим, кто победит. Слышите ли вы звуки труб моих, которые гремят смертью? Прислушайтесь к реву волн, которые им вторят. Я – страшный юго-западный ветер. Держитесь!.. Иду».

– Ардент, – сказала мне Гонория, – бог бури говорит со мной; я слышу его голос. О, как он величествен и ужасен! Дай мне руку, Ардент; я не могу стоять. Как качается наш корабль! То взлетает на воздух, то погружается в бездну, словно маленькая песчинка, которую вертит ветер. Скажи, опасно ли это, братец?

– Пока еще не опасно, Гонория.

– Но что это за стук в задней каюте? Что там делают?

– Закрывают окна, чтобы вода не набежала. Не лучше ли тебе сойти вниз, Гонория?

– Если мы в опасности, так зачем? А если нет, то я ни за что не соглашусь заключить себя в темной каюте. Останемся лучше здесь. Посмотри, братец, как усиливается ветер. Ах, почему у нас нет крыльев? Мы полетели бы над этими кипящими волнами, стали бы обгонять вихрь.

– Ты вольна это сделать, Гонория. Дух, который животворит человека, может подняться и летать быстрее птицы. Но что это за странное желание, Гонория?

– Да, странное Ардент; твоя правда. Я сама не знаю, чего мне хочется, но чувствую, что мне чего-то недостает. Слышишь ли ты меня, Ардент? Волны ревут так громко.

– Слышу, Гонория. Твой приятный голос не теряется и среди рева волн.

– Однако я сама себя почти не слышу.

– Прижмись поближе ко мне и говори, Гонория. Мне так утешительно слушать твой голос.

– Благодарю. Как-то наш добрый папенька и маменька? Видишь ли ты их корабль?

– Вижу. Вон он качается на волнах.

– Они в опасности, Ардент?

– В такой же, как и мы, Гонория, не больше.

О, да сохранит их Бог! Замечаешь ли ты, Ардент, как уединенно мы с тобой стоим здесь на корме? Никто не подойдет к нам; все заняты; на лицах этих добрых матросов, что правят рулем, написан ужас. Они боятся, бедные! И посмотри, как они напрягают силы; а их четверо Скажи, Ардент, отчего их теперь четверо, тогда как я видела, что рулем правит один человек?

– Так надо, Гонория. Несмотря на то, что их четверо, они едва в состоянии удерживать корабль в таком положении, чтобы ветер приходился прямо в корму. При малейшем их невнимании мы можем повернуться боком к ветру, и тогда нас опрокинет.

– О, да сохранит их Бог! Замечаешь ли ты, Ардент.

– Мы в воле Божией, Гонория. Наклони пониже голову: ветер так силен, что можно, кажется, умереть, если смотреть на него прямо.

Мы все стояли на возвышении кормы, ожидая, что с нами будет, – хотя и без страха, однако с совершенной преданностью Провидению. К нам подошел Баундер; он лег у ног Гонории и, вытянув шею, посмотрел ей в глаза. Что касается Югурты, то он помогал экипажу; оглядываясь иногда на палубу, я видел, что наш добрый негр бегает то туда, то сюда, усердно работает сам и побуждает других к деятельности. Между тем ветер не унимался, корабль продолжал лететь, как стрела.

– Что ты молчишь, Ардент? – сказала мне Гонория. – Говори; может быть, это последняя наша беседа. Если нельзя, чтоб она была веселой, то пусть будет по крайней мере ласкова и искренна. Расскажи мне что-нибудь о своем детстве или об Англии, которую ты так любишь.

– С большим удовольствием, Гонория. Слушай. В Англии только три или четыре месяца продолжается зима; остальное время года этот край представляет самую веселую картину: луга покрыты сочной зеленью, по ним бродят многочисленные стада.

Этот рассказ, которым я хотел отвлечь внимание Гонории от окружавших нас ужасов, был прерван ее пронзительным криком.

– Боже мой! Смотри, братец: мы погибаем! Я вздрогнул, но опомнился.

– Разве мы не должны быть каждую минуту готовы к смерти? – сказал я. – Теперешнее положение наше, конечно, не безопасно, но ты напрасно испугалась, Гонория: упали стеньги, и только. Мы идем под одним парусом; ветер не позволяет его убрать. Но тем лучше: корабль от этого идет быстрее. Наклонись и зажмурься, Гонория: не надо смотреть на палубу.

Я говорил таким образом для того, чтобы Гонория не заметила нескольких матросов, изувеченных при падении стеньги и других снастей.

Но этим, или почти только этим, ограничиваются все воспоминания мои о роковой буре. Ветер стал так жесток, что все море покрылось пеной: воды уже не было видно. Наступил мрак, серый туман повис над нашими головами. Минуты две-три я видел перед собой огромные черные горы, опоясанные ослепительно белой пеной. Звуки, которые тогда носились в воздухе, были ужасны, оглушительны: словно демоны силились победить гром всемогущего. Еще мгновение… Что тут случилось, не знаю; я только чувствовал, что Гонория сильнее прежнего сжала руку мою; потом какой-то удар: корабль страшно закачался; шум, треск; в ушах моих зазвенело… Дальше не помню ничего…

VI

Не могу сказать, долго ли я оставался без чувств и без памяти. Была, кажется, минута, в которую я приходил в себя: тогда мне представились какие-то странные грезы, какие-то непонятные ужасы. Я не хотел открыть глаза, решился умереть… Да, умереть!.. И мне казалось, что я уже умираю…

Но смерть, которая гоняется за нами повсюду, прихотливо увертывается от нас, когда мы сами ищем ее. Через некоторое время грезы мои рассеялись, я открыл глаза и увидел, что ложу на песке, между тем как ветерок доносит упоительный запах цветов и освежает лицо, обожженное солнцем, которое ослепительно блестит прямо над головой моей. Я зажмурился; боль гнездилась во всех моих членах; мне казалось, будто все мои кости переломаны, исковерканы; что-то тяжелое давило мне на грудь. Однако мало-помалу я стал находить приятным это положение; мне сделалось как-то весело, и я не смел шевельнуться, чтобы не рассеять своего таинственного удовольствия. Скоро память моя совершенно пробудилась; я вспомнил прошедшее, вспомнил сестру, которую дала мне жестокая судьба, и сказал:

– Гонория!

О, Боже великий!.. Безжизненное тело Гонории лежало на груди моей; лицо было подернуто смертной бледностью, руки судорожно ухватились за мое платье.

Вмиг я забыл все страдания, боль. Я бережно поднял Гонорию на руки, встал и перенес ее под тень дерева, которое росло недалеко от нас. Щека моя прикоснулась к ее щеке. Какой сладостный трепет пробежал по всем жилам моим! Тело Гонории было еще тепло, на губах приметен румянец; из маленькой раны на лбу текла кровь… Она жива!.. Моя Гонория жива! Я перестал чувствовать тяжесть своей ноши, я сделался Голиафом силой, мужеством. Она жива!.. Если бы слезы не одолели меня, я стал бы смеяться, хохотать от радости. Жива!.. Я был почти сумасшедшим от восторга.

Положить Гонорию на мягкую траву, отыскать ручей, нарвать широких листьев какого-то растения и принести в них воды для Гонории, все это было делом одной минуты. С неописуемым удовольствием заметил я, что Гонория дышит, что кровообращение восстанавливается в ее жилах. Наконец она открыла свои прекрасные голубые глаза, устремила их на меня с улыбкой, и губы ее начали шевелиться. Я приложил ухо: Гонория шептала:

– О, мой Ардент! Как я счастлива! Я думала, что мне не удастся вернуть тебя к жизни.

После этого голова ее снова упала мне на грудь, глаза закрылись, и Гонория уснула тихим, спокойным сном ангела. Я не спускал с нее глаз; она улыбалась: это было торжество красоты над смертью. Но скоро мой взор обратился на уединение, которое нас окружало, и сердце мое стеснилось: я затрепетал от двух противоположных чувств: блаженства и муки.

В самом деле, не блаженство ли и не муку должен был я чувствовать в это время? Гонория спаслась от гибели, она со мною, она почивает на груди моей… Но когда она проснется, что тогда будет? Не для того ли проснется она, чтобы умереть с голода? Я огляделся и увидел кокосовое дерево. Слава Богу! Она будет иметь пищу… Но нам, или, лучше сказать, мне, угрожала другая опасность, еще важнее.

Более трех часов Гонория покоилась крепким сном, и, кажется, я сам разбудил ее, уронив горячую слезу на ангельское лицо. Раскрыв глаза, она обняла меня с нежностью сестры и спросила:

– Где мы, братец?

– Не знаю, – отвечал я печально.

– О чем ты плакал, братец?

– Разве нам не о чем плакать?

– Да… Да… Но перестань, Ардент! Мы можем быть счастливы, потому что мы вместе. Ведь мы уже никогда не расстанемся. Не правда ли?

– О, Гонория!.. Никогда!

Она захотела встать и, вставая, закричала от боли.

– Посмотри, Ардент, что у меня на шее.

Я взглянул: на шее Гонории был ясный отпечаток зубов какого-то зверя; но, к счастью, они только оцарапали кожу, не нанеся большого вреда.

– Ничего, решительно ничего не помню! – сказала Гонория.

Мы пошли вместе к морю. Тут была красивая бухта; низкий берег, покрытый белым песком, описывал полукружие, на оконечностях которого возвышались две скалы. Коралловая гряда тянулась между ними в прямом направлении и закрывала бухту от моря.

 

– Как же мы сюда попали? – сказала Гонория. – Эта гряда не должна ли была остановить нас?

– Не понимаю, – отвечал я, теряясь в догадках, – наверно, волны во время бури были выше гряды и бросили нас на этот берег.

– Но каким чудом только мы двое спаслись?

– Может быть потому, что мы стояли на корме, а эта часть корабля меньше других подверглась опасности, когда он ударился о подводный камень.

– А разве он ударился о подводный камень?

– Должно быть так.

В раздумье Гонория отошла от берега; я последовал за нею. Мы оба чувствовали совершенное изнеможение, но скрывали это один от другого.

– Мне хочется есть, – сказала Гонория.

– Я тебе достану кокосов.

Мы подошли к кокосовому дереву, но, увы, плоды его висели так высоко, что я не мог достать их. К счастью, нашлось несколько орехов, которые сами упали с дерева, от излишней зрелости. Один из них оказался годным в пищу. Мы разделили его и с наслаждением пили вкусное молоко; потом пошли дальше в рощицу, которая манила нас своей тенью, сели, задумались. Шум моря раздавался вдали; около нас царствовало глубокое безмолвие. Где мы? На какой безлюдный остров занесли нас волны? Мысль, что мы одни на всем острове, мгновенно взволновала наш разум, и мы вскричали одновременно:

– О, как ужасно это уединение!

– Но все-таки нам нужно благодарить Бога, – возразил я, подумав. – Наше уединение могло быть еще ужаснее.

Невольно мы оба стали на колени и погрузились в теплую молитву. Между тем солнце село, и вечер настал без сумерек, как обыкновенно бывает в тропических странах. Надо было позаботиться об убежище на ночь. Я был готов лечь на сухих листьях, которые хрустели под ногами; я так утомился, что нисколько не думал о гадах и насекомых, которые могли потревожить меня на такой постели. Но Гонория, Гонория… для нее нужно было ложе лучше этого. Мы стали искать, ходили по роще и по долине: все напрасно. Наконец, какой-то добрый гений внушил мне мысль подойти к скалам, находившимся возле берега. В одной из них я увидел углубление вроде небольшой пещеры, фугах в пяти от земной поверхности. Мне легко было туда вскарабкаться; я нашел, что пещера суха, гладка и просторна.

– Гонория, – сказал я, радостно спрыгнув наземь. – Провидение не совсем нас покинуло; оно приготовило тебе прекрасную комнатку в этой скале.

– Мне будет везде хорошо вместе с тобою, братец. Я помог Гонории влезть в пещеру и, пожелав ей спокойной ночи, сел у подножия скалы.

– Но здесь просторнее, чем я думала, – сказала Гонория. – Иди ко мне, братец; тебе есть место подле меня.

– Нет, нет, Гонория! – отвечал я, вздрогнув. – Спи, а я стану сидеть и беречь тебя; мне совсем не хочется спать.

– О, если так, то и я лучше сойду к тебе. Зачем мне одной пользоваться покоем и безопасностью? Ведь я говорю, что здесь есть для тебя место. Почему же ты не хочешь лечь со мною? Разве я не сестра твоя? Разве ты не признаешь меня? Разве воля твоих родителей… О, Боже! Где они теперь… Воля наших родителей, Ардент, не священна для тебя? Иди, мой друг. Не отвергай меня!

– Ах, Гонория! Ты моя сестра, моя добрая, невинная сестра! Но, пожалуйста, не принуждай меня; я дал клятву не спать эту ночь.

Гонория не возражала. Глубокая тишина водворилась вокруг нас. Я сидел, опустив голову на руки, и думал. Я думал о моих добрых родителях и о сестре, которую дала мне не природа, но их воля. О, нет! Природа слишком мудра: она не сделала бы такой ошибки. Но для честного человека закон человеческий так же свят, как и закон природы: Гонория была мне сестрой!.. Родители мои, если они живы, никогда не согласятся нарушить великодушного акта, который составили и подписали их нежные и благородные сердца. Если они погибли, тогда мой долг – заботиться о его нерушимости. Положение мое было, я думаю, единственное в свете: лоскуток бумаги, исписанный по-испански, смешал естественные места наши, мое и Гонории, в природе! Произвол людей учредил между нами против нашей воли отношения, и люди уже не могли уничтожить этих отношений!.. Я заплакал. В этих горестных думах прошло с полчаса. Вдруг я услышал голос Гонории:

– Ардент, я не могу заснуть.

– Отчего, Гонория?

– Мне страшно; мне все слышится шум моря и чудится, будто мы тонем на корабле.

– Пой что-нибудь, Гонория. Это успокоит твое воображение, и ты уснешь.

Через несколько минут Гонория в самом деле запела гимн из оратории, тот самый гимн, который я слышал в барселонской церкви. Ее нежный голос смешивался с отдаленным шумом валов, разбивавшихся о коралловую гряду. Какое-то святое спокойствие начало нисходить на мою душу, голова моя упала на грудь, и я заснул, прежде чем Гонория закончила свое пение.

Так прошел первый день нашего пребывания на этом пустынном берегу, который я считал необитаемым островом. Поутру Гонория разбудила меня. Мы вместе умылись в ручье; но надо было завтракать: а где взять пищу? Я вспомнил, что в детстве мне давали читать приключения Робинзона; вспомнил, как искусно он умел пользоваться всякой безделкой, которая попадалась ему в руки на пустом острове, где он остался, и мне пришло в голову попробовать, не могу ли я подражать этому изобретательному человеку. Мы начали осмотр вещей, которые были в наших карманах. Увы! Это были два носовых платка, гребенка, карандаш в серебряной оправе и зубочистка.

– Как же мы употребим эти вещи? – спросила Гонория.

Я молчал. Они не могли служить никаким пособием в положении, в каком мы находились.

– Мне хочется есть, Ардент, – сказала Гонория.

Я пошел к кокосовым деревьям. Мы долго искали вместе, не найдем ли опять орехов, которые сами свалились с дерева; обошли всю рощу, пробирались через колючие кустарники, лазили через острые скалы; лица и руки наши были исцарапаны, обувь изорвана; мы утомились и все попусту. Надо было доставать орехи с дерева, и Бог знает, каких усилий я не делал, чтобы их достать, однако напрасно: стволы были так гладки, что я не мог взобраться ни на одно дерево; поднимался на несколько футов и потом скользил, падал.

Слезы досады и отчаяния брызнули у меня из глаз.

– О, как я неловок! – вскричал я, бросившись на траву почти в сумасшествии.

Гонория наклонилась, взяла мою голову, прижала ее к своей груди и тихо плакала. Долго мы не могли говорить.

– Послушай, Ардент, – произнесла, наконец, Гонория. – Видишь этот кустарник? Смотри, какие прекрасные на нем плоды. Почему бы нам не съесть их?

– Это было бы безрассудно, мой друг. Может быть, они ядовиты, потому что в здешних странах множество ядовитых растений.

– Но я читала где-то, что если плод клюют птицы, то и человеку можно есть его.

– Неправда, Гонория, птицы клюют, например, волчьи ягоды, а они вредны для человека.

Мы опять замолчали. Гонория грустно смотрела вдаль; я сидел, потупившись, и думал. О чем думал? Сам не знаю.

Вдруг мне пришло в голову поискать устриц, мысль, на которую я давно бы был должен напасть, если бы мои умственные способности не находились в таком расстройстве, что самые обыкновенные идеи с большим трудом развивались в уме моем.

– Гонория, может быть, ты не умрешь от голода! – вскричал я, обрадовавшись своей выдумке, как великому открытию, и побежал к бухте.

Гонория кричала, чтоб я подождал ее; но я не слушал, я бежал, и она последовала за мною.

– В самом деле, вот устрицы, – сказала она, узнав предмет моих поисков, – посмотри, братец, они недалеко; их легко можно достать.

Бедная Гонория! Ее обманывала прозрачность воды: устрицы находились на глубине трех или четырех саженей, и не было никакой возможности достать их. Мы печально воротились под кокосовые деревья, сели на прежнее место.

– Ах, Боже мой, как мы недогадливы, Ардент! – вскричала наконец Гонория. – Зачем нам хочется непременно влезать на дерево, чтоб достать орехи? Разве нельзя сбить их палкой, или чем-нибудь подобным?