Tasuta

Жизнь и любовь. Сборник рассказов

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Коптим, – отвечает кто-то уверенно.

– Ни в коем случае, – быстро возражает, как на лекции студентам, Павел Петрович. – Мясо следует сначала замариновать. А для этого пригодится в качестве маринада доброе красное вино, ну или хороший квас.

– О-го! – восклицает другой слушатель. – Это сколько ж вина напрасно тратить?

– Ну, потребуется пара литров вина, но отнюдь не напрасно. Вино делает мясо мягким и сочным. А как же? Вот вы не любите, чтобы шашлык приходилось с усилием разжёвывать так, что мясо застревает в зубах? А для этого мясо барана обязательно нужно выдержать в вине сутки, а то и двое. Так же и здесь. Выдерживаем в холодильнике. При этом в вино или квас добавляют чеснок, репчатый лук, чёрный перец, гвоздику, лавровый лист, ну и соль, конечно. Без специй никак нельзя, если хотите получить настоящее удовольствие от буженины. Маринад должен покрывать всё мясо. Но это только полдела.

Наш оратор делает паузу, осматривая гостей. Никто теперь не решается вставлять свои замечания, и тогда он продолжает:

– Дальше мясо надо достать из маринада, обтереть, дать время просохнуть, а потом уж нашпиговать чесноком.

– Так мы ж уже чеснок клали, – не выдержанно прозвучал женский голос.

– Вот, сразу видно кулинарку. Запомнила, что мы чеснок уже использовали. Ну, да мы в маринад положили очищенные и порезанные дольки чеснока, так сказать, для общего тонуса, а теперь будем чесночные зубки разрезать помельче и вкладывать в надрезы, которые делаются в разных частях мяса. Чем больше мы их вставим, тем лучше. Можно нашпиговать и лаврушку для аромата, и перец горошком. Всё приятнее. И только теперь можно класть мясо на противень, налив туда предварительно немного маринада, чтоб не подгорало, и помещать его в духовку или в микроволновку.

Раньше-то в старину ставили мясо в горячую печь, жар охватывал его мгновенно, и пока печь медленно остывала, мясо томилось и приходило в полную готовность. Сейчас техника на грани фантастики, но без хозяйского глаза обойтись невозможно. Нагреешь духовку до двухсот градусов, продержишь мясо при такой температуре час и считай, что всё пиши пропало. Все труды сгорели с мясом. А надо пятнадцать минут выдержать при высокой температуре и тут же понизить её градусов на тридцать-пятьдесят, да не забыть поливать маринадом сверху, чтобы не сильно запекалось. А то ещё хорошо покрыть мясо капустным листом от сильного жара. Так часа через два с половиной, если большой кусок томится, он будет готов.

Достаём из духовки, заворачиваем в фольгу и даём остыть с полчаса. Нарезаем толстыми ломтями, чтобы не крошился, и подаём к столу, где уже его ждут горчица и хрен. А если хотим тонкими ломтиками кушать, как сегодня у нас на столе, то буженина должна полностью остыть. Тогда нарезать легче. А уж есть её с белым или красным хренком, да под водочку, это сплошное счастье. Холодненькая, мягкая до удивления, со слоем жира она просто тает во рту вместе с приправами. Не оторвёшь.

– Но, Петрович, – с изумлением говорю я, – вы так прекрасно рассказываете о буженине, что слюнки уже текут, но я заметил, что сами вы её почему-то не ели.

Павел Петрович вдруг как-то погрустнел и уже совсем другим голосом, ничем не напоминающим лекцию проговорил:

– Вы правы, мой друг. Я не ем буженину, хоть, как вы понимаете, она мне очень нравится. Но дело в том, что когда жена моя была жива, она всегда следила за моим здоровьем. Провожая меня на работу, оглядывала меня критически, смотрела, чтобы я шарф не забыл в холодную погоду, и целовала, как будто ставила печать одобрения, что всё в порядке. Когда мы садились за праздничный стол, как у нас сейчас, она бдительно замечала, сколько я выпил водки, и порой говорила: «Не увлекайся. Хватит тебе». И даже отбирала рюмку со словами: «Больше не пей – потом плохо будет».

Мы последнее время с нею вместе часто ходили в поликлинику. Она боялась, что может по дороге упасть. Вот я её и сопровождал, а заодно и сам к врачам иногда ходил. Так вот, когда я должен был идти к терапевту, она вместе со мной входила в кабинет и иной раз за меня всё говорила врачу, спрашивая, что мне можно, а что нельзя. Поэтому и говорила мне: «Не ешь буженину. Помнишь, что врач рекомендовал поменьше жирного и копчёного? Лучше поешь ещё капустки, грибочков или варёной колбаски».

Как-то мы с дочкой были на кладбище зимой. Я у могилы снял с себя шапку. А холодно, ветер, мороз. Дочка увидела меня с непокрытой головой и говорит:

– Надень шапку. Маме бы это очень не понравилось.

И я, правда, словно голос жены услышал, будто говорит она мне: «Надень сейчас же шапку. Простудишься».

И вот, сколько времени утекло с тех пор, как жена ушла из жизни, а я до сих пор слышу её голос, то поющий беззаботно и весело, то говорящий мне озабоченно: «Не пей больше. Не ешь этого».

Очень я любил свою подругу жизни, и не могу ослушаться её голоса. Поэтому и не ем буженину. – И Павел Петрович смахнул украдкой набежавшую в угол глаза слезу.

ТЕЛЕГРАММА

Сильный ветер гнул деревья к земле. Со скрипом раскачивались огромные ели. Ивы, безропотно покоряясь стихии, склоняли свои верхушки. Старые клёны ветер в бешенстве вырывал с корнями, и они со стоном, ломая всё на своём пути, обрушивались на землю. Ни одной птицы не было видно, и только листья да сломанные ветки носились по воздуху.

В небе творилось что-то невероятное. И как ни страшно было в это время на земле, где всё трещало, ломалось и падало, там, наверху, должно было быть ещё страшнее. Облака чёрные, громадные неслись по небу в одну сторону, а навстречу им чуть ниже, так казалось с земли, двигалась грозная лавина тёмно-синих туч. Она проплывала сплошной тёмной массой и вдруг непонятной силой на какое-то мгновение разрывалась на части, и тогда в образовавшийся небольшой просвет врывалось солнце. Но его яркие лучи, казалось, появлялись лишь для того, чтобы показать резкий контраст между тьмой и светом, словно они хотели сказать, как хорошо было бы на свете, если бы не эта чёрная гроза.

Жутко было на земле и в небе. Чем-то возмущалась природа.

Из леса выскочил, грохоча по стыкам шпал, поезд. Теперь путь его лежал через степь. Ветер и здесь не давал никому покоя. Травы то ложились на землю, будто проглаженные чьей-то тяжёлой рукой, то вдруг вздымались вверх, точно испугались чего-то, и так ходят всё время волнами, напоминая бушующее море. А поезд мчался вперёд.

У одного из его окон за откидным столиком были двое. По одну сторону, облокотившись на стол и подпирая кулаками голову с курчавыми светлыми волосами, сидел молодой парень в матросской форме. Полосатая тельняшка красиво просматривалась из-под белой форменки с отложным голубым воротником, окаймлённым полосками в тон тельняшке. По другую сторону от стола, слегка откинувшись назад, можно сказать, учитывая его пожилой возраст и солидную комплекцию, восседал мужчина лет семидесяти с благообразной седой бородкой клинышком, делавшей лицо несколько продолговатым, но эта продолговатость скрадывалась большими очками в тонкой пластмассовой оправе розоватого цвета. Редкие пряди волос на голове ещё не были столь белыми, как бородка, но седина их тоже коснулась, вполне соответствуя возрасту обладателя причёски.

Оба пассажира успели уже познакомиться. В купе пока никого больше не поселили, так что они спокойно разговаривали, никому не мешая.

– В отпуск, морячок, или из отпуска? – поинтересовался пожилой мужчина.

– Да, еду как бы в отпуск.

– На побывку едет молодой моряк, – пропел неожиданно хрипловатым голосом мужчина, которого звали Николай Иванович. И закончил куплет: – Грудь его в медалях, ленты в якорях.

Он улыбнулся, говоря:

– Такая раньше была популярная песня, морячок.

Николай Иванович упорно называл Владимира морячком, хотя имя его, конечно, запомнил.

– Но я еду не совсем на побывку, Николай Иванович, а по телеграмме.

– А что случилось? – обеспокоенно спросил мужчина.

Владимир замялся и смущённым голосом сказал:

– Да, вообще-то ничего не случилось. Это моя девушка соскучилась без меня и решила вызвать меня со службы на некоторое время. А она работает в поликлинике. Ну, организовала телеграмму ко мне на корабль о том, что мой брат погиб в автомобильной аварии. Заверила телеграмму медицинской печатью и в военкомате и отправила. Конечно, она перед этим позвонила мне на мобильник, что б я сделал вид, что переживаю. Дело в том, что у меня вообще никакого брата нет, но на корабле этого не знают. Такой вот фокус.

Слушая откровенность молодого человека, Николай Иванович как-то внезапно осел, согнулся, лицо его помрачнело.

Морячок заметил эти изменения и удивился:

– Да, вы как бы не переживайте. Подумаешь, телеграмму сочинила. Зато встретимся. А то ещё загуляет с пацанами без меня. А то, когда ещё меня отпустили бы?

– Я понимаю. – Голос пассажира стал ещё более хриплым, чем когда он пел. – Только не всё в жизни можно променять на честь. Не случайно говорят: береги честь смолоду. Жизнь, конечно, меняется. И ведут сейчас себя иначе, и ценности другие, и говорят не так, как раньше. Вот ты, например, сказал мне «вы как бы не переживайте», а перед этим сообщил, что едешь «как бы в отпуск». А ведь это неграмотно. Ставишь под сомнение то, что утверждаешь. Однако сегодня молодёжь любит говорить к месту и не к месту «как бы». И к чести своей относятся так же несерьёзно, как к своей русской речи.

– Ну, это вы загнули, – попытался возразить молодой человек, даже не покрасневший от слов пожилого человека. – Я с друзьями своими как бы всегда честен.

– Вот именно «как бы», – прозвучало в ответ. – Честь должна быть не только с друзьями, а во всём. Честь должна быть привычкой, должна быть в крови человека, тогда не будет таких трагедий, об одной из которых ты мне сейчас напомнил. Извини, что говорю тебе «ты». Я всё-таки старше на полвека. А эта сегодняшняя манера некоторых ведущих телевизионных шоу говорить маленьким детям «вы» меня коробит. Такого на Руси никогда не было. Но дело не в этом. Я вспомнил историю, которая произошла в нашей части, когда я ещё был молод, как ты, и служил в закрытых войсках, куда не то что родителей навестить солдат не пускали, а мышь не могла проскочить. И служили мы тогда по три года от звонка до звонка, а не то, что сейчас.

 

Николай Иванович помолчал, глядя в окно, за которым гремела гроза, и рассказ начался.

– Городок, в котором располагалась наша часть, как я уже сказал, был закрытым. Весь окружён периметром с колючей проволокой. По периметру в несколько километров круглосуточно дежурили солдаты стрелковой роты. Они располагались отдельно от нас в трёхэтажном здании с кинозалом, который мы тоже иногда посещали.

Нашими апартаментами была одноэтажная казарма с двухъярусными койками во всю длину помещения. Только в конце его была ленинская комната и каптёрка старшины да кабинет командира роты. Наше отделение, где я проходил службу все три года, было, можно сказать, пришпилено к роте связи, поскольку никакого отношения к связистам мы не имели. В нашу задачу входило заряжать аккумуляторы для ракет. То, что в части производились ракеты, мы могли лишь догадываться, ибо никто из солдат самих ракет в глаза не видел. Авторота их вывозила в закрытых машинах. Водители подгоняли грузовики в штольне в горе, а погрузкой управляли офицеры.

Мы заряжали аккумуляторы в одном из помещений штольни, куда ходили ежедневно и посменно, что очень не нравилось командиру роты лейтенанту Черкашину, так как он не мог нами по-настоящему распоряжаться: мы, то должны были уходить на смену, то приходили с ночной и нам положен был отдых, то нас вообще не было. И он не знал, когда нам можно дать наряд вне очереди, когда послать на чистку картошки в столовую, когда заставить мыть пол в казарме.

Вход в штольню, где мы работали, нельзя было увидеть с воздуха, поскольку он скрывался деревьями. Да и вблизи его не сразу заметишь. Зона его была окружена дополнительной колючей оградой, и впускали за неё по специальным пропускам. У Черкашина такого пропуска не было, а у нас, естественно, был, что нас и радовало. Уйдя в зону, мы чувствовали себя свободными от командирского окрика. Путь лежал через лес мимо небольшой речушки. В ней мы купались в летнее время по пути на службу или возвращаясь с неё. Тут же неподалёку устроили небольшое укрытие и установили теннисный стол. Не помню, как нам это удалось, но мы часами играли в настольный теннис.

Среди нас оказался прекрасный теннисист Володя Егунов из Севастополя. Он научил нас правильно подавать, делать подкрутки, бить в дальний угол стола. Володя был и замечательным футболистом. Смотреть на его интеллектуальную игру во время редких футбольных матчей было всегда огромным удовольствием. Получив на ногу мяч, он никогда не бил по нему бездумно, а всегда умело останавливал, быстро оценивал обстановку, легко обводил нападавшего противника и только потом отпасовывал мяч товарищу или же сам шёл в атаку на ворота.

Кстати, был ещё у нас знаменитый в части футболист, правда, связист Кононов. На воротах он стоял изумительно. Забить ему было почти невозможно. А однажды, когда защитники его команды слишком плохо играли, он в сердцах прямо от ворот сам повёл мяч в атаку, дошёл до ворот противника и забил гол. Это было феноменальное зрелище.

Вообще спорту у нас уделялось немало времени. Во-первых, постоянные занятия на спортивных площадках, на полосе препятствий, кроссы, муштровки. Хотя шагистикой мы занимались довольно редко. Ни в каких парадах наша рота участия не принимала. Задача роты состояла в обеспечении связи, но спортивную форму солдат должен держать всегда. А я любил гимнастические снаряды и шахматы. По шахматам имел тогда третий разряд и занимал второе место в части.

Помню в соревнованиях на личное первенство части, в котором я почти всех обыгрывал, со мною сел играть подполковник. Ко мне подошёл за спиной капитан, начальник гауптвахты, и тихо прошептал:

– Это командир части с вами играет.

– Понимаю, ну, так что? – сказал я и обыграл противника.

Капитан меня очень зауважал за мою принципиальность. И позже, когда меня командир роты отправил-таки на гауптвахту, увидев меня, капитан спросил:

– Ты чего здесь?

– Дали трое суток за то, что бляху на ремне не почистил.

А случилось это как раз после ночного дежурства. Черкашин пришёл в роту, поднял наше спящее отделение, построил во дворе, придирчиво осмотрел и спросил меня:

– Почему бляха не почищена?

Я, было, начал оправдываться, что с ночной смены, но он приказал:

– Трое суток ареста!

Услышав мой доклад, капитан пробормотал:

– Ну, дурак.

А наутро вывел меня из камеры, посадил на лужайку и приказал:

– Видишь траву? Вот и рви её потихоньку.

Конечно, это было смешно. Сияло весеннее тёплое солнышко, и я сижу на травке, пощипывая её от нечего делать. Тут как раз по дороге проходит командир роты. Видит меня на лужайке и изумлённо интересуется:

– Что это вы там делаете?

– Приказано траву выщипывать, – отвечаю.

Лейтенант сокрушённо вздохнул:

– Ну, нигде не пропадёт.

Солдаты не любили Черкашина. Всегда ожидали от него неприятностей в виде внеочередного наряда и выговоров. Как-то он стал приезжать в роту на собственном автомобиле, маленьком «Запорожце». Понимая, что водить Черкашин ещё не совсем умеет, солдаты решили подшутить над командиром, и, пока он находился в помещении роты, дружно подняли машину и поставили её в неудобное для выезда положение у самой стены казармы. Черкашин вышел, удивился, но всё понял и долго пыхтел, выруливая автомобиль.

Нашим отделением аккумуляторщиков командовал молоденький лейтенант Коноплёв. Он был технарь. Мы к нему относились почти как к ровеснику. Иногда он проводил с отделением политзанятия. Мы сразу поняли, что с грамотой у него слабовато. У нас-то в отделении все имели среднее образование, а тот, с кем произошла потом грустная история, о которой я хочу рассказать, даже успел проучиться год заочно на юридическом факультете и гордо носил на груди значок Киевского университета. Его призвали в армию, не смотря на то, что он был студентом.

И мы частенько подтрунивали над нашим лейтенантиком. Спрашивали, например, его, слышал ли он что-либо о военной академии имени Немировича-Данченко. Он отвечал, что слышал. Тогда мы интересовались, почему сразу две фамилии Немирович и Данченко. Лейтенант Коноплёв, не зная знаменитого театрального режиссёра, не подозревая подвоха, бодро отвечал, что, стало быть, были два командира, в честь которых и названа академия. Нас такие ответы забавляли, но мы не злобствовали на этот счёт и любили своего командира. В основном он командовал при зарядке аккумуляторов, поясняя как соединять последовательно или параллельно батареи, заставляя изучать прилагаемые инструкции.

В нашем отделении собрались ребята разной национальности. Это был и грузин Кветанаде, и украинцы Машовец, Подурец и Малый, и еврей Гроднер, и армянин Амбарцумян, и русский по фамилии Гурин, о котором я и расскажу, и даже цыган Сличенко. Между прочим, он однофамилец знаменитого певца, и тоже замечательно пел цыганские романсы. Мы иногда собирались в ленинской комнате, когда наш Сличенко брал гитару, закрывал глаза и начинал петь. Слушать его было неописуемым удовольствием.

Дедовщина, о которой сейчас столько говорят, у нас, разумеется, тоже была, но это совсем не то, что сейчас. У меня, например, на первом году службы один из старослужащих снял с головы новую зимнюю шапку, заменив её на старую. Сделал он это быстро, так что я не успел и оглянуться, как он исчез. Вот это, пожалуй, единственное, что приходит на ум. А тор любили ещё подшучивать над молодыми. Например, говорили:

– Рядовой Парфенцов, подойдите к этому столбу и доложите по форме о своём прибытии.

Парфенцов со смехом подходит к столбу у дороги и докладывает:

– Товарищ столб, рядовой Парфенцов по вашему приказанию прибыл.

Но мы возражаем против такого доклада, за который обещали Парфенцову деньги. Говорим, что так со смехом не докладывают, что надо подойти строевым шагом и докладывать серьёзно. Парфенцов повторяет подход несколько раз, пока, наконец, получает назначенную сумму денег. Мы все довольны, продолжая свой путь к порталу.

Ещё помню, как над молодым Алмазовым в его первый год подшутили. У нас в аккумуляторной было несколько помещений. В каждом стоял телефон чёрного цвета. На одном из них часть трубки, которая прикладывается к уху, покрасили однажды кузбасслаком. Он тоже чёрный, так что его видно не было. И вот из другого помещения звонят шутники на этот крашеный телефон. Подходит Алмазов, берёт трубку и как положено докладывает: «Рядовой Алмазов слушает!», а в ответ доносится чей-то глухой голос. Это на другом конце провода говоривший накрыл микрофон рукой, чтоб хуже слышимость была.

– Не слышу, – кричит Алмазов.

А друзья рядом подсказывают:

– Ты крепче трубку прижми к уху.

Ну, Алмазов и старается, прижимает во всю и развозит кузбасслак по уху и щеке. Потом все хохотали, а солдатику-новобранцу пришлось отмывать спиртом испачканные места.

Что касается меня самого, то у меня было своё помещение для зарядки кислотных аккумуляторов, и находилось оно у самых ворот в портал. Я там часто дежурил один, доливая кислоту в батареи по мере надобности. Заливал я кислоту резиновой грушей, и капли кислоты изредка попадали мне на гимнастёрку, не смотря на то, что и фартук у меня был, и резиновые перчатки. Но случалось, что я то ли забывал надеть защиту, то ли ещё почему-либо, но кислота находила мою гимнастёрку или брюки и оттого они были все в дырках, как от шрапнели. Вид у меня был довольно смешной. Хорошо, что израненную вконец форму старшина потом милостиво менял на другую. Одежду мы нашу называли хэбэ, поскольку шилась она из хлопчатобумажной ткани. Сокращённо хэбэ. Пришивали мы пагоны и белые подворотнички на хэбэ, стирали хэбэ, меняли у старшины хэбэ.

А однажды, когда я дежурил в своей аккумуляторной на портале, произошло знаменательное для нас событие. Часть посетил министр обороны маршал Малиновский. В этот день он со всей свитой приехал на машинах к нашему порталу. Я, разумеется, был осведомлён об их прибытии заранее с указанием не высовываться. Но в открытую дверь, которая у меня выходила на площадку портала, я видел подъехавшую кавалькаду и выходящих из автомобилей военных с маршальскими и генеральскими погонами.

Начальству ведь никто не указ – могло и ко мне в каморку ни с того ни с сего заглянуть, Так что я на этот всякий случай приготовился докладывать, что, мол, товарищ маршал, за время вашего отсутствия во вверенном мне помещении никаких происшествий не произошло. Однако никто в мою сторону и не посмотрел.

Тяжёлая многотонная дверь на колёсах, настоящая передвижная металлическая стена, закрывавшая вход в портал, была заблаговременно отодвинута. Вся группа во главе с кажущимся выше всех министром Малиновским направилась к входу в туннель. Только один человечек с маршальскими звёздами на погонах приотстал, отбежал в сторону и начал оправляться по маленькому. Каково же было моё изумление, когда в оправившемся и быстро побежавшем за всеми человеке я узнал по усам не кого-нибудь, а прославленного в стихах и песнях Семена Михайловича Будённого.

Я тогда подумал, что вот же знаменитость, а как простой солдат оправляется на ходу, потому что некогда за делами нормальным туалетом попользоваться.

В вагонах поезда включили свет, хотя вечер, на самом деле, ещё не наступил. Но грозовые тучи закрыли напрочь всё небо, по стёклам окон поползли струйки дождя, и стало темно настолько, что пришлось досрочно подавать электричество. Но пассажиры нашего купе, занятые рассказом, довольствовались светом, появившимся в коридоре, а сами оставались в полумраке – не читать же.

Стук колёс поезда перекрыл раскат грома, раздавшийся почти сразу за сверкнувшей молнией. Стало быть, проезжали эпицентр грозы.

Николай Иванович посмотрел в заливавшееся дождём окно и сказал:

– Я, кстати, прочитаю вам сейчас одно стихотворение, которое написал наш солдат. Давно написал, но я его тогда выучил наизусть и часто потом декламировал. Оно поможет пониманию того, о ком я поведу речь. Называется «Гроза». Надеюсь, ещё не забыл. И начал:

В горах я встретился с грозою.

Сокрыли тучи горный гребень.

Гром грохотал над головою

и дробью барабанил в небе.

Недаром Тютчев воспевал

весной грозу в начале мая.

Я в плащ-палатке промокал,

но шёл, усталости не зная.

Внизу река ворчала шумно.

В упавшем мраке краски стёрлись.

Гроза над лесом развернулась,

широки крылья распростёрши.

Деревьев платья потемнели.

 

Обрушился на землю ливень.

А впереди лазурно-синий

смеялся мне кусочек неба.

Но и его закрыли тучи.

Рванулась молния к земле

и впереди, на горной круче

исчезла. Жутко стало мне.

И проявляя свою мощь,

лил ливень, сверху вниз спеша.

На горы опускалась ночь,

за ливнем я ускорил шаг.

Со всех сторон, перекликаясь,

рычало эхо громовое.

Царица-молния промчалась,

неся огонь и смерть с собою.

Я вслед гляжу ей, ослеплённый.

Я очарован красотой.

Ей не страшны ни рёв, ни стоны.

Её пьянит весны настой.

Она царица поднебесья.

Пусть краток, но её тот миг.

Ты плачь, ругайся или смейся,

но свет её украсил мир.

О, если б молнией сумел я

людские души озарить,

грозой смывая все сомненья,

согласен я и миг прожить.

Гроза уходит. Плащ промок.

И по лицу бежит вода.

Вот сверху потекло в сапог.

И всё же чудная гроза!

Сидящий напротив морячок зааплодировал. А Николай Иванович, слегка усмехнувшись, продолжил свою негромкую речь:

– Да, так я хочу рассказать о нашем Викторе Гурине, авторе этого стихотворения. Мы с ним очень дружили.

Солдатом он был несколько странным. Вроде бы всё он выполнял нормально: и на спортивных снарядах делал все упражнения, и стрелял из карабина почти отлично, не смотря на то, что носил очки, и полосу препятствий преодолевал, как все, и бегал со строем, не отставая, но в то же время мы считали, что он попал в армию по ошибке. Как-то не похож был он на солдата. Слишком интеллигентно выглядел. Может, очки от близорукости создавали такое впечатление, может, на груди значок университета, от учёбы в котором его призвали с первого курса, но скорее всего это была его манера держаться не по-солдатски что ли. Ему, например, не нравилась шагистика. Он говорил, что для солдата важно не то, как он тянет ногу, а то, как он умеет действовать в боевых условиях, а в нашей технической части, как он справляется со своими служебными обязанностями.

И в этом, пожалуй, он был прав. У нас сначала командиром части был подполковник Знаёмов. Технарь с головы до пят. Он фактически создавал все объекты. Его я и обыграл в шахматы без каких-либо негативных последствий для себя. Наоборот, даже грамоту за второе место по шахматам получил за его подписью. Но потом его перебросили на другой объект, а к нам прислали полковника Глупого. Такая у него смешная фамилия была.

Рассказывали у нас одну байку про него, что в бытность лейтенантом ему довелось позвонить большому начальнику генералу по званию. И этот, тогда ещё лейтенант, представился по телефону, сказав: «Товарищ генерал, Глупый». Тот аж взревел в ответ: «Кто это говорит? Вы что себе позволяете? Да я вас…» Перепуганный лейтенант едва пролепетал: «Это я Глупый. То есть моя фамилия Глупый с ударением на «ы». Лейтенант Глупый». Возможно, это ему помогло в продвижении по службе, так как генерал, который подумал, что его назвали глупым, запомнил лейтенанта с такой глупой, как он говорил, фамилией, часто рассказывал эту историю и не забывал присваивать очередное звание Глупому.

Так у нас появился полковник Глупый с ударением на «ы». Но этот полковник уже был не с техническим образованием, а строевик. При нём начали уделять больше внимания на строевую подготовку часто за счёт технической. В результате, когда нагрянула неожиданно проверка и сыграли боевую тревогу, то многие оказались технически не подготовлены. Выходит, что наш Гурин как в воду смотрел.

С командиром роты Черкашиным у рядового Гурина сразу отношения не заладились. Витя любил порассуждать, а лейтенанту его рассуждения, как кость в горле. Он любил приказывать, а не выслушивать комментарии. Самое удивительное, что Гурин всегда исполнял приказы так, что придраться к нему было не за что, но командир роты всегда чувствовал превосходство Гурина над ним, что его и бесило. И потому даже звание ефрейтора Гурину не присвоили.

Иногда в роте проходили ротные собрания, которые собирались в целях воспитания солдат. Там командир роты высказывал свои назидания подчинённым, а солдаты по команде должны были отчитываться о своём поведении. Гурин старался молчать, не считая нужным ввязываться в спор с начальством, но, как правило, всё-таки выступал в конце собрания, как бы подводя итог солдатским мыслям.

Но однажды было объявлено о проведении необычного общеротного собрания. В самом начале лейтенант Черкашин сообщил всем, что собрание демократичное. Все могут высказываться свободно, кто что думает. И желающих выступить оказалось на редкость много. Самое странное было то, что никого, казалось бы, не смущало присутствие на собрании командира части. А, может, именно потому выступали, что их мог услышать сам полковник Глупый.

На собрание в роту он пришёл впервые, но уже все знали, что с ним полезно познакомится поближе и понравится ему. Полковник любил показать свою безграничную власть и щедро награждал одних отпусками, других арестами на пятнадцать суток. То и другое он делал, широко улыбаясь, прищуривая глаза, и с шутками да прибаутками. Больше всего ему нравилось смеяться, наказывая. При этом он говорил: «Я люблю уж если наказывать, то на всю катушку, поэтому, милый мой солдатик, пятнадцать суток тебе ареста, как один день». А вот выражения «миловать, так миловать» у него в обиходе не было.

Полковник успел окончить две академии и очень гордился тем, что в части ни у кого нет двух поплавков, как у него. Поплавками называли в то время значки, которые выдавались по окончании вуза. Это значило, что значок поможет плыть в бушующем океане жизни. Так у полковника было два поплавка. Теперь он сидел в президиуме собрания и, казалось, слушал выступающих. На собрании подводились итоги дисциплинарной практики в роте.

Доклад читал командир роты, теперь уже старший лейтенант Черкашин. Он перечислил все нарушения, которые произошли за последние три месяца, и особо выделил рядового Гурина, который, по его мнению, всегда первым высказывал недовольство солдат некоторыми приказаниями вместо того, чтобы поддержать командира, даже если приказ им не нравится.

Между прочим, Гурин далеко не всегда критиковал Черкашинские приказы, а только в том случае, когда они казались нам неправильными. Черкашин резко обрывал возражения, и тогда Гурин замолкал, но смотрел на Черкашина таким взглядом, словно хотел сказать: «Я подчиняюсь вашей власти, но не справедливости, которая отсутствует». Это чувствовал Черкашин, поэтому, когда он вполне справедливо наказывал какого-нибудь солдата, то с долей ехидства спрашивал Гурина:

– Ну, как вы считаете, правильно я поступаю?

Черкашину казалось, что Гурин вредно влияет на солдат и подрывает его авторитет, как командира, поэтому здесь на собрании он решил показать Гурина с отрицательной стороны, надеясь на поддержку командира части, и полагая, видимо, что это охладит пыл непокорного солдата. А получилось не так.

Один за другим выступали командиры отделений, заместители командиров взводов, комсомольские активисты и просто рядовые. В своих кратких речах они обещали повысить дисциплину, ругали нерадивых солдат. Это были обычные выступления, к которым привыкли, и которые никто не считал нужным слушать. Виктор, как обычно, выдерживал паузу. Трудно сказать, о чём он тогда думал. То ли о том, что не стоит ему проявлять себя перед командиром части, от которого зависит, дадут ли ему давно обещанный отпуск после полутора лет службы, то ли о том, что его возмутило выступление командира роты с упоминанием Гурина в качестве плохого солдата, то ли учитывал то, что его сослуживцы ждут всегда его выступления. Короче говоря, поднял, наконец, и он руку, прося слова.

Я видел, как подбородок Виктора дрогнул от волнения, но он опустил голову, стиснул зубы так, что желваки заиграли на скулах, глубоко вздохнул и собирался начать говорить, когда Черкашин вдруг сказал, что объявляет перерыв.

Мы с Виктором вместе вышли из ленинской комнаты, и Виктор сразу направился к стоявшему возле своего кабинета Черкашину. Я пошёл за ним и услышал, как он с улыбкой говорит командиру роты: