Tasuta

Пером по шапкам. Книга вторая. Жизнь без политики

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

            Под сводами зловонного развала!

И добавляет: «В России 1917-1930-х годов были физически истреблены два-три поколения квалифицированных читателей – уничтожены просто по причине своего «непролетарского» происхождения…

Важен и момент ураганного оглупления, примитивизации литературы и поэзии страны – под мощным нажимом и контролем власти в эпоху советской «культурной революции». Приход многомиллионного низко квалифицированного читателя в 1920 – 1950-е годы стал, с одной стороны, победой массовой грамотности, а с другой – снижением всех и всяческих качественных планок. Малограмотный талант, воспевающий государство и его победы, засорял мозги не менее, чем писаревские теории 1860-х годов, отвергавшую высокую поэзию в принципе».

Вот главная идея, которая проводится автором этого опуса через обе книги о поэзии. Он боится социализма, как огня, и высказывается дальше ещё определённее: «Ограничения в свободе творчества были настолько серьёзны, что отечественная поэзия, помещённая под домашний арест советской идеологии, не могла развиваться естественно и плодотворно».

Но позволю спросить, кто заставлял великого советского поэта Сергея Есенина писать стихи «Русь уходящая» с такими строками:

Мы многое еще не сознаем,

Питомцы ленинской победы,

И песни новые

По-старому поем,

Как нас учили бабушки и деды.

Друзья! Друзья!

Какой раскол в стране,

Какая грусть в кипении веселом!

Знать, оттого так хочется и мне,

Задрав штаны,

Бежать за комсомолом.

Кто заставлял певца русской природы писать о Ленине сокровенные строки в поэме Гуляй-поле:

Застенчивый, простой и милый,

Он вроде сфинкса предо мной.

Я не пойму, какою силой

Сумел потрясть он шар земной?

Но он потряс…

Шуми и вей!

Крути свирепей, непогода,

Смывай с несчастного народа

Позор острогов и церквей.

Бердинских посвятил главу Сергею Есенину, но ни слова о том, как восторженно поэт воспринял революцию. Зато он пишет о том, что деревни, которую воспевал Есенин, на самом деле не было никогда, что она была придумана поэтом. Но почему-то миллионы почитателей стихов Есенина любят его за искренность чувств, за прекрасное отображение русской природы, за неподдельную любовь к России.

Можно привести в пример и другого советского поэта, всего себя отдавшего советской власти – это Владимир Маяковский, которому тоже посвящена глава, но и в ней Бердинских умело обходит тот факт, что Маяковский был настоящим певцом революции. Ему никак нельзя было по своей идее цитировать, например, строки из поэмы «Хорошо»:

Я

земной шар

чуть не весь

обошел,-

И жизнь

хороша,

и жить

хорошо.

А в нашей буче,

боевой, кипучей,-

и того лучше.

Или из «Левого марша»:

Глаз ли померкнет орлий?

В старое ль станем пялиться?

Крепи

у мира на горле

пролетариата пальцы!

Грудью вперёд бравой!

Флагами небо оклеивай!

Кто там шагает правой?

Левой!

Левой!

Левой!

Бердинских понимает, что талантливых поэтов, принявших революцию и советский строй, выбросить из истории невозможно, поэтому он всеми силами старается показать, что социализм только портил таланты, убивал их своей сущностью. Ему кажется, что в настоящее время вообще нет русской поэзии, о которой можно что-то говорить, поэтому из-под пера его выходит: «С 1895 года в России начался не календарный, а реальный XX век русской поэзии, завершившийся ровно через 100 лет – со смертью И. Бродского (январь 1996 года)…Тысячи способных стали талантами, а многие таланты превратились (пусть на короткий временной промежуток) в гениев. И всех окрыляла эпоха. Предчувствие тотального краха привело к созданию искусства невероятной силы и красоты».

В книге даются биографии и творческие характеристики поэтов разных течений: символистов, акмеистов, футуристов, имажинистов, обэриутов и поэтов, находящихся вне литературных течений. Как бы подводя итог этому времени, автором утверждается: «После революции 1917 года и Гражданской войны рухнула двухвековая рафинированная великолепная русская культура жизни – со всеми её мироощущениями, восприятиями, впечатлениями, образом мыслей, движениями души…».

Но если соглашаться с таким заявлением, то нельзя при этом не сказать о рождении новой, может быть, не менее великой культуры с театром Константина Станиславского, Владимира Немировича-Данченко и Всеволода Мейерхольда, музыкой Дмитрия Шестаковича и Сергея Прокофьева, Георгия Свиридова и Александра Дунаевского, живописи Александра Дейнеки и Владимира Серова, писателями Максима Горького, Михаила Шолохова, Андрея Платонова, Ильи Эренбурга, поэтов Александра Блока, Сергея Есенина и Владимира Маяковского.

Я позволю себе вспомнить ещё раз, что написал в своей биографии Бердинских о вожде российского пролетариата В.И. Ленине: «свою страну загнал на 70 лет в пучину безверия, хамства, загнивания и ещё в нескончаемые грехи, какие только возможно». А вот что написал его современник Андрей Вознесенский об этом человеке в своей поэме «Лонжюмо»:

Струится блокнот под карманным фонариком.

Звенит самолёт не крупнее комарика.

А рядом лежит

в облаках алебастровых

планета –

как Ленин,

мудра и лобаста.

……………………………..

Чтобы стала поющей силищей

корабельщиков,

скрипачей…

Ленин был

из породы

распиливающих,

обнажающих суть

вещей

………………………………….

Врут, что Ленин был в эмиграции

(Кто вне родины – эмигрант.)

Всю Россию,

речную, горячую,

он носил в себе, как талант!

И это не заказная поэма, а мысли, рождённые в загадочной глубине поэтической души, рождённые самой жизнью. Что же касается «пучины безверия, хамства и загнивания», о которой так беспокоится автор биографии, то вспоминаются строки Эдуарда Багрицкого, которые приводит в своей книге сам же советскофоб Бердинских:

Нас водила молодость

В сабельный поход,

Нас бросала молодость

На кронштадский лёд.

…………………

Чтоб земля суровая

Кровью истекла,

Чтобы юность новая

Из костей взошла…

Но и тут, цитируя эти замечательные стихи, автор книги добавляет свою ложку дёгтя в бочку мёда, комментируя их: «Гипнотически действующие строки – своим ритмическим напором, звукописью, мелодикой… А по сути – аморальная проповедь само– и отцеубийства: подобно тому, как позднее «прославлялся подвиг» небезызвестного Павлика Морозова…»

Ну, оставим честного и принципиального пионера Павлика Морозова в покое, а обратим внимание на то, что показалось аморальным автору в стихах Багрицкого. Очевидно, слова о том, что земля будет истекать кровью, а на ней из костей юность новая взойдёт. Это автору кажется мазохизмом. Но разве не та же мысль звучит у другого поэта Владислава Ходасевича в сборнике стихов «Путём Зерна», о котором тот же Бердинских пишет похвалу: «Основополагающая идея сборника «Путём Зерна» – умирание ради нового рождения – оказалась не только трагичной, но и оптимистически актуальной для тогдашней России (таковой, впрочем, эта идея остаётся и поныне):

Проходит сеятель по ровным бороздам.

Отец его и дед по тем же шли путям.

Сверкает золотом в его руке зерно,

Но в землю черную оно упасть должно.

И там, где червь слепой прокладывает ход,

Оно в заветный срок умрет и прорастет.

Так и душа моя идет путем зерна:

Сойдя во мрак, умрет – и оживет она.

И ты, моя страна, и ты, ее народ,

Умрешь и оживешь, пройдя сквозь этот год, —

Затем, что мудрость нам единая дана:

Всему живущему идти путем зерна».

Почему же у Ходасевича это оптимистично хорошо, а у Багрицкого аморально плохо? А всё очень просто. Эдуард Багрицкий признанный советский поэт. Его песню «Нас водила молодость» распевает вся страна, и стар и млад. А Ходасевич антисоветский эмигрант, о чём автор не забыл упомянуть: «Трагичность ситуации в России, разгул «красного» террора, осознание дальнейшего сотрудничества с большевиками как фактического соучастия в их преступлениях, скорее всего, и послужили для поэта причиной его отъезда за границу, ставшего началом пожизненной эмиграции».

И такой подход к описанию биографий поэтов и их творчества наблюдается на протяжении обоих томов, но особенно ярко советскофобия Бердинских проявилась в пятой главе «Союз Советских писателей и «машина» советской поэзии». Здесь автор пытается всё перевернуть с ног на голову. Говоря о первом объединительном съезде Союза советских писателей 1934 года, он так определяет цели руководства страны: «Для чего же из разрозненных и постоянно враждующих литературных групп и организаций понадобилось правящему режиму создавать некую единую систему, свести эту «разношёрстную публику» к какому-то «общему знаменателю», загнав её в нечто подобное казарменному стойлу (как бы высокопарно всё это ни называлось)? Ответ, в общем-то, на поверхности: для тотального партийно-государственного контроля над литературой – как и над всем обществом».

Как легко брякает словами ненавистник советского строя. «Загнать писателей в казарменное стойло». Нет, не это было задачей съезда писателей. Ведь объединение было добровольным. Не хочешь вступать в Союз – никто не настаивает. Но разве лучше обстоит дело сегодня, когда после развала СССР в стране образовались Союз писателей России, Союз российских писателей, Российский союз писателей, Союз писателей Москвы, Интернациональный союз писателей, Международный союз писателей "Новый современник", Российский союз профессиональных литераторов и множество разных группировок? Пишущий творчески человек начинает метаться между разными объединениями, не зная, к кому примкнуть, чтоб было больше отдачи от его творений, чтоб принести больше пользы стране. А разницы между объединениями почти никакой. Прав или особых льгот ни у кого нет. Это раньше член Союза писателей мог поехать по льготной путёвке в санаторий или дом отдыха Союза писателей, имел право на дополнительную жилую площадь, не числился безработным, занимаясь только своим творчеством, по достижении определённого возраста получал пенсию. Теперь всего этого нет, как не было и до первого съезда Союза писателей. И писали все по-разному. А то, что всё подчинялось одной идее построения социализма и коммунизма, так на то мы и назывались социалистическим государством. Кто не соглашался с идеей, мог выехать и не мешать строительству нового общества.

 

Автор опуса Бердинских назвал «утилитарной прагматикой» абсолютно справедливо обозначенные в докладе на съезде А. Ждановым цели, поставленные перед литераторами: быть «инженерами человеческих душ», «не бояться обвинений в тенденциозности», заняться задачей «идейной переделки и воспитания трудящихся людей в духе социализма». Главными героями их произведений должны стать «активные строители новой жизни: рабочие и колхозники, партийцы и комсомольцы» Литература «должна служить делу социалистического строительства».

Что здесь неправильно? Сегодня мы уже четверть века не можем определить национальную идею государства, а тогда она выражена была чётко. Но с этим никак не соглашается советскофоб Бердинских, и в качестве контраргумента он цитирует Б. Пастернака, «который, считая что «советская поэзия» сложилась именно в 1920-1930-е годы, пояснял и развивал эту свою мыль (в письме Шаламову, 9 июля 1952 года):

«Дальше дело пошло ещё хуже. Наступили двадцатые годы с их фальшью для многих и перерождением живых душевных самобытностей в механические навыки и схемы… Именно в те годы сложилась та чудовищная «советская» поэзия, эклектически украшательская, отчасти пошедшая от конструктивизма, по сравнению с которой пришедшие ей на смену Твардовский, Исаковский и Сурков… кажутся мне богами».

Что тут можно сказать? Сам Пастернак прожил большую часть жизни в советское время и обрёл известность именно в те годы, когда складывалась, по его словам, «чудовищная советская поэзия». Стало быть, и он её часть. Марина Цветаева в своей статье «Владимир Маяковский и Борис Пастернак» писала: «До 1920 года Пастернака знали те несколькие, что видят, как кровь течёт, и слышат, как трава растёт». И Марина Цветаева формировалась как поэт в эти годы, и Осип Мандельштам, и Эдуард Багрицкий, и Илья Сельвинский, не говоря уже о Владимире Маяковском, Сергее Есенине, Андрее Белом, творивших в те самые двадцатые годы и оказавших огромное влияние на поэзию начинающих поэтов.

Далее Бердинских рассуждает о положении поэзии: «Разумеется, «идейная» советская критика «зорко стояла на страже завоеваний социализма» и давала «решительный отпор» тем, кто «уклонялся от пути соцреализма». И с этими словами нельзя не согласиться. Но после этого следует: «А «критические» статьи в центральной (или местной) прессе обычно имели конкретные последствия – в виде «оргвыводов», предпринимаемых соответствующими органами власти. Безусловно, наиболее суровыми (а нередко просто «несовместимыми с жизнью») эти последствия были в сталинскую эпоху, но и в «вегетарианские» 1960-1980-е годы алгоритм «критика – оргвыводы – опала – репрессия» в общем-то сохранялся…»

Но именно на это время приходится бум советской поэзии, когда широкой популярностью пользуются поэты Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, Роберт Рождественский, Булат Окуджава, Владимир Высоцкий. Да, они часто выступают с эстрады, собирают тысячи слушателей на стадионах и других площадках. Это не пропущено Виктором Бердинских, но и тут, комментируя этот период, он не обходится без своей ложки дёгтя: «Тогдашний всенародный успех этих (по выражению А. Ахматовой) «поэтов-эстрадников» имел немного общего с развитием отечественной словесности как собственно культурного феномена: он всецело обязан политическому пробуждению советского социума после десятилетий сталинской диктатуры…»

В 1962 году Евгений Евтушенко публикует своё стихотворение «В погоне за дешёвой популярностью», которое начинается такими строками:

Мне скоро тридцать. Я герой пародий,

статей, разоблачительных стихов.

Приписаны мне прочно все пороки

и все из существующих грехов.

Мне говорят порой, что я пишу

в погоне за дешевой популярностью,

Возможно, скажут вскоре, что дышу

в погоне за дешевой популярностью.

Выходит, я за коммунизм борюсь

в погоне за дешёвой популярностью.

Выходит, я с его врагами бьюсь

в погоне за дешёвой популярностью.

Здесь я хочу обратить внимание читателя на фразу «Я герой пародий, статей, разоблачительных стихов». Эти стихи поэт пишет в те годы, когда, по словам Бердинских, в стране сохраняется «алгоритм «критика – оргвыводы – опала – репрессия». А спустя три года Евтушенко публикует знаменитую поэму «Братская ГЭС», в которой есть глава «Казнь Стеньки Разина» с поразительными по психологическому накалу строками о том, как жила отрубленная голова народного заступника Стеньки Разина:

А от крови и чуба тяжела,

голова еще ворочалась,

жила.

С места Лобного подмоклого

туда,

где голытьба,

взгляды

письмами подметными

швыряла голова…

Суетясь,

дрожащий попик подлетел,

веки Стенькины закрыть он хотел.

Но, напружившись,

по-зверьи страшны,

оттолкнули его руку зрачки.

На царе

от этих чёртовых глаз

зябко

шапка Мономаха затряслась,

и, жестоко,

не скрывая торжества,

над царем

захохотала

голова!..

Разве один этот отрывок не является развитием отечественной словесности, разве он не является феноменом, достойным называться высокой поэзией в одном ряду с Пушкиным, Лермонтовым, Некрасовым? Разве такую советскую поэзию можно называть презрительно «эстрадной»? Я позволю себе завершить это своё эссе строками из моего собственного стихотворения, посвящённого Евгению Евтушенко:

Пусть иных гримаса сводит –

Евтушенко моден, моден.

Но история запомнит –

            с тем и сказано –

как хохочет голова Стеньки Разина.

И другие будут так же хохотать,

на царей глазами страшными сверкать.

Прекратите говорить мне:

Евтушенко моден был.

Я за его книгами

в очереди, в очереди!

Модно петь одно и то же.

Модно вылезти из кожи,

но вложить заряд в слова,

и будить колокола,

разрезать тоску распилом

и толкать кого-то в спину:

– 

Мимо, мимо не пройди!

Не умри на полпути!

Дело здесь совсем не в моде.

Шаг вперёд

      живёт

            в народе.

NEWSLAND, 5.06.2017

Социальная сеть для зрелых людей MAXPARK, 5.06.2017

Сетевой литературно-исторический ж. «Великороссъ», .06.2017

ГРЯЗНАЯ КНИГА НИКИТЫ

Я с любопытством взял почитать книгу Никиты Михалкова «Мои дневники 1972-1993», изданную издательством «Э» двенадцатитысячным тиражом в 2016 году, в которой представлены его дневниковые записи двадцатилетнего периода жизни в советское время. Не скрою, что интерес к книге был вызван самой личностью автора – знаменитого киноактёра и кинорежиссёра. Мне хотелось узнать, о чём думал, работая над дневником, сын ещё более известного детского писателя Сергея Михалкова, и как он выражал свои мысли.

Заинтриговала уже авторская преамбула к дневникам, в которой сообщается о том, что начинаются записи с армейской жизни, то есть с действительной службы в армии, которая проходила на Дальнем Востоке в частях тихоокеанского военно-морского флота, когда ведение дневников не приветствовалось, мягко говоря, а потому автор будто бы постоянно рисковал, занося строки своей жизни на бумагу. Правда, службой его пребывание во флоте можно назвать лишь условно, и это понятно.

Призывнику было уже почти двадцать семь лет – крайний срок для призыва. К этому времени Никита успел получить полтора высших образования (Щукинское училище не закончил, перейдя во ВГИК на режиссёрский факультет) и стать известным киноактёром, сыгравшим главную роль в ставшим популярным фильме «Я шагаю по Москве». И в момент получения очередной повестки в военкомат для направления в часть он снимался в картине «Станционный смотритель». К тому же он был не простым призывником, а сыном очень известного в стране детского писателя Сергея Михалкова. Всё это не могло не отразиться на его службе и отразилось, хотя автор книги пишет в ней на стр. 289: «После двух высших образований я отслужил, сколько положено на флоте, на Тихом океане. В своё время циркулировали различные слухи о том, что отец как-то в этом участвовал. Но это неправда (он даже понятия не имел, куда я отправлен служить – до тех пор, пока мне не разрешили писать письма из учебки)».

Тут Никита Михалков либо лукавит, либо просто не знает, что до 1967 года в военно-морском флоте матросы и старшины служили четыре года, а потом до 1998 года этот срок был установлен три года. А призывник, о котором идёт речь, служил с лета 1972 года по осень 1973 года. Кроме того, какая это была служба?

Но об этом чуть позже. Сначала мне хочется сказать об общем впечатлении от прочитанной книги. Чем дальше я углублялся в неё страницу за страницей, тем больше меня охватывало ощущение того, что меня погрузили с головой в помойную яму, из которой никак не выбраться. И в первую очередь – это язык. Я никак не ожидал, что в книге сына мною любимого писателя Сергея Михалкова, с которым мне лично довелось познакомиться, и поэтессы и переводчицы Натальи Кончаловской, в книге широко известного сейчас киноактёра и режиссёра, я увижу речь, насыщенную вульгарными словами, теми, что называются ненормативной лексикой. То и дело встречаются слова и выражения на хорошо известные в некультурной среде буквы «х, б, е, м» с точками после них и соответствующими падежными окончаниями.

Мне некоторые могут возразить, что большая часть книги посвящена армейской службе, где без матерщины не обходятся, а ведь это дневниковые записи. Но, во-первых, о том, какая это была служба, мы ещё поговорим, а во-вторых, эта ненормативная лексика проходит в речи автора через всю книгу, когда автор описывает уже и девяностые годы. Ну, и, в-третьих, я, например, воспитывался в семье простого бухгалтера, хоть и потомка дворянина, но никогда не кичившегося этим. Так вот у нас в семье, а нас было шестеро, мат и похабные выражения всегда отсутствовали. И, когда я тоже работал некоторое время в кино помощником звукооператора, то там все знали, что в моём присутствии ругаться не стоит, так как я этого не любил. Более того, когда я служил в армии, а я в ней пробыл три года от звонка до звонка в закрытой части рядовым аккумуляторщиком, то там я тоже не ругался и даже был такой эпизод.

Я не только не ругался, но и не курил, что вызывало сначала насмешки товарищей. Но однажды я втайне ото всех купил пачку сигарет и потренировался курить, не кашляя. И вот как-то, идя по лесной дороге к месту нашего дежурства, весело болтая с друзьями, я достаю из кармана сигареты, спички и закуриваю. Друзья сначала не заметили, а потом вдруг изумлённо кто-то воскликнул:

– Смотрите, Женька курит!

На что я спокойно, затянувшись и выпустив дым изо рта, сказал им:

– Ну и что здесь трудного? Я вот только что выругался матом, а вы даже не заметили. Какой в этом героизм? Это все могут. Курить и ругаться легко. А вы попробуйте сделать, как я. – И я снова вынул из кармана пачку сигарет, бросил её на землю и раздавил ногой. – Попробуйте не курить и не ругаться. Вот где нужна сила воли. Это будет по-мужски.

 

Шедший рядом со мной мой друг Артур Мошавец, услышав это, вдруг сказал:

– А вы знаете, пацаны, Женька прав. Я тоже бросаю курить и ругаться.

Он вынул изо рта сигарету и тоже растоптал её на дороге.

Никита Михалков, кажется, упивается в книге матерными выражениями, которые используют в своей речи и герои его описаний, и он сам. Автором часто упоминается в книге с восхищением Фёдор Достоевский, но при этом Михалков почему-то не замечает, что этот великий писатель в своих повествованиях даже в картинах о тюремной жизни никогда не прибегал к матерщине, не пользовался ненормативной лексикой, хотя жизнь его героев была чрезвычайно тяжёлой. Однако мастерство писателя как раз и заключается в том, чтобы описывать грубую речь образно, но интеллигентно, используя всё богатство русского языка.

Я не знаю, как написаны другие книги Никиты Михалкова, не знаю, как он пишет сценарии к фильмам. Знаю только, что как актёр мне он очень нравится, как режиссёра я его уважаю за один фильм «Свой среди чужих, чужой среди своих». Остальные его фильмы я начинал смотреть и бросал, книги его не читал и читать теперь не буду, программы, которые он ведёт на телевидении начинаю смотреть и тут же прекращаю. Уж очень мне не импонирует этот человек, как деятель и мыслитель. Но вернёмся к его дневникам.

Грязи в его записях много и помимо языка. Чего стоит одна туалетная тема, которая начинается чуть ли не с первых страниц книги, и тема питья водки и спирта. На стр. 20 мы читаем эпизод из жизни ещё не отправленного в армию автора:

«В один из тех жарких вечеров, когда мы, уже не выходя с ГСП, пили водку, а мой сопровождающий как-то особенно быстро сникал, произошло нечто совсем уж страшное.

Кто бывал когда-либо в таких заведениях, как городской сборный пункт, знает, каковы там туалеты, помнит длинные, в десять-пятнадцать метров писсуары с отколотыми плитками, в которых всегда журчит вода.

И вот, зайдя в тот вечер в туалет на ГСП, я случайно заметил в самом углу этого длинного писсуара, как что-то «знакомое до слёз» трепетало. Сделав несколько шагов в том направлении, я понял, что это было… Чей-то военные билет.

Осторожно достав этот билет из писсуара, я раскрыл его красные корочки… и обомлел. Военный билет был не «чей-то», а мой!»

То есть приставленный к Михалкову пьяный сопровождающий выронил случайно в туалете военный билет новобранца.

Или в «Записных книжках 1980-1993 гг.», в которых помещены краткие записи к сценариям фильмов, размышления, увиденные картинки, совершенно разрозненные иной раз просто фразы, которые автору кажутся интересными, на стр. 395 помещён такой эпизод, из поездки в Болгарию:

«Тёма накакал в писсуар. Сначала пошёл только писать, я дал ему 10 статинок. Затем вернулся уже с «новой потребностью», я дал ему 50 статинок и попросил принести сдачу. Он вернулся без сдачи.

Сказал, что все стульчаки были заняты, пришлось накакать в писсуар. После этого ему сдачи не дали».

Причём это воспоминание никак не связано ни с предыдущими зарисовками грузин, армянского фотографа или с последующей картинкой из охоты. Так же неожиданно на стр. 427 даётся другое воспоминание, тоже ни с чем не связанное:

«Из детства: показывание жоп в окошко. Чем больше жоп, тем лучше. Собираются мальчишки, выстраиваются перед каким-нибудь домиком одноэтажным, снимают штаны, поворачиваются жопами и встают «раком». Кто-нибудь из них стучит в окошко. Человек выглядывает и видит шеренгу блистающих жоп. Потом все разбегаются. (Однажды меня тоже взяли с собой – по причине величины жопы и из желания втянуть в бесчинство.)»

Мне думается, что не только язык, но и само содержание разрозненных миниатюр весьма странное для публикации в книге. Не всё, о чём, шутя, балагурят между собой парни в отсутствие женщин или те же женщины в отсутствие другой половины человечества, можно вываливать в печать для всеобщего обозрения. Я полагаю, что нравственная цензура всё-таки должна существовать при печати. Да и просто в общении следует знать, в каком окружении, что говорить.

Мне вспоминается один случай. Мы с моей теперь уже покойной женой были в Индии в Бокаро, где я работал переводчиком на строительстве металлургического комбината. Однажды нам организовали экскурсию к берегу Индийского океана. Едем в автобусе. Рядом со мной с одной стороны жена, а с другой мой начальник Кузовков. Мы с ним были очень дружны. Да он и начальником для меня не был фактически, поскольку я был при нём переводчиком, а командовал он строительством кислородного цеха.

Так вот, едет автобус по жаркой Индии, а Кузовков разговаривает со мной о всякой всячине и начал рассказывать какой-то сальный анекдот. Но на середине рассказа он неожиданно осёкся и замолчал, глядя на мою жену. Я тоже посмотрел на неё. На лице моей супруги было выражение явного изумления, смешанного с испугом. Оно и остановило Кузовкова, который пробормотал:

– А что, разве твоя жена такие анекдоты не слушает?

– Нет, – говорю я, смеясь, – у нас это не принято.

– Ну, извините, – смутился Кузовков. – Я не знал.

Моя жена почти всю дорогу молчала, приходя в себя от услышанного несколько похабного анекдота.

Я, например, не смог бы дать ей книгу Никиты Михалкова хотя бы с таким текстом в виде анекдота на стр. 505:

«Через всю картину – человек, которому отсекают члены. За повторное участие в междоусобии наказывают отсечением руки. Грозят, что, если что, и между ног отрежут. Потом, уже в конце, когда его спрашивают, чем же собирается он воевать, весело отвечает, что между ног-то осталось!»

У нормального читателя такой анекдот ничего, кроме чувства гадливости, вызвать не может. Между тем, через десять страниц Никита Михалков публикует одну фразу: «Трагедия нашего века в том, что человечество перешагнуло предел сострадания». Действительно, автор зачастую сам переступает этот предел, когда описывает, как человек смеётся после того, как ему отрубают члены.

И на той же 515 странице рассказывается будто бы о любви:

«Замечательно для любовной истории.

Они не виделись много времени. Встретились где-то в другой стране, или она приехала, или скорее он приехал к ней, в её новую страну. Но обстоятельства складываются так, что им никак невозможно остаться наедине друг с другом. Томно, мучительно… Все в постоянном натяжении. За обедом или ужином они сидят рядом. Разговаривают нейтрально. Вдруг на пол падает со спинки стула пиджак. Он собирается его поднять, но она говорит: «Не надо». Тогда он снимает со своего стула свой пиджак и бросает на её пиджак, лежащий на полу.

«Если уж нам не судьба обняться, пусть хоть они, – он кивнул на пол, – пообнимаются».

Через некоторое время она поменяла пиджаки местами.

«Теперь я сверху…»

Ну что это, как не обычная пошлость, когда показывается не чувства любви, а лишь стремление к сексу? Так и видится, что автор сексуально озабоченный человек.

И, тем не менее, это ещё не основная грязь, которую трудно смыть при чтении данной книги. Чудовищно грязными представляются политические взгляды Никиты Михалкова, его ненависть к советском строю, что выплёскивается им едва ли не на каждой странице. И это тем более удивительно, что дневниковые записи будто бы относятся к семидесятым и восьмидесятым годам, когда ещё существовал и здравствовал Советский Союз, а он, Никита Михалков, в период, так называемой им, службы в армии, являлся корреспондентом «Комсомольской правды» и «Камчатского комсомольца», где печатали его славящие жизнь статьи по указанию самого секретаря ЦК комсомола Тяжельникова, которое тот дал в средства печати по просьбе отца Никиты Сергея Михалкова, о чём пишется в книге.

Со страниц дневников мы узнаём, что большую часть воинской службы матрос Никита Михалков, быстро выросший до старшины первой статьи, провёл в походной экспедиции «По местам революционной и боевой славы отряда большевика Григория Чубарова, который устанавливал в годы Гражданской войны на Чукотке советскую власть», во встречах с общественностью, в выступлениях перед местным населением, в воинских частях и в бесконечных пьянках, между которыми он едва успевал отправлять свои репортажи и очерки в газеты.

Но каково же отношение ко всему самого выступающего артиста, режиссёра, журналиста? Он пишет об этом:

«Стадион. Торопливый лживо-формальный митинг. Холодные, фальшивые речи, напутствия. Стадион пуст. Холодно, солнце, страшный ветер. Хочется напиться. Фоторепортёры, хроника», стр. 38.

«Елизово. Приехали. Никто ничего про нас не знает. Поели пельменей, легли спать. Вечером пригласили на комсомольское собрание, посвящённое дню рождения комсомола. Тоска зелёная. Ещё раз убеждаюсь, как официоз и фальшь чудовищно выжигают вообще всё человеческое», стр. 39.

«Врезали здорово. Косыгин – тонкий поэтический человек, говорит умно и талантливо. Явный самородок…

Тогда-то с удивлением я вспомнил, что мы в милиции забыли наши карабины!.. Поехали в милицию. Зашли туда все «под сильной банкой»…

Начальник милиции называет себя «начальником полиции». Достали бутылку водки, вылили всю её в кубок, который милиция получила за что-то. Двинулся кубок по кругу», стр. 43

«Спали в предбаннике, около ванн. Утром отвратительный крикливый голос, да ещё с хохляцким выговором, нас разбудил. Это было 6.30 утра, плюс похмелье. Плюс огромная баба с огромной жопой. Ну, да бог с ней», стр. 44.

И таких описаний про ложь и фальшь государства, о пьянках и чьих-то задницах хоть пруд пруди. Причём поход этот, длившийся более полугода, начался для Михалкова, спустя всего несколько месяцев после начала службы во флоте. Но дело даже не в этом, а в его видении жизни. 6 ноября 1972 года он записывает в дневнике:

«Ох, до чего же иногда хочется разбить себе голову от ненависти, от бессилия. Ну, что же это за государство? Картонные люди, похожие на тени. Все на одно лицо. Сидят в этой огромной чудовищной сети райкомов и обкомов, которыми опутали страну. Похожие на тихих трутней или пауков.