Музыка

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Только к роялю встаю, рот разеваю, и еще мне между зубов щепку всовывают. Якобы какая-то итальянская школа. Так думаю, никакая это не Италия. А просто издевательство. Изгаляется человек над человеком. Ну мы ж привыкли друг друга пытать. Вот и пытаем, чем можем.

В той толпе, в храме, может, и правда кто толкался, ректорский шпион. Галю вызвали в ректорат. Она вышла из массивной, с лепниной, двери через час, краснее помидора, прислонилась лбом к стене и так стояла. Все шли и бежали мимо нее, кричали, гомонили, опаздывали: на лекции, на семинары. Она все стояла.

Потом тихо, медленно сползла по стене, подгибая колени, скользя ладонями по известке.

Сидела на корточках у стены. Лицом к стене.

Кто-то бросился: эй, тебе плохо?! Кто-то уже поднимал Галю под мышки. Кто-то кричал: в медпункт скорее, доктор на месте!

В медпункте сидела врач-фониатр, Тамара Степановна, необъятная, как грозовая туча. Ах, Галенька, связочки пришли исследовать?.. смыкаются ли?.. ах, сейчас, присаживайтесь… Студенты усадили Галю на табурет. Она послушно села и молча стала падать. Ее поймали. Она перестала видеть и слышать. Очнулась, когда ее били по щекам и вливали в рот из мензурки горькую гадость. Галя, Галя, что с тобой?!

Меня исключили, сказала она тихо и внятно.

За что?! За что, прости Господи?! Черт возьми! Тихоню такую! Мышку!

За батюшку, тихо сказала Галя. За церковь.

За какого батюшку?! За какую церковь?!

– Она в церкви поет, Тамара Степановна, денежку зарабатывает.

– Она бедная, деревенская. Ей деньги нужны.

– Ах, ну написала бы заявление на материальную помощь! Что, Консерватория не помогла бы? Помогла бы! У нас страна таким, из деревни, всегда помогает! И помогала!

Галя тихо сидела на врачебном, обтянутом белым дерматином табурете, всунув тесно сложенные ладони между коленей.

– Исключили! А где же ты теперь будешь жить?

– Не знаю.

Она хотела вернуться домой. Потом сказала себе: это поражение. А я хочу победы.

Я хочу сделать то, что хочу. Остаться в Москве.

Попроситься жить к кому-то? К пианистке Еве? Она в общаге. К слепой Ванде? Она в общаге. К Люське Рудовой? Она в общаге. Да все в общаге. Пол-Консерватории в общаге. К Славе Гайдуку? Он москвич, да, но какое семейство пустят в дом, где парень, девчонку жить? К Злате… Павловне? О, да, она в отдельной квартирке своей. На Котельнической. В роскошной высотке. Там члены правительства живут. Спросить ее, по крайней мере. За спрос денег не берут. А как она ответит? А пес ее знает. Может, и никак. Пожмет плечами, и все. За ней такое водится. Уйти от ответа.

Очень хотелось есть. По бульвару она выбрела на проспект. Июньская зелень нежно обнимала деревья. От проезжей части несся тусклый, тревожный гул, тремоло струнных. Облака в выси беззвучно звенели друг об дружку, фарфоровые, стеклянные. В облаках шел пир. Бог праздновал Свой праздник, неведомый людям. Лето, счастье. У кого счастье, а у нее горе. Ребята хлопали ее по плечу: ерунда, восстановят! Восстанавливают только церкви. И памятники. И разрушенные в войну заводы и фабрики. Судьбу не восстановишь.

Судьбу если сломали, то навсегда.

Она встала в очередь в кафе. Гигантская, сумасшедшая очередь. Люди в ней тосковали, переминались, читали книги, шуршали газетами; старухи вязали; дети играли, возились у ног взрослых на грязном асфальте – с куклами, с машинками. Сколько времени прошло? Час, два, больше? Время застыло и заледенело. Когда подошел Галин черед забрасывать ногу через порог, она зацепилась за порог ногой и упала.

Ее подняли сильные руки.

– Ах, девушка, ну нельзя же так.

Галя стукнулась головой о порог и разбила себе лоб. Вздувалась шишка.

Они вошли в кафе нога в ногу с человеком, поднявшим ее с полу; он поддерживал ее под локоть. Мужчина провел ее к свободному столику, усадил и сказал:

– Сидите, ждите, я сейчас платок в холодной воде намочу.

Принес мокрый платок. Прижимал к ее лбу. Галя улыбалась смущенно и благодарно.

– Спасибо, ну что вы, ну господи-боже-ты-мой, какие глупости, со мной возиться.

– Вы с юга? У вас выговор южный. Хосподи, хлупости.

– Я с Курска.

– Из Курска, так надо говорить.

Обед стоил рубль. Человек заказал два обеда, Галя попыталась что-то сказать возмущенное, он махнул на нее рукой, как на надоедливую муху.

– Бросьте! Это копейки. Какой у вас звучный голос!

– Я певица, – гордо сказала Галя.

– Певица? Какая прелесть! И где вы поете?

Официантка зло шлепала с подноса на стол щи, котлеты с картошкой, капустные салаты, чай в граненых стаканах.

Галя опустила голову. Голый пластмассовый стол блестел, как роскошная слоновая кость.

– Сейчас уже нигде.

– А где пели?

Они ели и пили, и Галя рассказывала, будто печальную арию пела. Слезы текли по ее щекам, и она неприлично, по-собачьи слизывала их языком. Мужчина слушал. Галя втихаря разглядывала его. Молодой, смазливый, до синевы выбрит, волос черный, глаза огонь, и голос красивый, приятный вкрадчивый баритон.

– Хотите, поедем ко мне домой? Я по-хорошему. Не надо сразу думать о плохом.

Галя стиснула на коленях, под столом, потные руки.

– Нет!

– Понял. Не пристаю. Хотя вы это зря. Я бы вас не укусил. И не съел. Но на нет и суда нет. Тогда другой вариант. Поехали к моей подруге?

– К вашей… подруге?

– Не бойтесь! Это не моя невеста и не моя любимая. Это просто моя старая подруга. Она и на самом деле старая. – Усмехнулся. – Ну не древняя старуха, конечно. Но жизнь пропахала по-пластунски. Едем?

Вышли из кафе на улицу. Ветер мял зелень в теплых пальцах. Проспект гудел, иногда вскрикивал клаксонами, говор людей издали казался чириканьем птиц. Галя думала: будут трястись в метро. Но баритон распахнул перед нею дверцу автомобиля.

– Прошу.

Галя робко села, зайчишкой приподняла мордочку и пролепетала испуганно:

– А вы меня… никуда, это… не завезете?

– Не завезу. – Он рассмеялся. – Я не Франкенштейн.

– Фран-ке…

– Бросьте. Расслабьтесь. Давай на ты! Не подумай чего плохого! Что все о плохом да о плохом думаешь? Кто тебя так запугал? Церковь?

Галя разгладила на коленях подол ситцевого платья.

– Нет. Я вообще-то бойкая. Это вы… ты… просто такой… настойчивый.

– Настойчивый! Ха!

Он вел машину по Москве и хохотал, закидывая голову; хохотал вкусно, заливисто, не глядя ни на руль, ни на дорогу.

Старуха и правда оказалась старухой. Баритон не соврал. Седые букли топорщились над висками. Галя подумала: на Баха похожа, как его на нотах рисуют, в парике и с такой же веселой улыбкой. Не Бах, а пекарь, шеф-повар ресторана «Прага». Старуха шагнула к Гале и внезапно цепко, совиной лапой, схватила ее за локоть.

– Какая девочка! Какая…

– Какая? – смело спросила Галя, улыбаясь почти как Бах на нотах.

– Румяная!

Баритон сварил на кухне кофе в джезве. Вытащил из шкафа недоеденный торт. Расставил на столе блюдца, на них со звоном поставил фарфоровые чашечки. Розовые фарфоровые ракушки. Галя смекала: он здесь как дома. А старуху называет по имени, и на ты. «Да он со всеми на ты. Простой».

– Исидора, тебе перчику с кухни принести? И соли?

– Валяй!

Старуха махнула сморщенной рукой. Галя глядела на ее ногти, накрашенные густо-розовым лаком. «Модная. И молодится».

– А зачем вам перец? И соль? Тут же торт? Сладкое?

– Для кофе. Я пью по-турецки! Перец с солью!

«Перец с солью – так про поседелые волосы говорят».

Ели торт, пили кофе. Баритон и старуха живо болтали, Галя молчала.

Потом баритон встал и засобирался: мне пора, пора! Помахал Гале весело. Выбежал вон.

Старуха торжественно прошествовала к раскрашенной позолотой двери и широко распахнула ее.

– Твоя спальня, крошка.

«Я не крошка!»

Галя закусила губу, чтобы старухе не нагрубить.

Тихо прошла в спальню. Кровать широкая, как плот. Устлана изумительным бельем, чудесным: на таком спят королевы, богачки. Струятся на паркет кружева. Рядом кресло, комод с зеркалом. «Трюмо. Как у нас… в деревне…»

– Зачем мне такая… – Слово искала. – Роскошь? Мне в коридоре постелите… на раскладушке…

Из-за стены донесся приглушенный вскрик. Галя вздрогнула.

Старуха пожала плечами. Достала из кармана юбки пачку сигарет. Вытянула сигарету. Галя расширила глаза: длиннющая сигарета, как игрушечная удочка для игры в рыбалку. Потом вытащила квадратную золоченую зажигалку. Прикурила. Дымила. В лицо Гале. Дым пах отцветшей черемухой.

– Брось. Тут все твое.

Обвела дымящей сигаретой спальный окоем.

Галю пришлось связать. По рукам и ногам. В рот всунуть кружевной платок вместо кляпа. Все резиновые кляпы старуха выбросила, а новых еще не раздобыла. Ночь расплющивала Галю, мотала, стегала. Взрезала, потом крепко сшивала, потом бросала в новую тьму. Разбивала оземь, как фарфоровую чашку. Галя пыталась вытолкнуть платок изо рта языком. Ей заталкивали его обратно, и она задыхалась, выгибала шею. Старухе за Галину невинность заплатили много: втрое больше обычной таксы.

Утром Галя, давясь слезами, сама стирала в ванной измазанную кровью простыню. Сыпала и сыпала порошок, а кровь все не отстирывалась. Хотя она все делала по правилам: набирала в таз холодной воды, окунала, терла неистово. Кровь отстирывают в холодной воде. В холодной. В холодной.

Гудели вокруг страшные фаготы, гулом, стонами и гудом обворачивали кровящее нутро, исцарапанную живую кожу, текучие талые плечи холодной и мокрой гундосой простыней.

Она развесила простыню на леске, протянутой поперек ванной. Обтирая мокрое лицо мокрыми руками, вышла в гостиную. Крикнула отчаянно, пронзительно: выпустите меня отсюда! Кусок штукатурки отломился от потолочной лепнины и рухнул на пол с громким стуком. Старуха, в кресле, медленно, вкусно курила. Выпускала изо рта дым колечками. А кто тебе сказал, что тебя отсюда выпустят? Но вы же не имеете права! Крошка, а что такое право? Расскажи мне, пожалуйста, о праве! Очень интересно!

 

Галя перестала чувствовать свои ноги и села перед старухой на паркет. Так на землю садятся, уставши, на сенокосе. Смотрела на старуху во все глаза. Старуха смотрела на нее. Какая большеглазая! Какая румяная! Даже после ночи любви, бессонной ночи! И юная! Какая юная! Цветочек! Такой цветочек – ой, дорого стоит! На рынке не укупишь!

Я не цветочек. Нет, цветочек! Покупатели нынче были довольны, кто задорого нюхал розочку-тебя!

…через полгода Галя забыла свое имя – Галя. Ее теперь звали – Мадо. Держали впроголодь, чтобы похудела. Она все чистила и драила в богатой квартире. Сколько тут было комнат, не считала. То ли десять, а то ли двенадцать. Правда, были такие крошечные, как кладовки. Как вертикально стоящие гробы. Там очень толстые стены. Это чтобы криков не было слышно. Такая толстая, мощная кирпичная кладка, и стены обиты чем-то пухлым, толстым. Пыльным. А свет под потолком. Красный, тусклый. И табурет, обтянутый черной кожей. Всего лишь табурет, и больше ничего. Черный. А под табуретом – наручники и цепи.

Пламя взлетает светом суровым! Кармен, тебя я обожаю! У любви, как у пташки, крылья, ее нельзя никак поймать! Налейте, налейте бокалы! Зачем человек живет на земле? Чтобы кормить свой ужас из руки, как щенка, как теленка? И прикормить? И приручить?

***

Бетховен. Семнадцатая соната для фортепьяно ре-минор. Финал

Это скачет конь нет тебе наврали это вся любовь в снегу-одеяле это все что мы никогда не целовали это все что придет в конце и в начале это скачка сердца и вот – остановка это заплачка скерцо исполнить ловко это дивное рондо уздечка-подпруга ну же скачи ровно по кругу по кругу в седле сиди прямо наездник сцены выбеги к рампе прости все измены и все любови и все твои клятвы из льющейся крови поставь заплаты скачи вперед задыхайся жмурься ни о чем не думай летят белые мухи опять зима на стекле рисует пионы снег лед кутерьма за стеною стоны там только любовь а тебе лишь музыка снится ты только музыка в колесе времени спица ты только огонь между людьми ты пламя Бетховен берет тебя голыми руками ты молодость вся завтра высохнешь сливой станешь старым урюком древней сладкой подливой станешь старой уродкой на выданье старушонкой ну же заплачь молодо и звонко ну давай же скачи коню вцепляйся в холку убегай от злобы люди могут стать – волки они могут выть тебя когтить идти за тобой по следу скачи вперед кричи победу вопи на весь мир великое слово яростно хрипло чисто пламенно и сурово

***

Contrafagotto

Гнусавый. Мрачный.

Контрафагот – инструмент Дантова Ада.

Забытого Аида.

Бетховен в Пятой симфонии ему партию дал. Черная спираль дьявола. Ночная кочерга.

Я ходила на репетицию консерваторского оркестра к дирижеру Фариду Закирову. Поднялась из зала на сцену. Среди деревянных духовых нашла этот контрафагот. Попросила фаготиста: дай подержать! Он дал. Я взвесила его, как младенца, на руках.

Тяжелый.

Музыка может быть тяжелой, как камни. Булыжники.

Народ их выковыривает из мостовой. И строит баррикады.

(Злата и Ева в особняке Одинцовой)

Золотые волосы текут и вьются струями, заворачиваются в колечки, свиваются и развиваются, они живые, они щупальца божественного осьминога, они под водой, под толщей времени ощупывают песок и камни, и гробницы, и саркофаги, и скафандры. Чтобы идти вперед, ползти или лететь, нужно видеть путь. А если ты слеп?

Ванда, у тебя нет глаз. Ты все время спрашиваешь Еву: а это что? а это как? О многом ты догадываешься, Ванда. Слепой музыкант чутче зрячего. Не всегда глаза отражают мир. Мир, он только притворяется видимым. На самом деле мир невидим и одинок. Как ты.

Пианистка Ева, а еще ночами и на органе играешь, ночные репетиции тебе выписывают, ахая и охая: тебя же в общежитие не пустят! А вы мне пропуск сочините. Такой, чтобы в сам Кремль пустили.

Пианистка Ева, сыграй ученикам Златы. Подыграй! Подыграть легче всего. Ты сегодня натирала себе на терке морковку? На самой мелкой терке, где крошечные, как муравьишки, дырки? Да! Да! Это полезно! Желудок будет работать прекрасно! На мелкой терке, сырую морковь, да! Мне не нужна ваша осетрина горячего копчения! Ваша черная, как уголь, и красная, как кирпич, икра! Ваши банкеты! Ваши приемы! Я – сама по себе! Я – сама себе! Сама себе музыка! Сама себе инструмент! Сама себе…

Пианистка Ева, давай, давай, жми на педаль. У органа педаль деревянная; громоздкая, громадная деревянная клавиатура; у рояля три педали, у большого, концертного; у пианинишки малого, жалкого, раздолбанного, спасибо, что на помойку не выкатили и на дрова не порубили, – две, обтертые сотнями тысяч ног. Многие ноги уже умерли. Человек – струна: звучит-звучит и – раз! – оборвется. И только скорбный жалкий звон в погасшем воздухе. Ни свечи. Ни люстры. Ни лучины. И покоптить некому.

Пианистка Ева, гляди, как на тебя исподлобья взирает певица Злата! Еще вчера она была просто Златка, генеральская дочь, тощая вобла, тройка по истории музыки, а сегодня она уже – без пяти минут солистка Большого театра.

Певица Злата встает со стула и хлопает в ладоши. Все! На сегодня занятия окончены! Ира, спасибо! Алексей, спасибо! Миранда Гофман, спасибо! Певица Злата кивает пианистке Еве. Ева, спасибо!

Еве никто ничего не платит за то, что она аккомпанирует людям. Скрипачам, виолончелистам, гобоистам, певцам. Музыка же бесплатна! Говорят, в Большом театре вокалистам положен богатый оклад. Положен! Возможен! Осторожен… Не верю, стучит ее сердце, не верю, у нас же такая страна, что мы должны всем и каждому безвозмездно помогать… безропотно… бес… как это?.. корыстно… да, бескорыстно…

Ты думаешь, ты живой человек? Ты всего лишь строка в партитуре. Тебя прочитает дирижер, на ходу, цепко и хищно хватая почти незрячими, почти слепыми бешеными глазами, взмахнет рукой, нарисует концом палочки в воздухе безумный иероглиф. И тебя сыграют. Не ты себя сыграешь: исполнят тебя, проскрипят, выдуют, выдрожат ладонью, глоткой, подушечкой пальца.

Ученики торопливо одеваются в коридоре. Какие тут высокие потолки! Певица Злата тоже одевается: надевает платье вишневого панбархата, сует в сумку лаковые черные «лодочки». Все едут домой, есть и отдыхать, а она едет к великой Одинцовой. Заниматься. А потом куда, потом? А потом – на то есть телефон. Надо зайти в проклятую будку и позвонить. А ты знаешь, певица Злата, что сегодня навек, навсегда уехала из Консерватории знаменитая Берта Красович? А куда это она уехала навсегда? В Рай. Куда ж еще можно уехать отсюда, со дна кастрюли.

Хороша кастрюля – Большой! Лучший театр мира!

Лучший, да, певица Злата, да. А кровать в тайном особняке хитрого министра – лучшая?

Ева! Ты – со мной! Мне – концертмейстер сегодня нужен! Я – такси поймаю! За рупь!

У Одинцовой тоже грандиозный особняк. Она еще не знает, что ее ограбят. Она еще не знает, что в Испании бык проткнет рогом на корриде в Севилье ее любимого тореро. Она уже поет Кармен; и Азучену; и Ульрику; и Графиню; и Ольгу; и еще много кого поет в Большом; а еще смеется: Златочка, я хочу спеть Вагнера! А что Вагнера, радостно и подобострастно спрашивает певица Злата. А Вагнера-то? а угадай! не хочешь?!

Одинцова прекрасна. Она высока и стройна. У нее прямые плечи, высокая твердая грудь, а может, это шикарный лифчик французский такой, на косточках и с поролоном, талию она утягивает в корсет, чтобы казаться тоньше. Красотка! Ребенком – блокаду пережила. Улыбкой она ослепляет! Она кричит: я обвораживаю всех улыбками! Злата украдкой поворачивается к зеркалу и пытается так же в улыбке оскалиться, как Одинцова. Да, оскал у нее получается вместо торжествующей, на полмира, улыбки: то ли куница, то ли горностай, то ли приблудная собака, ей тянут кусок, а она рычит и зубы показывает. Глазами Злата обводит полукруг. Смотри, смотри, рассматривай. Такого счастья нигде не увидишь. Гляди и запоминай. А что мне запоминать, у меня скоро будет точно так же! Или даже еще роскошней!

Огромный портрет Одинцовой: в полный рост, во всю стену, – парадный. Она тут в черном платье, а веер в руке цветной, нефтяной, с переливами. В золотых волосах маленькая алмазная корона. Больно глазам, как сияет! Как художник может так здорово рисовать драгоценные камни? Как можно так умело краску кисточкой подцеплять? Грудь у Одинцовой сильно открыта, не декольте, а неприличность. Однако на шее ожерелье, и ярко горят брильянты, и это отвлекает внимание от голой груди. Кому достанется этот портрет после смерти Одинцовой? О чем ты думаешь, певица Злата, и тебе не стыдно!

Около черного кита-рояля, рядом с высоко поднятой крышкой, и черное крыло летит, не остановишь, на круглом старинном столике – хрустальная ваза, и в ней цветы. Розы. Темно-красные, кровавые розы. Их девять, сказочное число, а Злате кажется – десять: на похороны. Или на поминки. Пианистка Ева ловит Златин колючий взгляд. Ева тоже смотрит на цветы. Они обе смотрят на цветы, и Одинцова тоже начинает смотреть на цветы. Потом широким шагом подходит к розам и окунает в них лицо. Подхватывает ладонями и прижимает к щекам, к глазам. Когда она отрывается от цветов, ее лицо мокро и счастливо. Кто ей цветы подарил?

У каждого есть своя тайна. Тайна любви.

Вон пианистка Ева как тонко улыбается. Что, Евка, у тебя тоже тайна любви есть?! А вот у меня нет! Нет! И плевать я на нее хотела, на вашу священную тайну!

К роялю, кивает Одинцова. Злата встает к роялю. Она – Аида, Одинцова – Амнерис. Сегодня Верди! Он сказал однажды, потеряв жену и двух детишек, они умерли от тяжелой болезни, тогда эпидемия всех косила: в жизни есть только смерть. В жизни есть только смерть, ты слышишь, певица Злата! Так тогда надо успеть! Успеть взять от жизни все, что она должна тебе и чего не должна!

Сегодня Аида, сопрановая партия. Пробуй, пробуй, бери верхи свободно. Владей тесситурой.

Тебе сказали: ты можешь все.

И ты себе повторяешь: я все могу.

Пианистка Ева ударяет по клавишам. Хорошо играет Ева. Характером не вышла, мышь. Ей бы стать чуть побойчее. Тогда бы и в Московскую филармонию пролезла, и, может, даже в сам Росконцерт. Зарубежные гастроли! Овации и букеты! А так – окончит Консерваторию, и бросят ее в запечный, тараканий городишко, в музыкальную жалкую школенку, на пыльную дощатую сцену, в сельские клубы, в библиотеки и дома культуры, ах, культуры, это ж так громко сказано, никому не объяснить, как это больно, а надо ли. И будет она вспоминать Москву, разгонять тоску. Вспоминать роскошный особняк великой Одинцовой, и как она аккомпанировала великой Злате, и как ее пальцы гладили слоновую кость великого рояля. Тут все великое. Потому что это Москва. А ты – брысь под лавку, провинциальная мышь! Что ты тут забыла, в чудесной, великой столице нашей Родины!

А может, Евка москвичка, кто ее разберет. Может, сирота она.

Далеко, за стеной, на верхнем этаже, стонет контрафагот. Там, далеко, живет бедный, вечно пьяный фаготист. Где живет, где? Это же ведь особняк! И он весь – великой певице принадлежит! А все гудит контрафагот, печалится. Выстанывает Ад. Плохо жить в Аду. Жить там нельзя. Нельзя жить в ненависти, в злобе, во вранье, в лютой мести. А люди – живут. Люди – живучие. А инструмент? Зачем его изобрели, смастерили? Чтобы музыкой плакать на нем?

Музыкант живет на облаках. Ни на какой не на земле. Живет на облаках, спит, ест и пьет там, в угрюмых клубящихся тучах. А потом ему в грудь ударит солнце. И – пробьет насквозь. И перестанет он дудеть, и уронит он свой никчемный контрафагот на землю. Вниз… из Рая – в Ад кромешный…

…а Ванда со своим дураком, Славой Гайдуком, ютятся в трущобах. Никакой роскошный особняк им не светит. Слава подрабатывает и снимает угол за копейки. Со Славиной семьей, с прабабушкой и бабушкой, двумя старушенциями, они не стали жить. А все-таки поженились, два дурня; ну да ладно, можно считать, слепуха сделала карьеру, Гайдук, однако, москвич; не из шибко обеспеченных, но и так сойдет. Свой брат музыкант. Авось и споются!

…а если бы она, Злата… за него… за Славку… вышла… ох они бы вдвоем и наделали дел… Славка-то – гений… натуральный гений… только сам об этом не знает… она знает, она, певица Злата…

…за нищего, ты, полоумная, кто ж за нищих волчат замуж бросается… только полоумные, ну понятно…

…еще бы – оба – рука об руку – разбогатели…

…глаза очерчивают гигантский круг дальше, дальше, они обнимают то, что не обнять уже никогда и никому – и аметистовые друзы за стеклами длинного, как кремлевская башня, шкафа, да и стекла отсвечивают красным, как флаги, как сам кремлевский звездный кирпич, и громадных тропических бабочек на стене, тоже под стеклом, в квадратных смешных рамках, а бабочкам было ведь так больно, когда их прокалывали булавками, никакому человеку такой смерти не пожелаешь, и небрежно брошенные туфли без пяток, но на каблуках, они валяются, как два убитых котенка, прямо под парадным портретом, расшитые бисером, расшитые маленькими жемчужинами и синими катышками лазурита и старой хорезмской бирюзы, не туфлишки, а просто елочные игрушки, и пюпитр с развернутыми широко простынями старинных нот, махрово растрепались углы, крошится на паркет ветхая бумага, все на свете ветхо и смертно, вот и этой студии когда-то не станет; студия великой Одинцовой, с великим огромным, как ковчег в Потопе, концертным «Бехштейном», где ты будешь? где, где? ну, где?

 

…она что-то важное пропустила. Пианистка Ева уже сидит за журнальным столиком, он же столик для быстрого перекуса, когда и горничной нет, и на кухню стыдно пригласить, ибо там бедлам, и в гостиную нельзя, там сегодня просто свалка, муж вернулся с гастролей, только и успел, что распаковать чемоданы, а сам понесся в театр, дирижировать. А девочки ведь есть-пить хотят! И великая Одинцова сама их накормит-напоит!

Красивые, летящие, полные в плечах, узкие к гибким кистям, холеные руки. Это она-то блокадница? Она – царица! Прозрачные глаза: уральские аметисты. Ешьте, девчоночки, ешьте, угощайтесь! Это венские булочки, нынче утром они были еще горячие, из настоящей венской пекарни! Сегодня подруга с гастролей прилетела, из Вены, подарила! А это селедка в винном соусе! Хлеб мы сами печем, в датской печке! Из самой Дании, из Копенгагена я привезла! Это турецкое варенье, из лепестков роз!

Пианистка Ева косится на розы в хрустале. Одинцова тоже смотрит на розы. И хохочет. И зубы у нее так блестят. И глаза блестят! И вся она, красавица-музыка, блестит, переливается, смеется, звучит! Человек может быть музыкой. Даже в обыденной жизни. Не обязательно играть на ящике со струнами и петь по нотам; можно просто вибрировать, улыбаться, плакать, звучать. Звучать – душой. Сердцем. А что такое сердце? Где – сердце? Есть у тебя сердце, певица Злата? Ты думаешь: да, есть. А если – нет? Ты же не знаешь, есть или нет!

Пианистка Ева запускает витую чайную ложечку в розетку с вареньем. Злата, а к тебе ходит на занятия эта, с первого курса, ой, на втором она ведь сейчас, ну эта, румяная такая, Галя? Нет. Ее исключили. За что? Понятия не имею.

Скулы Златы чуть краснеют. Ева видит: она все знает. Но не хочет говорить.

А великая Одинцова мурлыкает нежно: девочки, душеньки, а вот бутербродики с отличной семгой, сегодня куплена в магазине «РЫБА», ну, в нашем знаменитом, напротив Елисеевского, семужка – чудо, просто чудо, восьмое чудо света! Клянусь!