Tasuta

Свет и тени русско-японской войны 1904-5 гг.

Tekst
Märgi loetuks
Свет и тени русско-японской войны 1904-5 гг.
Audio
Свет и тени русско-японской войны 1904-5 гг.
Audioraamat
Loeb Сергей Романович Рыжков
1,69
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

XXII. О пленных японцах

Тавагауза. 12-ое ноября 1904 г.

Сегодня я заночевал в 20-ти верстах от главной квартиры в вашем 7-м подвижном лазарете, куда приехал верхом, посмотреть заболевшую сестру И. Я бы мог уехать сегодня же, но мне хочется еще посмотреть ее утром, чтобы решить вопрос, нужно ли ее увозить куда-нибудь, или можно, согласно её настойчивому желанию, оставить ее в том лазарете, в котором она работает. Я выехал к ней в снежную метель; дорогой ветер стих, окрестность покрылась снегом, и воздух приобрел ту необычайную чистоту, которую вдыхаешь всегда с таким наслаждением после того, как небесная пыль прибьет к земле все скверные испарения человечества, слишком дерзко взвивающиеся в высь. Я любовался закатом: сопки, с севера окаймляющие горизонт, снегом не покрылись и чудно выделялись на белом фоне персиковым отливом в косых лучах усталого светила…

Тавагауза – тихая деревня на Фушунской ветке железной дороги, и мне представляется, будто я приехал в гости к соседу-помещику…

Мы все стоим с японцами лоб в лоб на расстоянии нескольких сот шагов, будто играем в игру, когда два человека упорно смотрят друг другу в глава, ожидая, кто первый отвернется; обе стороны укрепляются, – японцы, конечно, усиленнее нас, – и кто первый двинется, должен будет уложить несколько десятков тысяч жизней. На днях японцы попробовали сделать набег на Путиловскую сопку, убили у нас четырех, ранили четырнадцать, а своих уложили более ста человек.

Кажется, «les vis-à-vis» скоро станут «des amis». По крайней мере, уже теперь, говорят, есть между обеими сторожевыми линиями колодезь, из которого черпаем воду и мы, и японцы. Если обе стороны встречаются у колодезя вооруженными, то стреляют; если же нет, то мирно делятся водой.

Я сам чувствую, как переменился к японцам. Ехал я с самыми кровожадными чувствами. Первые раненые японцы мне были неприятны, и я должен был заставлять себя подходить к ним так же, как к нашим. Когда я видел одного японца с отнятой рукой в Восточном отряде после нашего отступления от Холангоу, мне казалось, что его большие черные глаза с надменным торжеством и злорадством осматривают окружающую его массу наших страдальцев, и самодовольная душа его радуется нашему позору и несчастию. Когда В. И. Немирович-Данченко однажды спросил присутствующих: – «А кто из вас чувствует неприязнь к японцам?» – я первый заявил, что я. Я объяснял это тем, что каждый наш солдат мне слишком близок, слишком родной, чтобы не чувствовать неприязни к тем, которые ему причиняют боль. Так, если бы какой-нибудь другой мальчик, даже мне симпатичный, обидел моего сына, например, то даже раньше, чем я бы знал, кто из них виноват, он был бы мне неприятен.

С тех пор я иного перевидал раненых японцев, видел раз и не-раненого. Мы ужинали на большом балконе дома наместника в Мукдене, когда на огонек пришел казак с вопросом, куда отвести ему пленного японца. Привели пленного. Это был небольшего роста, но плотно и хорошо сложенный юноша лет 16-ти, с едва пробивающимися усиками. Он держал в руке свое кепи, его непокрытая голова била немного опущена, и он исподлобья смотрел на нас с великим страхом. Сердце его часто билось, и весь он напоминал птенчика, выпавшего из гнезда и попавшего в большой человеческий кулак. Мне было жаль беднягу.

В Крестовоздвиженском госпитале видел я студента токийского университета, пошедшего на войну добровольцем; мы сделали с ним shake-hands, и он по-английски заявил мне про главного врача госпиталя, д-ра Бутца, что он очень к нему добр. Другого я погладил по голове и нашел, что у него очень мягкие волосы. и рассказал об этом Р.

– Как! – воскликнул он: – ты гладил голову японца?! Теперь я всегда буду здороваться с тобой на левую руку.

Теперь у меня совсем нет дурного чувства к ним, и мне жаль их так же, как и наших.

В Евгениевском госпитале в Гудзядзах лежит раненый японец, страдающий вместе с тем «бери-бери». Когда он слышит это слово, он откликается, как на собственное имя, и, осклабившись, кивает головой.

– Итай, итай, – повторяет он во время перевязки, что значит: – больно, больно.

Да, больно, очень больно! Пора кончать это взаимное истребление… Пора кончать и письмо; кругом меня все спят, и ноги начинают застывать.

Мукден. 19-го ноября 1904 г.

Сегодня целый день стреляли, и вообще, повидимому, нам на-днях придется принять бой – и раньше, пожалуй, чем мы ожидаем.

XXIII. Возвращение из отпуска, вызванного тяжелой болезнью сына

Челябинск. 20-ое февраля 1905 г.

…В вашем поезде всего четверо военных: два офицера, один прапорщик запаса и один генерал, и как они все, бедные, унылы и угнетены! Какая страшная разница с настроением генерала и офицеров, ехавших со мною год назад! Тогда – бодрость и энергия, теперь – какая то отчаянная безнадежность!

Генерал все свободное от еды время спит и любят повторять, что это очень полезно – урвать всякую минуту для сна, если она свободна. Когда я ему представился и спросил, куда он едет, он заявил, что в Мукден, и, несмотря на свой добродушный вид, с каким-то раздражением отчаяния прибавил:

– Попадусь к вам под ланцет, попадусь! – как будто я подвел под него какие-то мины, и он, попавшись, имеет только удовольствие меня в них обличить.

Прапорщик запаса – совершенно несчастный человек: служил, поддерживал старуху-мать и, кроме глубочайшего отвращения к войне, имеет не менее глубокое убеждение, что будет в первом же бою убит. Он очень хорошо играет на рояле, но до того расстроен, что, поиграв, выбегает из вагона-ресторана, будучи не в силах владеть собой.

На какой-то станции покупаю я открытки; ко мне подходит офицер, идущий с эшелоном, несколько навеселе, и спрашивает:

– На войну, доктор, идете, или с войны?

– Я туда еду.

– За нами, значит, – мрачно протянул он, и я почувствовал в его тоне тот же оттенок раздражения и отчаяния, что и в «ланцете» генерала.

По счастию, солдаты идут совершенно в другом настроении – молодцами, бодрые, всем довольные, об одном только просят: «нельзя ли газет?» – и расхватывают их с голодной жадностью и искренней благодарностью. Святые, верующие люди! Как же нам-то не верить?!

Чита. 1-ое марта 1905 г.

Сейчас прочел все последние телеграммы о падении Мукдена и об ужасном отступлении нашем к Телину. Не могу передать тебе своих ощущений… Просто стон, громкий стон вырвался у меня из груди, и отчаяние охватывает меня. Нет, решительно чего-то нам не хватает, чего-то у нас недостает: у японцев, оказывается, и планы лучше, и силы больше, и стойкость – тоже. Отчаяние и безнадежность охватывают душу… что-то будет теперь у нас в России… Бедная, бедная родина!!

Харбин. 8-ое марта.

Как не хочется я трудно описать то, что я здесь застал, приехав после мукденского боя! Напишу тебе об этом когда-нибудь потом, когда пройдет острая боль, всеми этими событиями причиняемая. Видно, велики силы России, что ей посылаются такие испытания.

Не хочется писать всего, что слышишь, потому что все равно – с чужих слов, и слишком тяжело на этом останавливаться…

Гунчжулин. 16-ое марта.

Куропаткин снова командует своей 1-ой армией, став в подчинение тем, над кем прежде начальствовал.

Редко может резче обрисоваться все ничтожество земных благ: данные людьми, они так же условны и недолговечны, как и сами люди. А как увлекаются ими многие, постоянно забывая эту аксиому, и как часто, добравшись, например, до власти, начинают мнить себя и бессмертными, и непогрешимыми! Другого бессмертия им не нужно, законы Бога они уже давно отклонили, как неудобные и несвоевременные, все благополучие свое они строят на людях, и каким прочным кажется им их здание, а вдруг… Сегодня – ты, а завтра – я! Разумеется, все это рассуждение – характера чисто академического.

XXIV. После Мукдена

19 Марта 1905 г., Фандзятун (проездом).

Тяжелое наследство досталось Линевичу. От всех армий, как ходят слухи, осталось всего 180.000. Подсчет, конечно, еще очень приблизительный, так как до сих пор еще понемногу отыскиваются все-какие части. Потери, – тоже приблизительно, конечно, – высчитывают до 107.000! Раненых и больных считают до 65.000, убитых – тысяч 20, остальные же оставлены или взяты в плен. Целого полка (5-го сибирского) нет! Одной батареи не досчитываются вместе со всеми людьми, хотя всего орудий оставлено относительно немного – тридцать-одно. Японские потери считаются тысяч в 120. Один пленный японский полковник говорил, что уже числа 24-го они считали свои потери за 100.000, так что их оффициальная цифра в 50.000 или прямо фиктивна, или, как некоторые объясняют, подразумевает только безвозвратно выбывших из строя, т.-е. убитых и тяжело раненых.

Ты представляешь себе, что это за погром, что за побоище! В каких-нибудь две недели времени тысяч сто убитых и изувеченных с обеих сторон; ты видишь эти сто тысяч семей без кормильцев и лучших надежд, эти сотни тысяч сирот!.. И тем не менее войну нельзя не продолжать, ее необходимо продолжать!

Четырнадцать, а в иных местах девятнадцать суток дрались наши, как львы, отбивая одну аттаку за другой. Не успевая есть и спать, они переутомились до такой степени, что некоторые засыпали с ружьем в руке на позиции. Под страшным огнем лежали наши в траншеях и вслух читали «Вестник Манчжурской Армии»! Забирали пленных, отнимали орудия, и никто не сомневался в победе. Знали об обходе нашего правого фланга, но считали его слабым и готовились разбить обходную колонну. Ту же участь готовили и колонне, обходившей наш левый фланг. Но вдруг обнаружилось, что силы, обходящие нас, громадны, что они собираются замкнуть кольцо и устроить нам Седан. Был дан приказ к отступлению… Он застал врагов, сомкнувшихся грудь с грудью; наши солдаты не хотели слушаться, начальники думали, что с ними шутят. Но это была правда, грустная, ужасная правда и все наши три армии должны были вылиться из мешка, в который попали, через единственный проход еще не совсем закрывшагося кольца. Произошло то, что происходит в любом театре, когда вся собравшаяся толпа, вследствие действительной или ложной тревоги, должна выйти из здания через его узкие проходы. Произошла давка, паника; люди, находившиеся в крайнем нервном напряжении, совершенно обезумели: забыли родство, чины, душу, Бога, и только спасали свой живот. Реакция соответствовала героизму предшествовавших дней…

 

Чем объяснить эти явления, как не патологическим состоянием, когда рядом с этим мы знаем, что от целых полков оставалось по 100 и меньше человек, когда нам говорят, что в 24-м сибирском стрелковом полку, состоявшем из 2.500 человек, за время кампании выбыло 2.400, что из всех офицеров, начавших войну, в нем не осталось ни одного, кроме командира, дважды тяжело контуженного (полковник Лечицкий)!..

Разумеется, не эти и им подобные люди причинили панику; они только, до последней крайности измотанные душой, могли поддаться ей, не в силах ей противостоять. Паника, как всегда, началась в бесчисленных обозах, столпившихся на одной дороге в тридцать рядов и попавших под перекрестный огонь неприятеля. Обозные люди – не строевые и к огню непривычные…

Снова, как всегда, поднимается вопрос, нужно ли было отступать, или надо было продолжать бой до конца? Кто знает, – что было бы лучше? Одни говорят, что мы могли отлично и долго отбиваться, даже совершенно окруженные; другие – что мы и потом могли всегда пробиться; но большинство, сколько мне заметно, все-таки считает, что было бы совсем скверно, если бы мы не ушли, что отступать было необходимо, что следовало даже отступить раньше.

Дело в том, что, кроме обхода, нас погубило еще и то, что в центре наша, если не ошибаюсь, вторая армия была прорвана неприятелем. Страшная песчаная метель, бившая нашим в лицо и закрывавшая все непроницаемой мглой до такой степени, что соседа своего нельзя было различить, помогла японскому батальону прорвать ваши силы. Против него было послано четыре батальона, но кто-то их, говорят, по дороге перехватил.

Конечно, как всегда, наши самые большие потери были при отступлении. Жестоко треплются нервы с этого самого мукденского боя. Когда я приехал 5-го марта в Харбин, то он был в том нервном состоянии, в которое и мог придти именно тыл, проживший целый год в районе действующих армий при совершенно мирной обстановке и вдруг почувствовавший, что он уже перестает быть тылом. Все стремились вон из Харбина, не чувствуя себя более в безопасности: старший врач Л-ского госпиталя Красного Креста просил отпустить его со всем инвентарем и ранеными, так как не считал возможным за них отвечать.

– Разве хорошо будет, если командир корпуса попадет у меня в плен?! – старался он запугать нас.

Другие госпитали просились в самый глубокий тыл. Собирались совещания о том, как бы возможно скорее освободить Харбин от застрявших в нем 22-х тысяч раненых и больных. Со станций, расположенных к востоку от Харбина, приезжали врачи с просьбой свернуть их лазареты и разрешить им уйти, так как они находятся в явной опасности и, вынужденные, в случае беды, эвакуироваться через Харбин, не в состоянии будут спасти свои лазареты. Генерал Хрещатицкий пришел на сборный пункт Креста около харбинского вокзала и подбодрил врачей следующей краткой, но выразительной речью:

– Что вы здесь делаете? Свертывайтесь поскорее и уходите!

Главнокомандующий приказал всем госпиталям Красного Креста, расположенным к югу от Харбина, перейти в тыл. Относительно некоторых из них распоряжение это было исполнено, так как нужно было увеличить количество больничных мест в северо-западном и отчасти в северо-восточном районах, с которыми мы и поделились. Евангелисты и проф. Мантейфель выбрали себе прекрасное местечко на Хингане, станцию Джаллантунь, куда и перенесли свои госпитали, оставив в Гунчжулине только походное и безусловно необходимое для продолжения госпитальной работы оборудование; некоторым и Харбинским госпиталям были найдены места в северо-западном районе, куда с этой целью была командирована целая коммиссия.

Однако, оставлять юг без наших госпиталей нам казалось немислимым, особенно в виду возможности боя, и на заседании под председательством генерала Трепова мы просили его ходатайствовать перед главнокомандующим, чтобы он разрешил Кресту оставить на местах госпитали от Харбина до Куаньчендая включительно. Ф. Ф. Трепов, сам этому сочувствовавший, выхлопотал нам это, а также удовлетворение другой просьбы – оставить три госпиталя в Гунчжулине и открыть один в Годзядане.

Тем временем эластический русский дух наш, которому так дивятся иностранцы, стал, как Ванька-встанька, снова подыматься. Впечатление Мукдена стало отходить в привычное прошлое; стали подходить тысячи людей, считавшихся пропавшими без вести; все более и более выяснялось, что японцы не хотят или не могут на нас наступать. Раненые усиленно эвакуировались, Харбин постепенно пустел, врачи перестали говорят об ответственности за безопасность своих больных, а те, которым, согласно их же желанию и намеченной на этом основании программе, было предложено переехать в глубокий или близкий тыл, вдруг решительно запротестовали.