Tasuta

Мой роман, или Разнообразие английской жизни

Tekst
1
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Часть шестая

Глава LX

Леонард послал два письма к мистрисс Ферфилд, два – к Риккабокка, и одно – к мистеру Дэлю, и в этих письмах бедный, гордый юноша ни под каким видом не решался обнаружить свое уничижение. Его письма всегда дышали радостью, как будто он совершенно был доволен своими видами на будущность. Он говорил, что имеет хорошее место, целый день проводит между книгами, и что успел снискать добрых друзей. Обыкновенно этим ограничивались все его известия о самом себе; после чего он писал о тех, кому предназначалось письмо, – о делах и интересах мирного кружка, в котором они жили. Он не означал ни своего адреса, ни адреса мистера Приккета, – письма свои отправлял из находившегося в ближайшем соседстве с книжною лавкою кофейного дома, куда заходил он иногда для совершения скромной своей трапезы. Умалчивать о месте своего пребывания Леонард имел побудительные причины. Он не хотел, чтобы его отыскали в Лондоне. Мистер Дэль отвечал за себя и за мистрисс Ферфильд. Риккабокка писал тоже. Письма их получены были Леонардом в самый мрачный период его жизни: они укрепляли его в безмолвной борьбе с отчаянием.

Если в мире существует какое нибудь блого, которое мы делаем без всякого сознания, без всякого рассчета на действие, какое оно произведет на душу человека, так это блого заключается в нашем расположении оказывать снисхождение молодому человеку, когда он делает первые шаги по пустой, бесплодной, почти непроходимой тропе, ведущей на гору жизни.

В беседе с мистером Приккетом лицо Леонарда принимало прежнюю свою ясность, спокойствие; но он уже не мог возвратить своего детского простосердечия и откровенности. Нижний поток снова протекал чистым из мутного русла и изредка выносил из глубины оторванные куски глины, но все еще он был слишком силен и слишком быстр, чтоб оставить поверхность прозрачною. И вот Леонард находился в мире книг, спокойный и серьёзный как чародей, произносящий таинственные и торжественные заклинания над мертвецами. Таким образом, лицом к лицу с познанием, Леонард ежечасно открывал, как мало еще знал он. Мистер Приккет позволял ему брать с собой книги, которые ему нравились. Леонард проводил целые ночи за чтением, и проводил не без существенной пользы. Он уже не читал более ни стихов, ни биографий поэтов. Он читал то, что должны читать поэты, ищущие славы, читал – Sapere prinsipium et fons – серьёзные и дельные рассуждения о душе человеческой, об отношениях между причиной и следствием, мыслью и действием, – полные интереса и значения истины из мира прошедшего, – древности, историю и философию. В эти минуты Леонард забывал мир, его окружающий. Он носился по океану вселенной. В этом океане, о Леонард! ты непременно должен изучать законы приливов и отливов: тогда, нигде не замечая гибели и имея перед глазами одну только творческую мысль, господствующую над всем, ты увидишь, что судьба, этот страшный фантом, исчезнет пред самым творчеством, и в небесах и на земле представится тебе одно только Провидение!

***

В недальнем расстоянии от Лондона назначена была аукционная продажа книг. Мистер Приккет намерен был отправиться туда, чтоб сделать некоторые приобретения собственно для себя и для некоторых джентльменов, сделавших ему поручение; но с наступлением утра, назначенного для отъезда, мистер Приккет почувствовал возращение своего старинного и сильного недуга – ревматизма. Он попросил Леонарда отправиться туда вместо себя. Леонард поехал и пробыл в провинции три дня, в течении которых распродажа кончилась. Он прибыл в Лондон поздно вечером и отправился прямо в дом мистера Приккета. Лавка была заперта. Леонард постучался у входа, отпираемого только для некоторых лиц. Незнакомый человек отпер дверь Леонарду и на вопрос: дома ли мистер Приккет? отвечал, с длинным и мрачным лицом:

– Молодой человек, мистер Приккет старший отправился на вечную квартиру; впрочем, мистер Ричард Приккет примет вас.

В эту минуту мужчина, весьма серьёзной наружности, с гладко причесанными волосами, выглянул в боковую дверь между лавкой и коридором и потом вышел.

– Войдите, сэр, сказал он: – кажется, вы помощник моего покойного дядюшки, – если не ошибаюсь, так вы мистер Ферфилд.

– Вашего покойного дядюшки! Праведное небо! Сэр, так ли я понимаю вас? неужли мистер Приккет скончался во время моего отсутствия?

– Умер, сэр, скоропостижно, вчера ночью. Паралич в сердце. Доктор полагает, что ревматизм поразил и этот орган. Он не имел времени приготовиться к своей кончине, и счетные книги его, как кажется, в страшном беспорядке. Я племянник его и душеприкашик.

Леонард вошел за этим племянником в лавку. Там все еще горел газ. Внутренность лавки показалась Леонарду еще мрачнее прежнего. Присутствие смерти всегда бывает ощутительно в том доме, который она посещает.

Леонард был сильно огорчен и тем сильнее, может статься, что племянник мистера Приккета был человек холодный и равнодушный. Да оно и не могло быть иначе, потому что покойный никогда не находился в дружеских отношениях с своим законным наследником, который также был книгопродавцем.

– Судя по бумагам покойного, вы служили у него по неделям. Он платил вам по одному фунту в неделю; это – чудовищная сумма! Ваши услуги мне не будут нужны; я перевезу эти книги в мой собственный дом. Потрудитесь, пожалуста, доставить мне список книг, купленных вами на аукционе, и вместе с тем счет вашим путевым издержкам. Что будет причитаться вам по счету, я пришлю по адресу…. Спокойной ночи.

Леонард шел домой, пораженный и огорченный скоропостижной кончиной своего великодушного хозяина. В эту ночь он очень мало думал о себе; но когда проснулся с наступлением утра, он вспомнил, с болезненным ощущением в сердце, что перед ним лежал нескончаемый Лондон, в котором не было для него ни друга, ни призвания, ни занятия за кусок насущного хлеба.

На этот раз чувства Леонарда не носили характера воображаемой скорби, не похожи были и на чувство, испытываемое поэтом при разрушении его поэтической мечты. Перед ним, как призрак, но призрак, доступный для осязания и зрения, стоял голод!..

Избегнуть этого призрака! да, это была единственная цель. Уйти из Лондона в деревню, приютиться в хижине своей матери, продолжать свои занятия в саду изгнанника, питаться редисами и пить воду из фонтана собственной постройки, – почему бы ему не прибегнуть к этим мерам? Спросите, почему цивилизация не хочет избавить себя от множества зол и не обратится к первоначальному – пастушескому быту?

Леонард не мог возвратиться в родимый коттэдж даже и в таком случае, еслиб голод, заглянувший ему прямо в глаза, схватил его своей костлявой рукой. Лондон не так охотно выпускает на свободу своих обреченных жертв.

***

Однажды трое мужчин стояли перед книжным прилавком в аркаде, соединяющей Оксфордскую улицу с Тоттенгэмской дорогой. Двое из них были джентльмены; третий принадлежал к тому разряду людей, которые имеют обыкновение бродить около старых книжных лавок.

– Посмотрите, пожалуста, сказал один джентльмен другому: – наконец-то я нашел то, чего тщетно искал в течении десяти лет – Гораций 1580 года, – Гораций с сорока комментаторами! Да это сокровище по части учености! и представьте – какая цена! всего четырнадцать шиллингов!

– Замолчите, Норрейс, сказал другой джентльмен: – и обратите внимание на то, что более всего может служить предметом ваших занятий.

Вместе с этим джентльмен указал на третьего покупателя, которого лицо, умное и выразительное, было наклонено, со всепоглащающим вниманием, над старой, источенной червями книгой.

– Какая же это книга, милорд? ропотом произнес Норрейс.

Товарищ Норрейса улыбнулся и вместо ответа предложил ему в свою очередь другой вопрос:

– Скажите мне, что это за человек, который читает ту книгу?

Мистер Норрейр отступив на несколько шагов и заглянул через плечо незнакомого человека.

– Это Престона перевод Боэция «Утешение философии», сказал он, возвращаясь к своему приятелю.

– Бедняжка! право, он смотрит таким жалким, как будто нуждается во всяком утешении, какое только может доставит философия.

В эту минуту у книжного прилавка остановился четвертый прохожий; узнав бледного юндошу, он положив руку к нему на плечр сказал:

– Ага, молодой сэр! мы опять с вами встретились. Бедный Приккет скончался – как жаль!.. А вы все еще не можете расстаться с своими старинными друзьями? О, книги, книги! это настоящие магниты, к которым нечувствительно стремятся все железные умы. Что это у вас? Боэций! Знаю, знаю! эта книга написана в тюрьме, не задолго перед тем, как нужно бывает явиться единственному в своем роде философу, который разъясняет для самого простого ума и человека ограниченных понятий все мистерии жизни….

– Кто же этот философ?

– Как кто? Смерть! сказал мистер Борлей. – Неужели вы так недогадливы, что решились спрашивать об этом? Бедный Боэций! Теодорик Остроготфский осуждает ученого Боэция, и Боэций в павийской тюрьме ведет разговор с тенью афинской философии. Это самая лучшая картина, где изображен весь блеск золотого западного дня перед наступлением мрачной ночи.

– А между тем, сказал мистер Норрейс отрывисто: – Боэций в переводе Альфреда Великого является к нам с слабым отблеском возвращающегося света. И потом в переводе королевы Елизаветы солнце познания разливается во всем своем блеске. Боэций производит на нас свое влияние даже и теперь, когда мы стоим в этой аркаде, и мне кажется, что это самое лучшее из всех «утешений философии»…. не так ли, мистер Борлей?

Мистер Борлей обернулся и сделал поклон.

Двое мужчин окинули друг друга взорами, и я полагаю, что вам никогда не случалось видеть такого удивительного контраста в их наружности. Мистер Борлей – в своем странном костюме зеленого цвета, уже полинялом, засаленном и истертом на локтях до дыр, с лицом, которое так определительно говорит о его пристрастии к горячительным напиткам; мистер Норрейс – щеголеватый и в некоторой степени строгий относительно своей одежды, это человек тонкого, но крепкого телосложения; тихая, спокойная энергия выражается в его взорах и во всей его наружности.

 

– Если, отвечал мистер Борлей: – такой ничтожный человек, как я, может еще делать возражения джентльмену, которого слово – закон для всех книгопродавцев, то, конечно, я должен сказать, мистер Норрейс, что мысль ваша – еще небольшое утешение. Хотелось бы мне знать, какой благоразумный человек согласится испытать положение Боэция в тюрьме; на том блистательном условии, что, спустя столетия, произведения его будут переведены знаменитыми особами, что он будет производить современем влияние на умы северных варваров, что о нем будут болтать на улицах, что он будет сталкиваться с прохожими, которые от роду не слыхали о Боэцие и для которых философия ровно ничего не значит? Ваш покорнейший слуга, сэр. Молодой человек, пойдемте со много: мне нужно поговорить с вами.

Борлей взял Леонарда под руку и увлек за собою юношу почти против его желания.

– Довольно умный человек, сказал Гарлей л'Эстрендж. – Но мне очень жал того юношу, с такими светлыми и умными глазками, с таким запасом энтузиазма и страсти к познанию, – жаль, что он выбрал себе в руководители человека, который, по видимому, разочарован всем, что только служит целью к приобретению познаний и что приковывает философию вместе с пользою к целому миру. Кто и что такое этот умница, которого вы называете Борлеем?

– Человек, который мог бы быть знаменитым, еслиб только захотел сначала заслужить уважение. Юноша, который так жадно слушал наш разговор, сильно заинтересовал меня. Я бы желал переманить его на свою сторону… Однако, мне должно купить этого Горация.

Лавочник, выглядывавший из норы, как паук в ожидании добычи, был вызван из лавки. Когда мистер Норрейс расчитался за экземпляр Горация и передал адрес, куда прислать этот экземпляр, Гарлей спросил лавочника, не знает ли он, кто был молодой человек, читавший Боэция.

– Я знаю его только по наружности. В течение последней недели он является сюда аккуратно каждый день и проводит у прилавка по нескольку часов. Выбрав книгу, он ни за что не отстанет от неё, пока не прочитает.

– И никогда не покупает? сказал мистер Норрейс.

– Сэр, сказал лавочник, с добродушной улыбкой: – я думаю, вам известно, что кто покупает книги, тот мало читает их. Этот бедный молодой человек платит мне ежедневно по два пенса, с тем условием, чтоб ему было позволено читать у прилавка, сколько душе его угодно. Я не хотел было принимать платы от него; но куда! такой гордый, если бы вы знали.

– Я знавал людей, которые именно подобным образом набрались обширнейшей учености, заметил мистер Норрейс: – да и опять-таки скажу, что мне бы очень хотелось прибрать этого юношу к моим рукам…. Теперь, милорд, я весь к вашим услугам. Вы намерены, кажется, посетить мастерскую вашего художника?

И два джентльмена отправились в одну из улиц, примыкающих к Фитцрой-Сквэру.

Спустя несколько минут Гарлей л'Эстрендж находился совершенно в своей сфере. Он беспечно сидел на простом деревянном столе и рассуждал об искусстве с знанием и вкусом человека, который любил и вполне понимал его. Молодой художник, в халате, медленно прикасался кистью к сроей картине и очень часто отрывался от неё, чтобы вмешаться в разговор. Генри Норрейс наслаждался кратковременным отдыхом от многотрудной своей жизни и с особенным удовольствием напоминал о днях, проведенных под светлым небом Италии. Эти три человека положили начало своей дружбы в Италии, где узы привязанности свиваются руками граций.

Глава LXI

Когда Леонард и мистер Борлей вышли на предместья Лондона, мистер Борлей вызвался доставить Леонарду литературное занятие. Само собою разумеется, предложение это было принято охотно.

После этого они зашли в трактир, стоявший подле самой дороги. Борлей потребовал отдельную комнату, велел подать перо, чернил и бумаги и, разложив эти канцелярские принадлежности перед Леонардом, сказал:

– Пиши что тебе угодно, но только прозой, и чтоб статья твоя составляла пять листов почтовой бумаги, по двадцати-две строчки на каждой странице – ни больше, ни меньше.

– Помилуйте! я не могу писать с такими условиями.

– Вздор! ты должен писать, потому что дело идет об изыскании средств к существованию.

Лицо юноши вспыхнуло.

– Тем более не могу, что мне следует забыть об этом, сказал Леонард.

– Знаешь ли что: в здешнем саду есть беседка, под плакучей ивой, возразил Борлей: – отправься туда и воображай себе, что ты в Аркадии.

Леонарду приятно было повиноваться. В конце оставленной в небрежности лужайки он действительно нашел небольшую беседку. Там было тихо. Высокий плетень заслонял вид трактира. Солнце теплыми лучами позлащало зелень и блестками сверкало сквозь листья плакучей ивы. Вот здесь, в этой беседке, при этой обстановке, Леопдрд, в качестве автора по призванию и ремеслу, написал первую свою статью. Что же такое писал он? неужели свои неясные, неопределенные впечатления, которые произведены были Лондоном? неужели излияние ненавистного чувства к его улицам и каменным сердцам, населявшим те. улицы? неужели ропот на нищету или мрачные элегии к судьбе?

О, нет! Мало еще знаешь ты, истинный гений, если решаешься делать подобные вопросы, или полагать, что автор, создавая свое произведение под тению плакучей ивы, станет думать о том, что он работает для куска насущного хлеба, или что солнечный свет озаряет один только практический, грубый, непривлекательный мир, окружавший писателя. Леопард написал волшебную сказку, – самую милую, пленительную сказку, какую только может создать воображение, нелишенную, впрочем, легкого, игривого юмора, – написал ее слогом живым, который превосходно был выдержан сначала до конца. Он улыбнулся, написав последнее слово: он был счастлив. Через час явился к нему мистер Борлей и застал его в том расположении духа, когда улыбка играла еще у него на лице.

Мистер Борлей держал в руке стакан грогу: это был уже третий. Он тоже улыбался и тоже казался счастливым. Он прочитал статью Леонарда вслух – прочитал прекрасно – и поздравил автора с будущим успехом.

– Короче сказать, ты уйдешь далеко! воскликнул Борлей, ударив Леонарда по плечу. – Быть может, тебе удастся поймать на удочку моего одноглазого окуня.

После того он сложил рукопись, написал записку, вложил ее в конверт с рукописью и вместе с Леонардом возвратился в Лондон.

Мистер Борлей скрылся во внутренние пределы какой-то грязной, закоптелой конторы, над дверьми которой находилась надпись: «Контора Пчелиного Улья», и вскоре вышел оттуда с золотой монетой в руке – с первым плодом трудов Леонарда. Леонард воображал, что перед ним уже лежала Перу, с своими неисчерпаемыми сокровищами. Он провожал мистера Борлея до его квартиры в Мэйда-Гилле. Прогулка была весьма длинная, по Леонард не чувствовал усталости. С большим против прежнего вниманием и любопытством он слушал разговор Борлея. Когда путешествие их кончилось, и когда из ближайшей съестной лавочки принесли скромный ужин, купленный за несколько шиллингов из золотой монеты. Леонард испытывал в душе своей величайшую гордость, и в течение многих недель смеялся от чистого сердца. Дружба между двумя писателями становилась теснее и искреннее. Борлей обладал таким запасом многосторонних сведений, из которого всякий молодой человек мог бы извлечь для себя немалую пользу. В квартире Борлея не было заметно нищеты: все было чисто, ново и прекрасно меблировано; но все находилось в самом страшном беспорядке, все говорило о жизни самого замечательного литературного неряхи.

В течение нескольких дней Леонард почти безвыходно сидел в этих комнатах. Он писал беспрерывно; один только разговор Борлея отрывал его от занятий, и тогда Леонард предавался совершенному бездействию. Впрочем, это состояние еще нельзя назвать бездействием: слушая Борлея, Леонард, сам не замечая того, расширял круг своих познании. Но в то же время цинизм ученого собеседника начинал медленно пробивать себе дорогу, – тот цинизм, в котором не было ни веры, ни надежды, ни оживляющего дыхания славы или религии, – цинизм эпикурейца, гораздо более униженного, нежели был унижен Диоген в бочке; но при всем том он представлялся с такой свободой и с таким красноречием, с таким искусством и веселым расположением духа, так кстати прикрашивался пояснениями и анекдотами, – так был чужд всякого принуждения!

Странная и страшная философия! философия, которая поставляла неизменным правилом расточать умственные дарования на одни только материальные выгоды и приспособить свою душу к самой прозаической жизни, приучить ее с презрением произносить: я не нуждаюсь ни в бессмертии, ни в лаврах!

Быть писателем из за куска хлеба! о, какое жалкое, ничтожное призвание! После этого можно ли видеть что нибудь величественное и святое даже в самом отчаянии Чаттертона!

И какой этот ужасный Пчелиный Улей! Конечно, в нем можно было заработать хлеб, но славу, но надежду на блестящую будущность – никогда! Потерянный Рай Мильтона погиб бы без всякого звука славы, еслиб только явился в этот Улей! В нем помещались иногда превосходные, хотя и не совсем обработанные, статьи самого Борлея. Но к концу недели они были уже мертвы и забыты: никто из образованных людей не читал их. Он обыкновенно наполнялся без всякого разбора скучными политическими статьями и ничтожными литературными опытами, но, несмотря на то, продавался в числе двадцати и даже тридцати тысячь экземпляров – цыфра громадная! а все-таки из него нельзя было получить более того, что требовалось на хлеб и коньяк.

– Чего же ты хочешь больше? восклицал Джон Борлей. – Не сам ли Самуэль Джонсон, этот суровый старик, признавался в том, что еслиб не нужда, он и пера не взял бы в руки?

– Он мог признаваться в том, отвечал Леонард: – но, вероятно, во время признания, он не рассчитывал, что потомство никогда не поверит ему. Да и во всяком случае, я полагаю, что он скорее бы умер от нужды, но не написал бы своего «Расселаса» для Пчелиного Улья! Нужда, я согласен, дело великое, продолжал юноша, задумчиво. – Нужда бывает часто матерью великих деяний. Крайность – опять дело другое: она имеет свою особенную силу и часто передает эту силу нам; но нужда, при всей своей слабости, в состоянии раздвинуть, разгромить стены нашей домашней темницы; она не станет довольствоваться тем подаянием, которое приносит тюремщик в замен наших трудов.

– Для человека, поклоняющегося Бахусу, не существует такой тюрьмы. Позволь, я переведу гебе Шиллера дифирамб: «Я вижу Бахуса; Купидон, Феб и все небожители сбираются в моем жилище.»

Импровизируя стихи без соблюдения рифм, Борлей передал грубый, но одушевленный перевод этого божественного лирика.

– О, материалист! вскричал юноша, и светлые глаза его отуманились. – Шиллер взывает к богам, умоляя их взять его к себе на небо, а ты низводишь этих богов в питейную лавочку!

Борлей громко захохотал.

– Начни пить, сказал он: – и ты поймешь этот дифирамб.