Tasuta

Свет и тени русско-японской войны 1904-5 гг.

Tekst
Märgi loetuks
Свет и тени русско-японской войны 1904-5 гг.
Audio
Свет и тени русско-японской войны 1904-5 гг.
Audioraamat
Loeb Сергей Романович Рыжков
1,70
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

X. Смерть есаула Власова

5 июля 1904 г. Вафангоу.

Я приехал в Ляоян вчера в 5½ часов дня и прямо прошел в Управление, где обсуждал дела с Михайловым. К ужину собрались врачи и рассказали мне печальную весть, что Коля Власов вчера же утром в 6 часов скончался. Бедняга говорил обо мне с момента ранения, просил свезти его именно туда, где я; приехав ж нам в 1-ый Георгиевский госпиталь, все время меня спрашивал, – а меня не было. Не говоря уже о грусти, которую причиняет смерть такого прекрасного, благороднейшего человека, мне ужасно тяжело, что я не был при нем. Как я был огорчен, когда сегодня утром уже застал гроб заколоченным! Это – длинный и узкий, немного китайского покроя, гроб, обтянутый китайской малиновой материей с нашитым на крышке крестом из белого атласа. На крышке, на месте, соответствующем голове, лежал уже заметно увядший венок из живых цветов, вчера положенный одним из товарищей покойного; сестра милосердия украшала гроб цветами из госпитального сада; здесь же, в маленьком деревянном сарае, служащем нам покойницкой, я нашел одного молодого офицера, сильно и сердечно удрученного, оказавшагося графом Б. Товарищи понемногу сходились; все, даже наименее знавшие Власова, успели оценить и полюбить его; нет ни одного человека, – будь то генерал, солдат, офицер, врач или, сестра, – который бы иначе отзывался о нем, как восторгом. И погиб-то он оттого, что был слишком хорош.

30-го июня, они с генералом Рененнампфом (который тоже был тогда ранен, лежит у нас и велел себя принести на отпевание Коли) попали в засаду: шли в долине, а сверху, с сопок, их расстреливали японцы. Наши должны были немедленно отступить; сотня Власова прикрывала это отступление. Уже все ушли, он все еще оставался. Солдаты убеждали его поторопиться уйти, – он сказал, что это невозможно, так как он привык уходить последним. В это время он присел на корточки, чтобы посмотреть еще раз в бинокль, – и получил рану в живот. Сперва он не почувствовал боли и думал, что только контужен, не позволил даже себя нести и четыре версты прошел пешком, но потом должен был уступить. Его донесли до реки, и там он плыл до Ляояна на шаланде, уже сильно страдая, в течение трех дней.

В Георгиевский госпиталь он уже поступил с явлениями прободного перитонита и в таком состоянии, что операция была признана невозможной. Он продиктовал телеграммы матери и друзьям. Во всех он говорил, что ранен легко, мать просил не беспокоиться и обещал подробности в письме. Телеграммы эти не были посланы, так как положение его быстро ухудшалось: в 2 часа дня он прибыл, а в 2 часа ночи потерял сознание, вскакивал, не узнавал сестры милосердия, с которой днем еще беседовал, – и в 6 часов утра его не стало.

В надгробном слове священник о. Курлов сказал, что покойный поручил ему передать матери его, что он умирает христианином, с мыслью о ней, которую любил и чтил больше всех в жизни. Он радовался, что успел причаститься, так как знал, что матери это будет приятно. Он все-таки имел надежду, что может поправиться, а по впечатлению сестер он был даже далек от мысли о неизбежности смерти. В день кончины его, один из его товарищей, который горько плакал, принес Е. Н. Ивановой сто рублей на похороны и уехал. На похоронах было много офицеров и все искренно опечалены. Мы несли его гроб на полотенцах и веревках, так как он был без ручек, и донесли до самой могилы.

XI. Смерть ген. Келлера и отступление от Ходангоу

Деревня Кофенцзы (Восточный отряд) 25 июля 1904 г.

Живу я здесь целую неделю почти на самых позициях, каждый день может разразиться бой, но именно здесь я я отдохнул немного, и поуспокоился. В вашем Управлении в Ляояне необычайно нервная атмосфера. Правда, всюду все переутомлены и все изнервничались: покойный генерал Келлер последнее время почтя не спал по ночам, вставал и говорил своему адьютанту:

– Voue savez, je ne sais pas alarmiste, mais j'entends qu'on tire.

Адьютант выходит из палатки, вслушивается в темноту и убеждается, что это двуколка громыхает где-нибудь по каменистой дороге (звук, действительно, очень похожий на ружейную стрельбу).

– Какая двуколка, это стреляют! – Не сразу успокаивается граф.

Как жаль этого храброго рыцаря! Я помню его еще в Ляояне, когда он пришел в Георгиевский госпиталь лечиться: небольшего роста, с розовыми щеками, ясными голубыми глазами и белокурой с проседью, расчесанной на-двое, бородкой, – он был сама любезность. В отряде все скоро полюбили его и прежде всего за его необыкновенную со всеми обходительность. Затем он с первого же боя проявил необычайную, даже излишнюю храбрость: он ходил часто в белом кителе по самым батареям под отчаянным огнем. Ему говорили, что так нельзя, так не надо, но он ничего не хотел слушать. 18-го июля он проделывал то же самое. Когда он шел с одной батареи на другую, ему предстояло пройти по сильно обстреливаемому месту; его предупредили, он молча взглянул на говорившего и своим особым смелым шагом пошел вперед. Тотчас же разорвалась шрапнель, и он упал; никто на батарее и никто им его штаба не был ранен, но он, бедняга, получил в себя весь заряд, – говорят, до 34 раз. Когда его поднимали, он мог только сказать: «оставьте меня», и тотчас же, повидимому, скончался. Это было в бою под Ходангоу. Говорят, бой шел блестяще, мы положительно побеждали, когда вдруг один полк, по приказанию своего командира, ушел и тем открыл японцам место к наступлению. Командира сменили, его собрались судить, есть слух даже, что он куда-то скрылся, но, тем не менее, мы все-таки должны были отступить.

Никогда не забуду этой ужасной ночи, cette nuit funèbre (ведь нет точного перевода этого выразительного слова) с 18-го на 19-е июля.

18-го июля, утром, я выехал из Ляояна сюда, в Восточный отряд, с особым поручением и особыми полномочиями от Александровского. Со мной ехали один из главноуполномоченных земской соединенной организации, H. H. Ковалевский, и еще один из её членов. Мы отлично, несмотря на сильнейшую жару, доехали до полуэтапа Сяолинцзы; я осмотрел там этапный лазарет харьковского земства, полюбовался чудным устройством Евгениевского госпиталя, только-что вновь открытого, и мы поехали дальше.

Это – та самая дорога, которую я делал ровно три месяца тому назад, когда после тюренченского боя ехал в Лян-шань-гуань. Теперь живописные скалы покрылись пятнами темной бархатистой зелени, поля – высоким изумрудным гаоляном, таким высоким, что, сидя верхом на коне и подняв нагайку, я все-таки оказываюсь ниже этого леса тонких тростниковых стеблей. Недаром китайцам запрещено сеять гаолян ближе трех сот, если не ошибаюсь, сажен от железнодорожного пути, – иначе в нем прятались бы хунхузы и обстреливали бы поезда. И то он служит японцам во время ночных разъездов: юркнет на лошади в гаолян – и не найти его. Гаолян дает китайцам прекрасную кашу, вроде гречневой, дает солому для скота и дает топливо. Временами и местами другого топлива не найти. Из гаоляна же плетутся отличные изгороди. Теперь он достиг, кажется, своей максимальной высоты и цветет густыми, с лиловатым отливом, кистями. У китайцев примета, что если периода дождей не было до начала цветения гаоляна, то его и не будет вовсе.

Мы приехали на первый этап, в Ляндясян, уже вечером, в полную темноту. Около русской лавочки, где можно поесть и попить, стояли спешившиеся казаки и их лошади. В ресторанчике мы нашли одного моего знакомого сотника, измученного, исхудалого, истерзанного душой. Сначала он не хотел разбалтываться, сказал только, что под Ходангоу, куда мы ехали, целый день идет сильный бой, что Келлер смертельно ранен, генерал Гершельман отброшен, князь Д. – в очень опасном положении, терско-кубанский полк зашел японцам в тыл и, вероятно, погибнет. – Ты себе легко представишь, какое впечатление должны были произвести на меня все эти известия в эту мрачную ночь, в маленьком закоптелом кабачке, полученные от офицера, только-что выскочившего, как он выражался, «из грязной истории». Он разговорился и стал отводить душу. Не смею даже повторить всего, что он говорил, но впечатление от его слов получалось удручающее: такому-то было приказано начать бой ночью, – он начал его только утром, когда было светло; другого предупреждали не идти такой-то дорогой, а непременно другой, так как иначе он рискует всей своей частью, а он повел ее именно по запрещенной дороге, вследствие чего массу потерял, во-время не пришел и способствовал проигрышу боя, и т. д., и т. д.

Мы съели по яичнице, выпили по стакану чая и все вместе выехали.

– Евгений Сергеевич, расскажите что-нибудь! – просит мой бедный спутник, чтобы отвлечься.

– Что я могу вам рассказать после всего, что слышал: язык присох у меня в гортани.

Мы расстались около самого Ходангоу. Сотник поехал в лагерь, а мы – в этапный лазарет харьковского земства.

Там уже лежало свыше ста раненых. Князь Ширинский-Шихматов досказал нам новости: граф Келлер убит, доктор Ивенсен, старший врач 6-го московского летучего отряда, ранен в ногу; сейчас идет военный совет, обсуждающий вопрос, держаться ли на позициях, или отступать.

Мрачность ночи все сгущалась.

Я прошел в телу Келлера (раненые были уже все перевязаны); оно стояло под шатром Красного Креста, любовью убранным князем Ширинским разнообразной зеленью; две свечи тускло освещали последнее земное жилище храброго воина; два солдата стояли на часах у тела. С глубоким чувством поклонился я останкам, едва приведенным в человекоподобный вид и закутанным кисеей. Кто знает, не есть ли это самый счастливый удел русского гражданина в настоящую тяжелую годину?!

Князь ушел узнать результат совещания военачальников, а я остался поджидать его. Вдруг в темноте раздались стоны, и справа от меня показалась черная вереница носилок, с которых и долетали эти стоны на разные голоса.

Мы еще распределяли этих раненых во палаткам этапного Харьковского лазарета, когда вернулся Ширинский и объявил, что решено отступать и раненых приказано немедленно эвакуировать. Было 2½ часа утра. На чем и как эвакуировать? Стали рассортировывать несчастных, и раненым в руку, только-что уснувшим после пережитых душевных и физических напряжений, было предложено идти пешком. Ширинский остановил ехавшие мимо пять санитарных двуколок, в одной из которых едва разтолкали измученного заснувшего врача, и вопросили его ваять с собой человек двенадцать, которые идти не могли. Я отдал фудутунку Красного Креста, в которой приехали наши вещи, раненым, чтобы перевезти еще троих. Оседлали лошадей и думали и их отдать под раненых, когда подошел еще целый транспорт пустых санитарных двуколок. Усадили всех, кого было можно, остались только такие, которых необходимо было нести на носилках. Но кто их понесет? Китайцы наотрез отказались. Спасителями явились саперы с своим милейшим офицером, капитаном Субботиным, которые принесли раненых; они и понесли их дальше и захватили еще новых. Наконец, пришли санитары с носилками из дивизионного лазарета, и все больные были унесены. Унесли и графа Келлера, положенного в неимоверной тяжести гроб, за ночь сволоченный солдатиками.

 

К этому времени солнце уже ярко горело на небе, освещая все по-своему и отогревая измученные души. Шла речь о том, как хорошо шел бой, какая была бы славная победа, если бы не такой-то полк; что с князем Д. ничего не случилось; что терско-кубанский полк благополучно вернулся, и т. д. Никакие осадные орудия, которых боялись ночью, не стреляли, и сестры лазарета, уложив вещи, тоже благополучно уехали. Ковалевский остался укладывать оставшееся имущество, а я пустился в обратный путь. Встречаю молодого офицера, с которым познакомился в Ляояне, где он навещал одного из наших уполномоченных. Он был у Ренненнампфа и занимался разведками. Каждое утро выезжал он с 16-ью казаками искать японцев, постоянно на них натыкался и замучился так, что в Ляояне находили его сильно изменившимся и изнервничавшимся.

– Знаете, – рассказывал он тогда, – иной раз выезжаешь такой бодрый и все ничего; встретишь японцев, скомандуешь – и все так покойно; но иной день так скверно себя чувствуешь, что так бы и удрал от них, ей Богу.

Теперь он имел довольный вид, солнце играло и на нем, и в нем.

– А знаете, доктор, ведь я перехватил транспорт, ей Богу! хоть паршивый, но перехватил, уж и в газетах об этом было, ей Богу! Вы не читали?

Милое его улыбающееся лицо само действовало на меня, как солнце, и я поехал приободренный, не замечая, что не спал ночь.

Дорогой я нагонял раненых, которых несли, и следил за ними; на первом этапе вздремнул два часа, затем приехал в Чинертунь, около которого и теперь стоим, а к вечеру добрался до военного госпиталя, куда прибыли все наши раненые и где и я переночевал.