Записки. 1875–1917

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Кстати, отмечу, что факт, указываемый Игнатьевым, что в армии и, быть может, особенно в гвардии, было так много офицеров, совершенно лишенных военного духа, объясняется тем, что в то время на военную службу шли все те, у кого вообще не было ни к чему особого призвания, и в особенности те, у родителей которых не было средств дать им иное образование, а также и все неудачники. Ведь для того, чтобы поступить в часть вольноопределяющимся 2-го разряда, было достаточно пройти всего 4 класса среднего учебного заведения, что давало право поступления в юнкерские (так называемые окружные) училища. Этот порядок был изменен только после японской войны, когда обнаружился недостаток офицерской подготовки и когда курс юнкерских училищ был приближен к курсу военных.

Возвращаясь к моим знакомствам, отмечу среди них три дома, о которых у меня сохранились особенно хорошие воспоминания, хотя в дальнейшем, с моей женитьбой, мои отношения с двумя из них прекратились. Я уже упомянул про семью Булгариных, с которой был близок мой отец. Он же меня свел в семью старушки Ольхиной, на двух дочерях которой были женаты двое сыновей писателя Булгарина. Милая старушка, Ольхина, объединяла всю семью, жившую, в общем, довольно скромно. К единственному ее сыну, тогда старшему полковнику Конной Гвардии, относились, в общем, довольно иронически, ибо особым умом он не блистал и в доме матери бывал редко. Меня привлекало в этот дом третье поколение семьи – круглые сироты одной из его сестер, Булгариной, из коих мой ровесник Фаддей, про которого упоминает в своих записках А.А. Игнатьев, был, впрочем, наименее симпатичным. Зато привлекательны были своим веселым милым характером обе его сестры. Одна из них позднее была замужем сперва за Лопухиным, а после его смерти за графом Л. Милорадовичем, человеком значительно старше ее и очень неблестящим, с которым у меня как-то произошел неприятный казус. Я ему сказал, что я про него читал в мемуарах Башкирцевой (она его упоминает, как намечавшегося ей жениха под именем Гриши М – ч) и он заинтересовался моими словами. Каков был потом мой ужас, когда, проверив мое указание, я нашел, что, главное, что она про «Гришу» говорит, это, что он дурак.

В семье Ольхиных мне приходилось подчас слышать про Победоносцева: старуха Ольхина и жена знаменитого обер-прокурора были двоюродные сестры, обе рожденные Энгельгардт. Про Победоносцева здесь отзывались всегда с уважением, но холодно. Вообще, надо сказать, что любви к нему, кажется, никто не питал. Сын расстриженного дьякона, ставшего позднее профессором литературы Московского университета, он сам читал в нем позднее русское гражданское право и написал лучший курс этого предмета дореволюционного периода. Победоносцев был человеком скромного образа жизни, бессребреником, и в распущенные времена Александра II произвел большое влияние на Александра III, когда ему было поручено преподавание сыновьям царя юридических предметов. Фанатик самодержавия и, вероятно, лучший его теоретик, Победоносцев в первые годы царствования своего воспитанника имел на него большое влияние, да и позднее продолжал быть бесконтрольным распорядителем православной церкви. Было ли оно столь вредным, как это говорят обычно, не знаю, но что он оказал морализующее влияние на высшее наше духовенство, мне кажется несомненным. Вообще, православное духовенство, значительно уступавшее католическому в интеллектуальной подготовке, было всегда выше его морально, но среди иерархов подчас попадались недостойные лица. Говорили про Победоносцева, что его влияние на наших иерархов держалось на сосредоточенных у него сведениях об их частной жизни, не всегда идеальной, и приписывали ему фразу, что, показывая на ящик своего большого письменного стола, он кому-то сказал: «Вот, чем я их держу». Победоносцев, несомненно, был человеком независимым. Уже позднее Б.К. Ордин, помощник секретаря императрицы Александры Федоровны рассказал мне, например, что как-то Государыня послала его к Победоносцеву, чтобы поторопить его с прославлением Святого Иоасафа Белгородского. Победоносцев прямо рассвирепел и почти закричал: «Скажите вашим, чтобы они производили своих генерал-адъютантов и фрейлин, а в церковные дела пусть не суются». Не знаю, как Ордин передал этот ответ.

Еще когда я был подростком, мой дядя Макс свез меня в дом к И.Н. Герарду, где по субботам собиралось много молодежи. Здесь я впервые стал встречаться с барышнями моего возраста, и немного развернулся (до того я был невероятно конфузлив в обществе и, вероятно, часто производил впечатление глупенького). Обе барышни Герард были старше меня и, хотя я никаких нежных чувств ни к той, ни к другой не питал, я им до сих пор благодарен за их доброе ко мне отношение. У И.Н. было два брата – Николай, в то время член Государственного Совета и будущий Финляндский генерал-губернатор, и Владимир, один из наиболее известных тогда адвокатов, у которого тоже еженедельно собирались. Из трех его дочерей выделялась особенно вторая – Екатерина Владимировна, столько же блестящая, как и отец, живая и остроумная. Герард был товарищем по Правоведению Чайковского и поэта Апухтина, которого я у него как-то и видел. Апухтин поражал своей невероятной толщиной, над которой он сам смеялся. Как-то, гостя у родственницы моей будущей жены, Козловой, в ее имении Пирожково (которое он наименовал «Шатó-Гатó»), он написал про себя стихотворение-четверостишье, что тогда как пословица говорит, что жизнь пережить не поле перейти, ему грустно прийти к сознанию, что ему поле перейти все-таки труднее.

У Герардов часто бывал бывший кавалергард Карцов, поклонник таланта Апухтина, у которого было собрание не напечатанных стихотворений поэта, некоторые из коих Владимир Николаевич читал при мне и которые, несомненно, были не менее талантливы, чем напечатанные. С Карцевым бывала и его интересная жена, певица Панаева-Карцова, для которой ее отец, инженер Панаев, построил на Адмиралтейской набережной театр, позднее известный под именем Панаевского. Встречал я у Герардов и Н.Н. Фигнера с женой, и разведенную в это время с мужем, К.Е. Маковским, его красавицу жену, известную, как я уже писал, по его «Свадебному Пиру» (я слышал, что она была жива еще в 1952 г. и жила в Ницце). У Герардов я познакомился и с Любовью Федоровной Достоевской, дочерью знаменитого писателя, и стал у них бывать. Мать ее была известна, как большая труженица и верная подруга Федора Михайловича, которой он был обязан тем, что она создала ему обстановку, в которой он мог прилично жить и работать. После его смерти она поставила на ноги своих детей и весьма умно вела дела по изданию сочинений мужа. Как раз, когда я стал у них бывать, она продала Марксу за 40.000 руб. право на издание полного их собрания в виде приложений к «Ниве». В те времена это казалось суммой невероятной.

Любовь Федоровна, девушка некрасивая, была интересной собеседницей, и я всегда с удовольствием разговаривал с ней. В эмиграции писали, что она умерла в сумасшедшем доме, написав перед поступлением туда книгу об отце, в которой главным пунктом было утверждение, что Достоевские были знатного происхождения. Надо думать, что книга эта была написана, когда Л.Ф. уже была не вполне нормальна.

Наконец, упомяну еще про дом Романовой – матери с пятью детьми. Екатерина Владимировна, рожденная баронесса Меллер-Закомельская, приходилась, не знаю точно как, двоюродной сестрой философу Соловьеву, который ею увлекался в молодости, и мне пришлось позднее встретить напечатанным одно из его писем к ней. Когда я стал бывать у них, она была уже вдовой морского доктора, и ее старший сын Владимир кончал в то время первым Морской Корпус. Позднее он стал горным инженером и работал на Кыштымских заводах, принадлежавших семье Меллер-Закомельских, продавших в то время часть их английским капиталистам, давшим деньги на их модернизацию. Из трех ее дочерей средняя, оставшаяся незамужней, стала потом образцовой сестрой милосердия Георгиевской Общины, работавшей и в японскую, и в первую большую войну. Две же другие вышли замуж: за конногвардейцев фон-Валя и Чичерина, товарищей по Пажескому Корпусу моего третьего брата Леонтия. Когда Чичерин, очень остроумный и живой человек, женился на младшей из Романовых – Вере, его однополчанин князь Иоанн Константинович, не блиставший наоборот умом, спросил его, из каких она Романовых, на что Чичерин ответил: «Из тех же, что и Вы, Ваше Высочество, но из старшей линии», оставив того в полном недоумении. Вера Вадимовна быстро овдовела – ее муж погиб от припадка аппендицита, сделавшегося у него в поезде при возвращении с Полтавских торжеств, и по приезде в Петербург операция уже оказалась запоздавшей. Вера Вадимовна во время первой мировой войны оказалась, как и ее сестра, очень энергичной сестрой милосердия, проработав ее всю, начиная с Ивангорода, с 3-м Кавказским корпусом и фактически будучи начальником отряда Красного Креста, приданного этому корпусу. Красивая и умная, она легко добивалась своего, но многие, особенно женщины, ее недолюбливали.

Екатерина Владимировна Романова была членом Санкт-Петербургского дамского тюремного Комитета, председательницей которого была княжна Дондукова-Корсакова, которую я, кажется, раз там и встретил, – небольшая старушка, о которой не раз упоминается в воспоминаниях революционеров. Она отдала всю свою жизнь заботе о заключенных и, когда дело шло о «политических», обращалась непосредственно к министру юстиции, а если нужно было, то и к Александру III, большею частью добиваясь своего, благодаря своему высокому нравственному авторитету.

Говоря об Училище и себе, я отстал от нашей, семейной жизни, которая, впрочем, текла эти годы своим нормальным чередом; братья мои учились в Пажеском Корпусе. Мой брат Георгий прошел в нем, начиная с 1-го младшего класса до специального, но после него два младшие класса были упразднены, чтобы дать возможность поместить в том же здании двойной комплект специальных классов. Поэтому его погодок, Леонтий, эти классы прошел в Александровском корпусе, у которого была тогда репутация, что в нем лучше всего поставлено преподавание; в Пажеский корпус он перешел только в 3-й класс. В него же поступил прямо и младший мой брат Адам. Все мои братья шли без переэкзаменовок, но двое младших ближе к середине, тогда как Георгий был почти все время в числе первых трех. Перейдя в младший специальный класс, он и два других первых тогда в классе ученика, Потоцкий и Скалон, перешли в технические учебные заведения, они – в Институт Путей Сообщений, а брат – в Технологический. Ему собственно хотелось поступить в Горный Институт, но туда он по конкурсу не попал. Кстати, отмечу, что в то время существовали особые пансионы, в которых кандидатов в эти учебные заведения «натаскивали» к экзаменам. Принималось в среднем не больше 10 % кандидатов, и экзамены были поэтому очень строги, причем у профессоров были в большинстве свои особые каверзные вопросы, на которых они из году в год резали. Вот с этими особенностями, главным образом, и знакомили в пансионах, содержатели которых наживали на этом хорошие деньги.

 

Директор Пажеского корпуса был тогда старый генерал Дитерихс, которого пажи очень жалели, когда он ушел. Новый директор граф Келлер во время турецкой войны заменил при переходе через Балканы Куропаткина, когда тот был ранен, в качестве начальника штаба у Скобелева, и получил за эту операцию Георгиевский крест. Келлер был человек неглупый и благородный, и его быстро полюбили, но у него был большой недостаток для педагога – он любил выпить. В Японскую войну, будучи Екатеринославским губернатором, он просил о назначении его на фронт, получил, если не ошибаюсь, 3-й сибирский корпус и был убит в одном из боев еще до Ляоляна.

Братья свой корпус все очень любили, и окончившие его составляли, в общем, одну дружную товарищескую семью. Отмечу еще, что в те времена говорили с иронией, что у бывших воспитанников таких учебных заведений, как Пажеский корпус, Лицей и Правоведение, с одного конца есть петелька, а с другой крючок, при помощи которых они друг друга тянут. Несомненно, в этом была своя доля правды, ибо известная корпоративная связь между ними была, но, вероятно, не больше, чем вообще в любой товарищеской среде, и если она обращала на себя внимание, то главным образом потому, что среди студентов наших университетов она почти совершенно отсутствовала.

Внутренняя жизнь нашей семьи шла эти годы шаблонно. Зима проводилась в Петербурге, и лето в Гурьеве. Бабушка Мекк старилась и давний, видимо, туберкулез разрушал понемногу ее организм. Поэтому она перестала возвращаться в Россию даже летом. Кажется летом 1892 г. (а быть может – 1893 г.) мы ездили всей семьей навестить ее в Висбаден, где она нанимала большую виллу. Туда же приехали Левис-оф-Менар со старшими сыновьями, так что жизнь наша могла бы быть очень веселой, если бы тут же рядом не находился в последней стадии прогрессивного паралича дядя Володя Мекк. Его катали в кресле, – обычно так, чтобы его никто не встречал, но когда это случалось, он уже никого не узнавал.

Я немало часов проводил в курзале, играя там в шахматы. Устраивались поездки в Швальбах – другой курорт по соседству, и во Франкфурт-на-Майне, с его старинным кварталом и с еврейским гетто, где показывали дом Ротшильдов «Ариаднеумом» – особым зданием, где помещалась известная статуя Ариадны работы Торвальдсена. Для большей иллюзии розовые занавески должны были придавать белому мрамору телесный цвет, довольно, впрочем, неудачно. Отец свез нас в Гейдельберг, где мы обошли красивые руины укреплений, разрушенных французами во время войн Людовика XIV и громадную бочку, про которую с гордостью говорилось, что больше ее нет во всем свете. Другой раз большой компанией на пароходе спустились мы по Рейну до Кёльна, где в те годы была закончена длившаяся несколько веков постройка его знаменитого собора. Горы около Рейна, несомненно, ничего особенного не представляли, но вместе с голубыми водами реки и развалинами целого ряда замков (первая из них, на небольшом островке, напомнила мне Жуковского и его эпископа Гаттона, якобы съеденного здесь мышами) составляют очаровательную, мирную картину.

Наиболее крупную поездку из Висбадена сделали мы, однако, в Лондон, куда бабушка отправила Воличку Мекк, Володю Фраловского и меня в сопровождении гувернеров: Воличкиного – англичанина Кроуфорда, и моих братьев – француза Беклер. Кроуфорд, ирландский помещик и бывший гвардейский офицер, разорился, когда его арендаторы отказались платить ему и другим помещикам аренду, и поступил тогда гувернером в дом дяди Коли. Замашки его были широки и, как я потом узнал, бабушка была очень недовольна им, ибо наша поездка оказалась гораздо более дорогой, чем предполагалась. Вместе с тем, вспоминая свою офицерскую жизнь, он больше знакомил нас с лондонскими ресторанами и театрами, чем со стариной города и его художественными сокровищами. На обратном пути из Дувра в Остенде мы попали в здоровую бурю, и я впервые узнал, что такое морская болезнь.

Беклер пробыл у нас в доме, кажется, три года, после чего отец устроил его (как раньше Соболевского) воспитателем в Правоведение. В это время он женился, и у него скоро родился сын, ныне известный французский писатель Андре Беклер. Однако, оставив наш дом, Беклер продолжал часто бывать у моих родителей, став общим нашим другом. С ним связаны у меня, в частности, два воспоминания. В Гурьеве он завел из яблочных падальцев производство сидра, которым он сам восхищался, и который отец иногда пил, но который ни у кого больше успеха не имел. Затем в Петербурге он научился переплетному мастерству у известного тогда переплетчика Ро (Rau), и весь дом наш стал переплетать книги. Переплеты выходили прочные и красивые, но до конца ни сам Беклер, ни все мы не могли научиться хорошо отпечатывать названия книг на корешках переплета.

Добрые отношения остались у нас и вообще со всем многочисленным педагогическим персоналом, перебывавшим у нас в доме. Комична была в нем уже пожилая, стыдливая англичанка мисс Биклей. Когда она серьезно заболела и вскоре умерла, величайшим для нас сюрпризом было узнать, что ускорению трагической развязки ее болезни помогло начало у нее прогрессивного паралича. Была она очень неумна, и все мы много смеялись, когда она написала письмо в Министерство финансов, прося объяснений, почему купленный ею выигрышный билет не выигрывает ничего в течение уже что-то 10 лет. К общему нашему изумлению, на свое послание она получила ответ из министерства, где, очевидно, нашелся комик, написавший ей, что это, вероятно, упущение банка и что она, несомненно, выиграет в одном из ближайших тиражей. Бедная мисс, однако, так и умерла, ничего не выиграв.

Кстати вспомнилось мне здесь забавное объявление, которое в те годы попалось нам, кажется, в «Русских Ведомостях», что за рубль почтовыми марками высылается откуда-то из Подольской губернии пакет порошка для разведения рыб. Кто-то у нас предложил выписать один из этих пакетов, но хорошо, что этого не сделали, ибо затем было напечатано письмо, полученное одним из пославших марки: в нем с благодарностью возвращались марки, и сообщалось, что объявление – результат пари, что какую бы глупость не напечатать, всегда найдется не менее 100 наивных людей, которые на него отзовутся. Добавлялось затем: «Для вашего успокоения добавляю, что вы были сто пятым».

В начале 1893 г. умер ганноверский дядя Александр Беннигсен, и на похороны его отправились отец и дядя Иосиф, захватив и меня. Похороны были очень торжественны, и на них собрались не только немецкие представители нашего рода, но и многие представители старого ганноверского, еще независимого от Пруссии по духу, общества. Видел я тогда единственный раз в жизни Рудольфа Беннигсена, бывшего в то время ганноверским «oberlandespräsident» – что-то вроде генерал-губернатора – приехавшим с двумя из своих сыновей (старший из них уже был в это время крупным чиновником в немецких колониях, и позднее – первым губернатором немецкой Новой Гвинеи). Почтение, которое окружало Рудольфа, меня поразило, – настолько в России все было тогда проще.

Через год умерла в Ницце бабушка Мекк; незадолго перед этим умерла там и вдова дяди Володи от слишком большой дозы морфия. Бабушка купила в Ницце большую виллу «Дамаянти», в которой она тихо угасла. Хоронить ее привезли в Москву, где собралась вся семья.

Из своего еще очень крупного состояния она выделила значительную сумму, которую оставила в распоряжении дяди Коли Мекк для помощи обедневшим членам семьи, а все остальное разделила поровну между детьми. Внукам она оставила принадлежавшие ей акции Волжско-Камского Банка, причем нашей семье досталось их 250, то есть, по тогдашнему курсу их около 300.000 руб. Таким образом, и я в 18 лет стал капиталистом. Оставленный для помощи членам семьи капитал в 1917 г. уже не существовал, ибо дядя Коля к тому времени его уже роздал целиком некоторым своим сестрам. Вначале он советовался об этих выдачах с моей матерью, но потом они разошлись во взглядах, ибо она считала, что лучше сохранить капитал, а на помощь обратить лишь проценты, а дядя предпочел распределить по мере нужды самый капитал. Должен сказать, что после смерти бабушки, наши отношения с другими членами семьи матери понемногу стали все более отдаленными, быть может, вследствие строгости моральных требований матери, которым не все мужья теток отвечали.

Весной 1893 г. я перешел на старший курс Училища, получив при этом «нашивки» – полоску галуна на обшлагах мундира, за хорошее учение. До меня эти нашивки были редкостью в гимназических классах, при Пантелееве их стали давать чаще, а затем и совсем легко. В это время изменилось и отношение к отметкам, и более молодые преподаватели ставили всем полный балл, тогда как старики придерживались еще правила, что на 12 знает только Господь Бог, на 11 они сами, а воспитанники знают предмет самое большее на 10. Я окончил гимназические классы, не добрав до 12 только по латыни и немецкому языку, и перешел 2-м. Первым продолжал быть Кармин.

Кстати, этим летом отец, хворавший в те годы желудком, поехал лечиться в Киссинген, захватив с собой нас, двух старших сыновей, и доктора Шилова. Петр Федорович уже за несколько лет до этого стал нашим домашним врачом. Начал он свою карьеру земским врачом в Кемцах, и вылечил тогда мою бабушку Беннигсен от какой-то болезни печени, тогда как петербургские светила определили у нее бесспорный рак, что не помешало ей прожить после этого больше 15 лет. Лечить у нас Шилов стал, когда приехал в Петербург писать и защищать докторскую диссертацию, темой для которой избрал перекись водорода. Работа его оказалась ценной, и его фамилия в связи с этим веществом попала даже в словарь Брокгауза. Позднее Петр Федорович был врачом Военно-Топографического Училища, и умер в 1918 г., причем за 25 лет, что он лечил в нашем доме, он стал общим для всех нас другом, чем он был обязан своей исключительной порядочности и деликатности.

В Киссингене в тот год мы встретили великого князя Михаила Михайловича с его молоденькой и миленькой женой, рожденной графиней Меренберг. Её мать, красавица, дочь А.С. Пушкина, была сначала замужем за Дубельтом – сыном, если не ошибаюсь, шефа жандармов – развелась с ним и вышла вновь замуж за герцога Гессен-Нассауского, одного из представителей семьи, в 1866 г. лишившейся своих владений. При этом она получила титул графини Меренберг, который и носили ее дети. За брак с ее дочерью Михаил Михайлович, не испросивший на него разрешения ни родителей, ни Александра III, был исключен из военной службы и выслан из России. В записках А.А. Игнатьева говорится про неудачное сватовство Михаила Михайловича к его двоюродной сестре. Добавлю еще к этому, что тогда рассказывали, что столь строгая кара постигла Михаила Михайловича за то, что он якобы женился на Меренберг как раз тогда, когда Александр III решился дать согласие на его брак с Игнатьевой. Говорили еще, что против его брака с последней была особенно его мать, великая княгиня Ольга Федоровна, которую, впрочем, вообще не любили за ее жадность и готовы были ей приписать многое, в чем она, быть может, и не была повинна. Прощён был Михаил Михайлович только значительно позднее, при Николае II, но в Россию не вернулся, и остался жить в Англии.

Из Киссенгена отец отправил нас втроем – Шилова, брата и меня – познакомиться с Швейцарией. В этот раз побывали мы у Чёртова Моста, где обошли все столь памятные по боям 1799 г. места. Местами казалось нам прямо непонятным, как человек мог там пройти, а, между тем, солдаты Суворова и Багратиона не только прошли здесь, но и победили храброго и упорного врага.

На обратном пути отец заехал в Бантельн, где его, как нового владельца, местное население приветствовало «факел-цугом» – шествием вечером с фонариками и песнями, на что он ответил угощением пивом.

Осенью 1893 г. начались мои серьезные занятия. Говорю «серьезные», ибо до того я почти ничего не делал. Вместо уроков нам стали читать лекции, и, кроме экзаменов, приходилось сдавать в декабре репетиции по главнейшим предметам. Приходилось, следовательно, работать самостоятельно и не ограничиваться одними читаемыми курсами. Кроме того, надлежало сдать каждый год по две письменных работы. Из них помню три, которые я выбрал: реферат известной книги Фюстель-де-Куланжа «La cité antique», по истории римского права и сравнение Судебников по истории русского. Позднее, по уголовному праву я еще написал работу об условном осуждении. Насколько могу теперь судить, ничего самостоятельного ни в одной из этих моих работ не было.

 

На первый год ни одного крупного профессора у нас не было. «Энциклопедию права» читал нам Капустин, бывший тогда и попечителем учебного округа – высокий, благообразный старик с бакенбардами. Ничего из того, что вскоре потом получило название петражистики, в его лекциях не было, были они шаблонным переводом немецких теорий, а так как своего курса Капустин не написал, то готовиться к экзаменам приходилось по разным учебникам, довольно среднего достоинства. В одном из них мне запомнился пример, могущий доказать, что угодно, кроме независимости юристов, а именно, что шотландские судьи признали, что беременность может продолжаться 11 лет, и это для того, чтобы только признать законным ребенка, родившегося через этот срок после смерти ее мужа у их королевы-вдовы.

Историю русского права читал малоспособный профессор Латкин, зять тогдашней знаменитости по этому предмету Сергеевича. В университете он читал внешнюю историю этого права, и нас пичкал ею, оставляя совершенно в стороне его содержание, которое приходилось нам самим изучать по книгам его тестя. Неважным лектором, как и Латкин, был профессор римского права Д.Д. Гримм, но, по существу, его лекции были и содержательны, и интересны.

Сверх этих трех «главных» предметов в 3-м классе нам читались еще русская литература, политическая экономия (бездарным профессором Ведровым) и история философии, это – талантливым, но ленивым Э.Л. Радловым, библиотекарем Публичной Библиотеки. Не слушать его лекций было невозможно, настолько он говорил увлекательно, но за год он успевал в лучшем случае добраться только до схоластиков, и готовить к экзамену новую философию нам предоставлялось самим по различным учебникам, также как, впрочем, и политическую экономию.

Репетиции, и особенно экзамены, произвели в классе большую перетасовку. Требования университетские оказались иными, чем среднего учебного заведения, и, например, Кармин, несомненно, неглупый и работящий человек, сразу слетел со своего первого места чуть ли не в конец. Таким образом, я оказался первым, и затем должен был в течение трех лет следить за собой, чтобы по какому-нибудь предмету не получить неполного балла, ибо у меня оказался конкурент, все эти годы шедший со мной голова в голову – Чаплин, очень добросовестный, скромный человек, шедший с нами с младших классов, но до того ничем не выделявшийся. Кстати, прямо в 3-м классе к нам присоединилось несколько человек, окончивших перед тем гимназии, и в числе их был Тетеревенков, позднее бывший членом 3-ей Государственной Думы, где он, однако, ни разу не открыл рта, чем, впрочем, не грешил он и в Училище. Тогда же поступили к нам и два очень милых москвича, Тверской и Полуэктов. Женя Полуэктов избрал позднее скромную, но более выгодную карьеру нотариуса в Первопрестольной, а Тверской, пройдя блестяще прокурорскую карьеру, был во время войны назначен Саратовским губернатором, и во время гражданской войны был министром внутренних дел у Врангеля. Из моих товарищей он, несомненно, был один из наиболее талантливых.

3-й класс был, если можно так сказать, вводным к изучению права, которое по существу и серьезно мы начали изучать только во 2 классе. Центральным было в нем уголовное право, которое читала нам тогдашняя международная знаменитость проф. Н.С. Таганцев. Уже старик, в это время перенесший 1-й удар, он был еще весь полон жизни, и курс общего уголовного права читал великолепно; особое уголовное право, которое он читал на следующий год, его интересовало меньше. Громадным достоинством Таганцева было то, что он все излагал удивительно просто и понятно, вплоть до самых сложных философских систем. Очень милый человек и приятный собеседник в частной жизни, Таганцев был, однако, очень требователен на экзаменах, и его предмет (около 2000 печатных страниц) только во 2-м классе все знали назубок. Обращал он внимание и на усвоение его. Так, припоминается мне изгнание им из Училища одного идиотика, поступившего прямо в специальные классы – некоего Гротенгельма. Обладая усидчивостью и прекрасной памятью, он, несмотря на свою ограниченность, благополучно перебирался из класса в класс, хотя и был общим посмешищем. Таганцев решил с основанием, что выпустить его из Училища будет позором для всего учебного заведения, и срезал его на вопросах, которые обнаружили исключительно формальное усвоение Гротенгельмом всего курса. Таганцев был человек общительный, что называлось «душа общества», и не прочь был выпить, причем на вопрос, чего ему налить, неизменно отвечал: «Пью всё, кроме керосина».

Другим известным профессором, тоже еще предшествующего поколения, был С.В. Пахман, в то время сенатор гражданского кассационного департамента. Читал он неважно, и видно было, что лекции его давно перестали интересовать. Возможно, что ко всему он относился безразлично по своему природному скептицизму, который выразился уже во вступительной его лекции, когда он заявил нам, что криминалистом принято называть в России того, кто не знает гражданского права, а цивилистом – не знающего уголовного права.

Пахман, хотя и еврей по происхождению, очень гордился какой-то особой благодарностью от Святейшего Синода. В Сенате он провел, благодаря своему ученому авторитету, решение, согласно коему на монастырские земли не распространялось право давностного владения. Вынесено оно было по делу, если не ошибаюсь, Серпуховского монастыря, который когда-то обменял с соседом свою землю и искал ее возврата, ибо мена земель была законом запрещена (во избежание уклонения от платежа крепостных пошлин). Ответчик сослался тогда на давность владения, и тут-то Пахман провел свою теорию. Когда, однако, этот ответчик стал требовать возврата променянной им земли, то монастырь сослался именно на давность владения, и выиграл процесс. Положение получилось возмутительное, и теория Пахмана в Сенате не удержалась.

У меня лично о Пахманом связано неприятное воспоминание о репетиции у него во 2-м классе. Отвечая на вопрос о гражданском самоуправстве, как о нарушении «чужого» права, я пропустил это слово «чужого» и получил от него лаконическое «нет», которое повторилось несколько раз, пока я не замолчал, сидя против Пахмана, державшего свою толстую одуряющую сигару. Только тогда процедил он сквозь зубы это злосчастное «чужое». В конце концов, продержав меня минут сорок, он все-таки поставил мне 12.

Третьей тогдашней знаменитостью был в Училище Ф. Ф. Мартенс, профессор международного права, читавший у нас и государственное право, но довольно неважно. Ф.Ф. был членом Совета министра иностранных дел, и в качестве такового выступал представителем России в разных международных третейских судах. Особенно гордился он тем, что председательствовал на каком-то разбирательстве между двумя южно-американскими государствами. Злые языки уверяли, впрочем, что это судилище присудило одному из спорящих земли, принадлежащие в действительности 3-му государству.