Зигзаги Судьбы

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

4. Сказка моего детства. Cахалин

Как специалист по всему, что касалось рыбной промышленности, мой отец работал… Где же он работал? Дело в том, что организация, возглавлявшая рыбную отрасль страны, постоянно меняла названия. После революции она именовалась Управлением рыболовства и главрыбы при Наркомате, затем стала Народным комиссариатом рыбной промышленности, потом снова Наркоматом, Министерством рыбной промышленности, Главным управлением рыбного хозяйства при Госплане, Государственным комитетом по рыбному хозяйству, и, наконец, с 1965 года – Министерством рыбного хозяйства СССР.

Так вот, эта организация отправила отца в долгосрочную командировку в Южно-Сахалинск, и он предложил нам с мамой поехать с ним. Мне было без малого 7 лет – время готовиться к школе, но мама, как ни странно, согласилась, хотя была уже с отцом около двух лет в разводе. То, что последовало за этим, стало самой яркой, самой фантастической сказкой моего детства.

Весна 1946 года. Поезд несет нас через всю необъятную страну к берегам Тихого океана. До Владивостока мы добирались, страшно подумать, 14 дней! Не знаю, как родителям, а мне не показалось это бесконечное путешествие ни скучным, ни утомительным. Пейзажи, мелькавшие за окном, постоянно менялись. Выходить на станциях было одно удовольствие. На каждом перроне наш поезд встречали многочисленные бабульки с корзинами, ведрами, кастрюльками, лотками, предлагая фрукты, овощи, ягоды, домашнюю стряпню. После полуголодных военных лет, когда мама резала одну конфетку на четыре части, это была вакханалия для желудка.

Иногда поезд стоял на какой-нибудь большой станции час или два, и тогда папа шел в привокзальную парикмахерскую. Однажды он не рассчитал время и увидел в окно хвост своего поезда. Я помню, как нервничала мама. Будучи уверена, что папа остался на перроне, она не знала, что ей одной с ребенком делать, как себя вести – высадиться на ближайшей станции или ехать дальше… Как на зло, следующая остановка по расписанию была только через 4 часа. А когда поезд, наконец, остановился, в купе ввалился папа, обессиленный, покрытый сажей, с засохшей мыльной пеной на одной щеке. Погнавшись за составом, он успел ухватиться за буфера последнего вагона, и 4 часа висел или сидел на них. Если бы не его спортивная подготовка и не сильные руки, не продержался бы.

Запомнился и еще один дорожный эпизод. На какой-то станции к нам в купе подселился четвертый пассажир, должно быть украинец. Пытаясь водрузить на багажную полку под потолком свой увесистый чемодан, он уронил его прямо мне на голову. Я реву. Мама в истерике. Папа в гневе. Охи-ахи-извинения… От чувства вины наш новый попутчик не находил себе места, и, чтобы ее загладить, притащил в купе живого гуся, купленного на очередной станции – мне в подарок. Гусь-то мне понравился, развлечение как ни как. Он важно разгуливал по купе, издавая звуки, похожие на скрежет железа, спал у меня коленях, ел с рук… Но ведь он не только ел…

Владивосток я совсем не запомнила, возможно, просто его не видела. Единственное, что запечатлелось, это китайская яблоня, покрытая мелкими ярко красными плодами. И то, наверное, потому, что я тут же залезла на нее, едва родители отвернулись. И еще смутно – американский корабль, на котором нас переправили на Сахалин. Я умудрилась открутить все краны в ванной комнате и устроить в каюте потоп, от которого по воде плавала большая коробка с солеными американскими галетами, очень вкусными, кстати сказать… Зато воспоминания о Сахалине сохранились на всю жизнь.

Главная улица Южно-Сахалинска. 1946 год

Городок, в который мы прибыли, лежал в живописной зеленой долине, с Запада и Востока окаймленной сопками. Сопки были одеты в какие-то удивительные леса. Листья на тех деревьях с одной стороны блестящие, темнозеленые, а с нижней – замшевые, фисташкового цвета, как у мать-мачехи. Стоило подуть ветерку, и лес волшебным образом преображался, меняя окраску. Была поздняя весна, и открытые склоны сопок ярко желтели сплошным ковром диких тюльпанов.

Под жилье нам выделили традиционный японский домик (минку) с высокой черепичной крышей и раздвижными дверями. (Других домов там еще не было. Разве что бараки – мрачные бревенчатые избы, сохранившиеся от русских каторжан.) Вместо внутренних стен в минке – скользящие перегородки (фусума). Пол покрывали татами: стеганые соломенные циновки, очень толстые и гладкие, приятно пружинившие под ногой. А окна, как и у большинства наших соседей, были обклеены белой рисовой бумагой. Свет-то они пропускали, но через них ничего не было видно – ни снаружи, ни изнутри. Так что необходимость занавесок отпадала.

Естественно, тогда, ребенком, я не понимала, да и не стремилась понять, куда мы попали, почему двери в домах не открываются, как положено, а разъезжаются; почему все вокруг говорят на непонятном мне языке; почему кошки здесь в основном бесхвостые (японцы отрубали своим питомцам хвосты, чтобы те, слишком величаво вплывая в дом, не выпускали из него тепло). Это уже потом, повзрослев, я поинтересовалась довольно запутанной историей Сахалина.


Со средневековья там жили аборигены Сибири, в основном эвенки, оленеводы-кочевники. До середины XIX в. хозяйничали китайцы, пытавшиеся прибрать остров к рукам. Но Россия всегда держала его в поле зрения, даже когда на него начали зариться японцы. По Симодскому трактату (1855 года) Сахалин был признан совместным нераздельным владением России и Японии, что порождало только неразбериху и конфликты. Чтобы исправить ситуацию, в 1875-м был заключен, так называемый, Санкт-Петербургский договор, по которому весь остров переходил к России, а Японии, в качестве компенсации, отписали северные Курильские острова.

Получив Сахалин в свое пользование, Царская Россия, в принципе, не очень-то и знала, что делать с этим огромным, похожим на рыбину, куском земли на отшибе. Переезжать туда на постоянное место жительства желающих было немного. А держать остров незаселенным, значит оставить надежду восточным соседям снова им завладеть. Тогда было принято решение использовать Сахалин, как место ссылки и каторги.

Город или поселок, куда меня с мамой и папой занесла Судьба, как раз и основали те самые ссыльно-каторжные и ссыльно-поселенцы Российской империи, и назвали его Владимировкой. Чтобы иметь представление, как жили во Владимировке ссыльные, достаточно перелистать первые главы путевых заметок А.П.Чехова «Остров Сахалин»:

«Каторжные и поселенцы, за немногими исключениями, ходят по улицам свободно, без кандалов и без конвоя, и встречаются на каждом шагу толпами и в одиночку. Они во дворе и в доме, потому что они кучера, сторожа, повара, кухарки и няньки. Такая близость в первое время с непривычки смущает и приводит в недоумение. Идешь мимо какой – нибудь постройки, тут каторжные с топорами, пилами и молотками. А ну, думаешь, размахнется и трахнет! Или придешь к знакомому и, не заставши дома, сядешь писать ему записку, а сзади в это время стоит и ждет его слуга – каторжный с ножом, которым он только что чистил в кухне картофель. Или, бывало, рано утром, часа в четыре, просыпаешься от какого – то шороха, смотришь – к постели на цыпочках, чуть дыша, крадется каторжный. Что такое? Зачем? «Сапожки почистить, ваше высокоблагородие». Скоро я пригляделся и привык. Привыкают все, даже женщины и дети. Здешние дамы бывают совершенно покойны, когда отпускают своих детей гулять с няньками бессрочнокаторжными.» Одним словом, на Сахалине втихаря процветало русское рабовладение.

После поражения Российской империи в Русско-Японской войне (1904–1905) Южная часть Сахалина, с прилегающими к ней островами Тюлений и Монерон, отошли-таки к Японии. А с 1920 по 1925 годы японцы, воспользовавшись смутными временами в России, захватили и северную часть Сахалина. На всем острове в спешном порядке было введено военно-гражданское управление, русские законы упразднены, а названия населенных пунктов, включая улицы, переименованы на японские. Сам остров стал называться Карафуто. Перестроили японцы и Владимировку, переименовав ее в Тоёхару.

Но не долго музыка играла. С сентября 1945 года, одержав победу в Советско-Японской войне, СССР вернул себе весь Сахалин. И Курильские острова впридачу. Тоёхара получил статус города и стал называться Южно-Сахалинском, административным центром всей Сахалинской области, включающей Курильские острова. То есть происходили все эти преобразования, как я позже поняла, как раз в ту пору, когда я босиком носилась по его улицам с ватагой японской детворы. Это уже потом город начал быстро расти и развиваться, а тогда был деревня деревней.

Во Владимировке-Тоехаре-Южно-Сахалинске вступила в силу военная диктатура. Японские законы на острове уже не работали, а советские еще не сформировались. Банки, заводы, промыслы, вся деловая, трудовая и культурная жизнь остановилась. Русских жителей на острове считанные единицы, а среди японского населения паника, порождавшая хаос. Отток на ближайший японский остров Хоккайдо шел тысячами. Все желающие уплыть не могли, и на пристанях и в гаванях царило столпотворение.

Советское командование чуть ли не насильно возвращало напуганных, озлобленных и голодных людей в их дома, обещая безопасность, работу, питание и медицинское обслуживание. И, надо отдать ему должное, свое обещание сдержало. Японцам были предоставлены не просто одинаковые с русскими права, а льготные – по части налогов.

Переходный период под жестким военным надзором продлился полтора года. Все основные объекты жизнеобеспечения Тоехары, включая культурные, такие как библиотеки, буддийские храмы, недавно построенное японскими властями великолепное здание Краеведческого музея Карафуто, были взяты под охрану военной комендатуры.

И тем не менее остров еще какое-то время продолжал оставаться японским, и не только по составу населения. Японцами были мэры городов и даже губернатор Карафуто-Сахалина. Эта временная вынужденая мера обеспечивала зыбкую стабильность и видимость порядка. Паника среди японцев улеглась. А поскольку им нужно было как-то существовать, они шли работать на русских, ни на минуту не забывая однако, что при первой же возможности покинут остров.

 

Вопрос о репатриации японцев с советского Сахалина был решен между СССР и США практически сразу же, в конце 1945-го. Переправляли беженцев на американских судах. Объем дозволенного багажа был лимитирован – сто килограмм на одного пассажира. (Золото и деньги вывозить не разрешали.)

Вот в таком мы оказались переходно-смутном периоде сахалинской истории. С одной стороны остров вроде бы уже снова советский. А с другой – насквозь японский: речь, уклад, антураж. Лица вокруг сплошь плоские, желтые, узкоглазые. Хотя… как я вскоре, привыкнув, поняла, все они очень даже симпатичные люди – приветливые, обходительные, услужливые. Такова их культура, позволяющая за внешней маской поглубже запрятать то, что у них внутри. Я не знаю, что там было у этих несчастных внутри, но вреда они нам ни разу никому не причинили. Скорее даже наоборот.


Со сменой хозяина на острове и остановкой производственно-деловой жизни остановилась и основная отрасль сахалинской экономики – рыбодобывающая промышленность. В первую очередь, из-за отсутствия рабочих рук и своих специалистов. Одним таким специалистом и был мой отец. В его задачи входило наладить рыбную промышленность в Южно-Сахалинске, включавшую, помимо промысла, береговые производства, перерабатывающие и консервные заводы, холодильные цеха для замораживания морепродуктов и т. д.

Во время II Мировой войны все промысловые бассейны Советского Союза, как известно, были превращены в театр военных действий. И любой, включая рыболовный, флот в случае необходимости расценивался, как потенциальный их участник. Как я себе представляю, с этим и было связано военно-морское звание отца (капитан 1-го ранга, инженер береговой обороны в запасе до 1965 года), означавшее, что рыбный промысел рыбным промыслом, но он сам и команды баркасов, находившихся в его ведении, стоят на страже безопасности дальневосточных границ страны.

В первые годы разрухи основная ставка делалась на самый легкий вариант – прибрежный лов и обработку на местах, благо сельди и лосося у берегов ошивалось видимо-невидимо. Сельдь на моих глазах сгружали с баркасов сплошным искристым потоком – десятками тонн.

Все работники отца были японцами. Представляю, как трудно ему приходилось. А может и нет, если учесть японскую организованность, трудолюбие и какое-то генетическое раболепство перед вышестоящим. Понятно, что буквально с первых же дней моего отца и его семью знала в лицо вся округа. Ведь, с одной стороны, он для них был чужак, а с другой – работодатель.

Очень скоро я нашла себе среди япончат новых друзей. Поначалу мы пытались объясняться на пальцах. Но дети все схватывают быстро, и вот я уже начала понимать отдельные слова и даже фразы. А через пару месяцев худо-бедно общалась с ними по-японски. (Сейчас помню только: «Сайонара» – до свидания, «осакини» – извините, «домо аригато» – большое спасибо, «чоты маты» – одну минуточку… И еще полу по-русски, полу по-японски: «Русски худанай, варнаки много», что означает: Русские плохие, воров много. Это они к тому, что у них не принято было запирать свои дома, а велосипеды они оставляли прямо на улице, и их никто никогда не трогал… до тех пор, пока не появились в городе наши.

С японской малышней я и проводила все дни напролет, что наверняка тоже не укрылось от местных жителей. После шторма на берег обычно выбрасывало полумертвую сельдь в огромных количествах. Бывало весь берег становился серебряным от их упругих тушек. Япончата собирали их для меня, нанизывая под жабры на согнутую кольцом толстую проволоку и, взвалив улов себе на спины, тащили к нам домой. Мама ворчала, но от нечего делать насолила этой селедки целый боченок, хотя ее никто не ел.

Иногда папины работники приносили нам гигантских крабов, метра полтора в диаметре. Папа разжигал во дворе костер, подвешивал над ним ведро и, отрывая у еще живого краба ноги и клешни, бросал их в подсоленную кипящую воду. Вкуснятина необыкновенная! Еще помню много красной икры, навагу и нежнейшее розовое мясо свежевыловленной горбуши. Из-за этой самой нежности горбуша считается скоропортящимся продуктом и в свежем виде экспорту не подлежит. А лакомством для меня была жареная соя, вкус которой я не забыла до сих пор. Японцы ее готовили и продавали прямо на улице, с чугунных жаровен, как в Париже – каштаны.


Папа целыми днями пропадал на берегу. Я прекрасно знала дорогу к месту его работы и часто околачивалась там, наблюдая, как баркасы выгружают на берег свой улов, а целая шеренга японцев в кожаных фартуках и с огромными ножами тут же разделывает рыбу за бесконечно длинными столами. Бывало, что на их столы попадали небольшие акулы. Японцы вспарывали им животы, извлекали оттуда живых акулят с желтыми мешочками у рта (акула – существо живородящее) и бросали их в море, чтобы они могли вырасти.

Однажды, по моей вине, случился неприятный канфуз. Из Москвы в Южно-Сахалинск приехала съемочная группа делать кинорепортаж о том, как налаживается жизнь на отвоеванном Сахалине и какие отношения сложились у наших с местным японским населением.

Я, понятное дело, ничего этого не знала. Мы просто с каким-то японским мальчонкой носились меж разделочных столов, играя в догонялки или прятки. Я схватила со стола акуленка с тем самым желтком у рта, и запустила им в своего товарища. Да промахнулась. Акуленок звонко шлепнулся в лицо московскому оператору, желток размазался по его щеке. Тот побагровел от неожиданности и возмущения, приписав «рыбную атаку» выходке какого-нибудь агрессивно настроенного работника-японца. Москвичам хорошо было известно, что враждебность здесь буквально витает в воздухе.

Папа засек, чьих это рук дело. Он стоял бледный, сверкая своими орлиными глазами. Как уж он там оправдывался перед москвичами, не знаю – я поспешила ретироваться с поля боя подобру-поздорову. Но кара меня все-таки настигла. Вечером папа возник в проеме раздвижных дверей нашего дома, как стихийное бедствие. Ни слова не говоря, снял свой широкий кожаный ремень и впервые в жизни высек меня. Такого надругательства над собой я ему не простила.

Другой раз я пришла на отцовский комбинат под открытым небом, когда с баркаса вывалили на берег гигантского ската-манту. Морской дьявол распластался на бетонном полу, как мягкий, маняще искрящийся ковер, черный со спины и белоснежный с подбрюшья. Конечно же я не могла устоять перед соблазном – прыгнула на его спину и попробовала поплясать. Не знаю, что произошло, только в следующую минуту, вскрикнув от боли, я повалилась набок и увидела, что нога у меня вся в крови. Японцы побросали свою работу. Двое из них подхватили меня на руки и потащили домой, к маме, и сами же обработали рану и забинтовали ногу, потому как мама растерялась. Нога долго потом не заживала.

Так что я не могу сказать, что общая враждебность японцев к русским распространялась и на нашу семью.

Американские корабли между тем регулярными рейсами вывозили их с Сахалина на Хоккайдо. Поскольку багаж был ограничен, бедные люди за бесценок продавали свои вещи на рынке. Чего только мама у них не накупила! Фигурки самураев и гейш – с блестящими волосами, в парчовых кимоно, на черных лакированных подставочках. Бронзовых и фарфоровых божков-копилки с очень длинными мочками ушей, чайнички с драконами, всевозможные статуэтки, веера, очень красивые тарелочки – фарфоровые, деревянные, лакированные и т. д. и т. д.

Иные от досады, что они не могут забрать с собой свои вещи, в сердцах выбрасывали все в море. А морская волна, не принимая «дары скорби», выносила их на берег. Я с огромным удовольствием копалась часами на пляже в песке, находя там самые неожиданные штуковины – костяные фигурки, крошечные блюдечки, чашечки и т. п. Для детского восприятия такие находки были подобны маленьким кладам.

Записываю сейчас свои воспоминания, а справа от меня на книжной полке стоит небольшая фарфоровая статуэтка японского божка. Нет, я не нашла ее в песке и мама не купила ее на базаре. С ней связана совсем другая история. Как-то, гуляя в одиночку по соседней улице Южного, я остановилась перед окном жилого дома (с прозрачным, а не «рисовым» стеклом), зачарованно глядя на статуэтку, стоявшую на подоконнике. Она не столько мне понравилась, сколько каким-то странным образом притянула к себе мое внимание и никак не хотела отпускать.

Терракотовое матовое тело в глазурованной красной накидке. На голом животе, на лице и даже на тыльной стороне ладоней тончайшей кисточкой прорисованы черные волосы. Брови изогнутые, черные, и очень живые глаза (с проколотыми для выразительности зрачками). Сидит божок в непринужденной задумчивой позе, как бы на полу или на земле. Я не могла оторвать от него глаз.

И тут из дома вышла японка, посмотрела на меня, улыбнулась и спрашивает: «Нравится?» Я кивнула: «Очень!» Женщина скрылась в доме и через минуту вышла со статуэткой в руках. «Раз нравится, значит он твой. Возьми, – сказала она, вкладывая ее мне в руки. – И никогда с ним не расставайся. Теперь это твой личный Бог Счастья. Он принесет тебе удачу.» Прижимая к груди подарок, я помчалась домой…

Годы спустя, когда выходила замуж, увезла свой талисман с собой в Ереван. Когда через 30 лет вернулась с семьей в Москву, о нем не забыла. А из Москвы он перелетел со мной через полмира в Америку, и всегда занимает самое почетное и безопасное (с учетом сейсмоактивности Калифорнии) место в моей комнате.


Тот самый японский бог Счастья

Мама не долго выдержала на Сахалине. К осени 1947 года, сославшись на то, что мне уже восемь, а я еще не учусь, уехала вместе со мной обратно в Москву, оставив папу одного. Теперь уже насовсем. Я же долго еще с ностальгической тоской вспоминала сахалинскую экзотику и жизнь с отцом и с матерью.


Папа присылал нам с Сахалина консервы – красную икру, крабы, горбушу и… платил алименты на мое содержание. Вернувшись в Москву, он время от времени появлялся у нас дома. С мамой у них всегда сохранялись хорошие отношения. В Москве он работал все в том же Министерстве рыбной промышленности, старшим инженером отдела, и периодически отправлялся в долгосрочные командировки на край земли – строить рыбоперерабатывающие заводы и холодильные установки, восстанавливать или налаживать рыбный промысел.

Как-то из одной такой поездки – с Чукотки – он привез мне нанайскую оленью доху и унты. Очень красивые, отделанные орнаментом-инкрустацией из полосок цветного меха. И то и другое двустороннее – мех снаружи, мех внутри. Снабженная капором и рукавицами, доха имела только одно отверстие – для лица. Мама с бабушкой зимой заставляли меня все это носить, устраивая мне настоящий ночной кошмар. Во-первых, в ней было жарко, как в печке, во-вторых – перед друзьями неудобно ходить, как чукчя-матрешка. А главное, каждое ее надевание – через голову, как рубашку, вызывало у меня панику. Я путалась внутри, в темноте и духоте, не находя, куда совать голову, куда руки. Единственное, в чем пошли мне навстречу, это отрезали рукавицы.


В конце концов папа женился вторично, на русской голубоглазой женщине по имени Мила. В 1957 году у них родился сын, мой сводный брат, и папа назвал его своим любимым именем – Рустам. Много позже, когда Рустам обзавелся своей собственной семьей и детьми, он, совсем уж неожиданно, назвал свою дочь Элеонорой. Так у меня появилась племянница, полная моя тезка – Элеонора Манукян.

В 1956 отца снова посылают на периферию. На сей раз – на Камчатку.Мила с семимесячным ребенком на руках последовала за ним, в Петропавловск-Камчатский, и выдержала 8 лет. Правда, каждое лето они проводили в Москве. Жили в московской квартире Милы. А в Клязьме папа купил старенький дом у реки с участком и все свободное время отдавал ему. Бабушка (Маргарита) на лето приезжала к внуку. Была и я у них частым гостем. Мила относилась ко мне сдержанно, но доброжелательно.

Осенью они возвращались в Петропавловск. Рустам отучился там первый класс, после чего Мила вернулась с ним в Москву. Казалось, папа, с его атлетической фигурой, непоколебим – в плане здоровья, как скала. Увы! Когда он остался один, у него случился первый инфаркт. Страшно подумать – он пролежал без сознания на полу своей квартиры несколько часов, пока его случайно кто-то не обнаружил… На Камчатке папа проработал почти десять лет, в последние годы занимая пост главного инженера Камчатского совнархоза. Тамошние заработки намного превышали московские, и он не спешил возвращаться. Но после второго инфаркта, в 1966-м, ему-таки пришлось распрощаться с Камчаткой и вернуться домой.

 

Увы, третий инфаркт подкосил его окончательно. Мы с мужем навещали его в больнице. Он держался молодцом до последнего, находя в себе силы шутить. Из больницы ему уже не суждено было выйти. 28 декабря 1968 года папы не стало. Ему было всего 58 лет. Папа умудрился родиться в Международный женский день – 8 марта, а похоронен был в канун Нового года, 31 декабря. В тот день мы все собрались у дяди Манука, его брата.

Нам с Рустамом не повезло – я жила с папой до 8 лет, а мой сводный брат лишился отца в 11. Мила замуж больше не вышла, и Рустаму пришлось пробиваться в жизни самостоятельно. Он совсем не пошел в своего отца – ни внешностью, ни мужественностью, ни целеустремленностью характера. Красивый милый мальчик, круглолицый, розовощекий, сероглазый, невысокого роста и по-девичьи застенчивый. У нас с ним разница в возрасте 18 лет, он всего на 3 года старше моего первого сына.