Tasuta

Беглец

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

XLV. Перед вечной разлукой

Подскакав к посту, Терлецкий быстро соскочил с коня и, бросив поводья дежурному, торопливой походкой прошел на двор. Там было темно. Слабый свет от полуспущенной лампы в казарме и фонаря из конюшни бесследно пропадал в густом мраке. Вахмистр взглянул на окна своей квартиры: из спальни по краям, спущенной суконной занавески пробивался луч света.

«Не спит…» – подумал Терлецкий и осторожно отворил дверь.

В небольшой, но чисто убранной комнате, у. стола, перед лампой с зеленым абажуром, сидела молодая женщина лет 23–24, и прилежно шила на машине ситцевую рубаху. Около нее в деревянной, выкрашенной зеленой краской люльке крепко спал спеленутый младенец. Его озабоченное личико было сморщено, и во сне он преуморительно причмокивал губами. Время от времени молодая женщина бросала работу и, наклонясь над люлькой, минуты две-три смотрела в лицо сына полным любви и материнской гордости взглядом. При этом красивое лицо ее, с большими серыми глазами и пухлыми, ярко-пунцовыми губами, делалось еще красивее. Лукерья Ивановна не была простой крестьянкой, а происходила из духовного звания, – отец ее был пономарем. Она имела случай выйти за семинариста, чтобы впоследствии стать «матушкой», но предпочла Терлецкого.

Услыхав легкий стук в дверь, Луша вскочила и торопливо откинула крючок.

– Ты все шьешь, Луша? – ласково спросил Терлецкий, входя в комнату. – Ложилась бы лучше спать!

– Не хочется что-то!.. – ответила молодая женщина, любовно заглядывая в глаза мужу. – А ты что же так скоро вернулся?

– Да я на минутку только; близко от поста проезжали, захотелось поглядеть на тебя!

– Что же на меня глядеть, я все такая же, как и давеча! – засмеялась Луша и вдруг, крепко обхватив мужа руками, поцеловала его прямо в губы. – Милый ты мой, хороший, любимый!.. – прошептала она.

В ответ на эту ласку Терлецкий, в свою очередь, несколько раз поцеловал ее.

– Ну, а он как? – кивнул головой вахмистр на люльку.

– Ничего, спит. Как ты уехал, он с чего-то куражиться начал, насилу укачала, теперь уснул, Христос с ним.

– К зубкам, должно быть!

– И я то же думаю. Когда же ждать-то тебя?

– Раньше утра не жди. Сегодня, слышь ты, тяжелая ночь нам выдалась; должно, перестрелка здоровая будет; как бы не ухлопали у нас кого!

– Ты-то смотри у меня поосторожней будь, – с затаенной тревогой в голосе произнесла Луша, – оченно-то вперед не лезь. Не дай Бог ранят, что я буду делать?!

– А ежели убьют?

– Ох, что ты! – всплеснула руками молодая женщина, с ужасом отшатываясь в сторону. – Господь с тобой! Разве можно такие вещи говорить? У меня даже сердце замерло, дух захватило… С чего это ты такую думку на себя напустил?.. Нешто Бог попустит такому делу? Ведь мне без тебя и жизни нет… А ребенок, на кого он-то останется?..

Терлецкий печально усмехнулся.

– Думается, не от нас ведь это! – задумчиво произнес он. – Пуля летит, не глядит, можно али не можно…

Он подошел к люльке и заглянул в нее.

– Ишь ты, как спит важно! – улыбнулся он. – Горюшка мало; ну спи, Христос с тобой!

Терлецкий наклонился и, вытянув губы, осторожно прикоснулся ими до лба младенца.

– Ну, Луша, прощай, ехать надо! – обратился он к жене, ласково обнимая ее. – К утру с чаем жди; за ночь-то иззябнем, так оно горячего чайку выпить куда как хорошо будет!

– Небось, чай будет, не впервой! Вот только ты-то сегодня какой-то странный, грустный; я таким тебя никогда не видела. Чувствуешь ты, что ли, что?..

– Ничего, так! – тряхнул головой вахмистр. – Я и сам… – начал он, но вдруг остановился на полуслове и чутко прислушался.

– Стреляют! – воскликнул он и опрометью бросился из комнаты.

– Господин вахмистр, тревога, должно па Ишачьем броде! – торопливо доложил дежурный, подбегая к Терлецкому с его лошадью в поводу.

Быстрей птицы взлетел вахмистр на седло и, припав к луке, вынесся за ворота.

Луша, накинув байковый платок, выбежала из кордона на площадку. Она остановилась подле дежурного и, трепеща всем телом, начала прислушиваться.

Где-то далеко-далеко бухали выстрелы. Иногда они сливались в один залп и зловещим рокотом проносились по пустыне. С каждой минутой выстрелы становились все чаще и чаще, – очевидно, перестрелка разгоралась и становилась все упорнее и настойчивее.

– У нас на посту никого нет? – спросила Луша дежурного.

– Все на границе. Дома я, да на смену мне Трубачев, еще Касаткин остался, да он больной второй день лежит, встать не могит. Ишь, жарят! – добавил он, приникая ухом. – Должно, теперь там пол-отряда собралось!

– А вахмистр там?

– Где же ему быть! Должно быть, там; и командир, думаю, туда поскачет… Помиловал бы только Бог, убитых бы у нас не было…

– Авось Бог милостив! – набожно перекрестилась Луша.

– Вы бы, Лукерья Ивановна, в комнату шли, а то в одном-то платке холодно, чай!

– Ничего, я еще постою, послушаю, чем кончится!

С минуту они простояли рядом, прислушиваясь ко все еще не умолкавшей перестрелке. Вдруг где-то совершенно близко от них, по направлению к границе, мелькнул огонек и грянул короткий, резкий выстрел.

– Это откуда? – изумился дежурный. – Совсем близко, не дальше, как на первой дистанции… Что бы это могло быть?

– Постой, никак скачет кто-то? – насторожилась Луша. – Не слышишь, будто бы подковы стучат?

– А и взаправду скачет! – всполошился часовой, сбрасывая с плеча винтовку. Вдали ясно послышался порывистый топот несущейся во весь опор лошади.

– К нам! – прошептал солдат и, выступив вперед, громко крикнул: – Кто едет?

Ответа не последовало, но топот быстро приближался.

– Кто едет? – еще громче повторил часовой. – Отвечай, стрелять буду! – добавил он, с угрозой взводя курок.

Топот раздавался уже под самой горой. В эту минуту из-за краев разорванной тучи ярко выглянула луна, и глазам Луши и дежурного представилась быстро скачущая солдатская лошадь без всадника…

Вихрем влетев на холм, лошадь сразу остановилась и захрапела, пугливо оглядываясь вокруг. Дежурный поспешил схватить ее за болтающийся оборванный повод.

– Да это Громобой! – воскликнул он с удивлением, узнавая лошадь, на которой постоянно ездил вахмистр.

– Ах, и то правда! – всполошилась Луша. – Что ж это такое значит? Уж не случилось ли с Иваном Парамонычем чего-нибудь? – добавила она дрогнувшим голосом.

– Чему случиться? Просто конь вырвался; может, спешились где-нибудь, дали конвойному держать, а лошадь строгая – испугалась, вырвала повод из рук, да и подалась на пост. Пойтить седло поправить, да поводить хорошенько, а вы идите-ка домой: смотрите – иззябли, да, слышь, ребеночек никак плакать зачал!

– А и вправду плачет, проснулся, неугомонный!

Луша бегом пустилась домой, а дневальный повел запыхавшегося коня в конюшню.

– Ишь ты! – глубокомысленно рассуждал он, при свете фонаря рассматривая лошадь. – Седло-то совсем набок свернулось, и подпруга задняя лопнула… Поводья тоже оборвались… А это что такое? Никак кровь?.. – и он торопливо приблизил фонарь. – А и вправду кровь!.. Вот она штука-то какая! Дела!..

Дежурный растерянно оглянулся, как бы ища, с кем поделиться страшным открытием, но на посту никого не было, кроме спавших в казарме больного Касаткина и Трубачева, который после полуночи должен был сменить дежурного.

– Вытереть, аль так оставить, покуль старшой не приедут? – колебался дежурный, косясь на залитое запекшейся кровью седло и конскую гриву. – Ох, Господи, грехи тяжкие! Неужели же и взаправду с Иваном Парамонычем что случилось?

Пока дежурный возился с лошадью и поправлял седло, Луша, взяв на руки раскричавшегося младенца, начала медленно ходить с ним по комнате, вполголоса напевая:

 
Спи, касатик мой, усни,
Угомон тебя возьми!
Бай, бай, детка, бай.
Быстры глазки закрывай!
Шш… шшш… шшш…
 

XLVI. Напролом через границу

Когда совсем стемнело, Муртуз-ага вышел из пещеры и свистнул.

– Пора в путь! – сказал он появившемуся перед ним как из земли Каро. – Зажигай сигнал и веди коней!

Курд кивнул головой и торопливо полез на вершину скалы; там у него была сложена небольшая кучка хорошо высушенных кизяков, политых керосином.

Через минуту на черном фоне неба, высоко над головой Муртуза вспыхнуло яркое пламя. Со стороны его легко можно было принять за костер, разведенный чабанами, ночующими в горах со своими стадами; только тем, кто был посвящен в тайну и караулил на том берегу Аракса, было понятно значение этого неожиданно вспыхнувшего и затем скоро погасшего огня.

Осторожно, медленным шагом, пробирался Муртуз-ага с верным своим Каро по широкой степи, направляясь к Араксу. До границы было верст шесть. Днем это расстояние легко можно было проскакать в какие-нибудь двадцать минут, но в темную ночь иначе, как шагом, ехать было нельзя, не рискуя ежеминутно или свернуть себе шею, свалившись в одну из глубоких балок, по всем направлениям прорезывавших степь, или разбить голову о груды камней, то и дело попадавшихся под ноги лошадям.

Спустившись на дно глубокого оврага, по которому во время летнего таяния снегов в горах мутные потоки с ревом и гулом ниспровергаются в Араке, Муртуз-ага и Каро поехали быстрее; мягкий песок заглушал шаги лошадей, а густая черная тень настолько хорошо скрывала всадников, что даже в нескольких шагах их нельзя было заметить.

Овраг тянулся до самого Аракса. В том месте, где он входил в реку, немного левее был хороший и удобный брод, но легко могло случиться, что около этого брода, хорошо знакомого солдатам Урюк-Дагского отряда, был заложен секрет. Поэтому необходимо было выждать время, когда, согласно сделанному заранее условию, предупрежденные сигналом курды завяжут перестрелку. Выбрав место поудобнее, где подмытый берег выдавался далеко вперед, образуя нечто схожее с навесом, Муртуз и Каро соскочили с лошадей и, прижавшись к стене, стали ждать, все время чутко вслушиваясь в мертвую тишину ночи. Им не пришлось, однако, долго дожидаться, – не прошло и несколько минут, как где-то вправо от них грянул выстрел, за ним другой, третий… Чем дальше, тем выстрелы становились все чаще и чаще, сливаясь по временам в раскатистые залпы.

 

– Ну, теперь пойдет тамаша по всей границе! – усмехнулся Каро. – О, уже скачут, слышите, ага?

Муртуз в ответ только головой кивнул и прижал палец к губам, давая знак молчания.

Где-то близко-близко впереди прогрохотал топот несущихся во весь опор по камням лошадей. Не успели они проскакать, как у конца оврага что-то зашевелилось, и несколько человек пеших солдат, лежавших там в секрете, вскочили и бегом устремились за конными, поспешая на разгоравшуюся с каждой минутой все сильнее и сильнее перестрелку.

Каро и Муртуз-ага многозначительно переглянулись. Предположение их о том, что брод у оврага был охраняем солдатами, оказалось верным.

– Я говорил, ага, – шепнул Каро, – московы наверно сидят на броду, так оно и вышло! Хорошо, что мы не ехали дальше, а то так-таки прямехонько и наскочили на них. Ну, а теперь нечего время терять, скорее на лошадей и на ту сторону, пока дорога свободна.

Когда Терлецкий, пустив лошадь марш-маршем, примчался на то место, где оставил ефрейтора Убий-Собаку с четырьмя объездчиками, он уже не застал их: очевидно, они ускакали на тревогу, предполагая, что и он прямо с поста поспешит туда же.

– Ах, чтоб им пусто было! – в страшной досаде выругался вахмистр, видя в исчезновении объездчиков полное уничтожение задуманного им плана. – Что же мне теперь делать? Не догадался приказать им, ишакам, несмотря ни на что, ждать меня здесь. И зачем я домой-то поехал, занапрасно только жену растревожил! – негодовал на себя Терлецкий, не зная, на что решиться и куда ехать. Стрельба по ту сторону поста у Ишачьего брода, – туда стало быть Муртуз-ага не поскачет, он скорее на этот бок, к Желтому броду направится. Там у меня тоже секрет заложен; лишь бы люди горячки не спороли, остались бы на месте и не бегли бы на тревогу… Ах, досадно, мой-то дурачье ускакали! Ну, уж задам я этому краснобаю Убий-Собаке, будет помнить!

Обуреваемый такими тревожными мыслями, Терлецкий крупной рысью пустился по патрульной дороге в противоположную сторону от того места, где по-прежнему продолжали рокотать частые выстрелы. Достигнув того места, где у Желтого брода, среди густого камыша и гребенчукового кустарника, по его расчетам, должен был находиться секрет, Терлецкий увидел только брошенные связки камыша, покрытые рваными старыми бурками, служившими логовищем для солдат, – самого же секрета и след простыл. Заслышав тревогу, солдаты, очевидно, побежали на выстрелы.

– А будь вы трижды прокляты! – в бешенстве скрипнул зубами Терлецкий. – Теперь все дело пропало. Со всех бродов, стало быть, поснимались, как вороны. Сколько толкуешь: сиди смирно, не беги, без тебя есть кому на тревогу бегти, – нет, несет их, анафем!.. Теперь все, чай, там собрались до кучи, а граница вся открыта, хоть в фаэтоне езжай. Ну, солдаты! Можно сказать, ишаки умней их!..

В то время пока Терлецкий в бессильной ярости проклинал солдат, его конь вдруг насторожился, поднял голову и пугливо захрапел. Терлецкий встрепенулся, торопливо выхватил из кобуры револьвер и начал напряженно вглядываться в окружающую его темноту. Привычный к ночным тревогам, конь вахмистра нетерпеливым движением головы потянул повод и, когда Терлецкий поспешил ему его отдать, Громобой двинулся вперед, внимательно наставив уши. Было ясно, что своим тонким лошадиным слухом он уловил недоступный для человеческого уха шорох и смело шел на него. Терлецкий вполне доверился своему коню и ехал вперед, готовый каждую минуту пустить в дело оружие. Вдруг в нескольких шагах от него мелькнули силуэты двух быстро скачущих всадников. Не теряя ни одного мгновенья, Терлецкий припал к луке, гикнул и помчался им наперерез. Он сразу угадал не только то, кто были эти всадники, но и принятое ими направление, а потому вместо того, чтобы преследовать их по пятам, пустил коня наискосок к берегу, в расчете одновременно с ними подскакать к броду. Расчет его оказался верным: в ту минуту, когда лошадь Муртуз-аги передними копытами уже вступала в реку, Терлецкий как коршун налетел на него сбоку.

– Стой, сдавайся! – загремел он, одной рукой хватая Муртузову лошадь за повод, а другой в упор направляя ему в грудь револьвер. Но Муртуз-агу нелегко был захватить врасплох. Своей левой рукой он быстро отвел руку вахмистра, вооруженного револьвером, а правой нанес ему сильный удар кинжалом по пальцам, державшим повод его лошади. Еще легче, чем перерубить пальцы Терлецкому, Муртуз-ага мог вспороть кинжалом его грудь, но он не хотел проливать русской крови и, вырвавшись от вахмистра, без оглядки бросился в воду, спеша поскорее достигнуть противоположного берега. Несмотря на боль в перерубленных пальцах и текущую из них кровь, Терлецкий, не теряя присутствия духа, прицелился в затылок Муртуз-аги, но не успел нажать пальцем спуск, как где-то подле него ярко вспыхнуло ослепительное пламя, громко загрохотал выстрел – и Терлецкий по чувствовал, как словно бы кто изо всей силы ударил его кулаком в правую сторону живота. Он закачался и инстинктивно ухватился за переднюю луку седла. В глазах запрыгали огненные шары, но он на мгновенье пересилил себя, обернулся и почти в упор выстрелил в пронесшегося мимо него курда, который, не останавливаясь, бросился в реку вслед за исчезнувшим уже из глаз Муртуз-агой, Сделав выстрел; Терлецкий почувствовал, как все вдруг быстро завертелось вокруг него, и начал терять сознание. Громобой, испуганный выстрелом, сперва шарахнулся в сторону, а потом, повернув назад, во весь дух понесся на пост… Несколько минут сидел Терлецкий в седле, обливаясь кровью и судорожно вцепясь пальцами правой руки в гриву. Пальцы его левой руки были перерублены, и когда он, теряя сознание, пытался ухватиться ими за луку, они беспомощно скользили по намоченной кровью коже седла. В одном месте, попав передней ногой в болтающийся повод, Громобой чуть было не упал, сильно споткнулся и едва-едва удержался на ногах. От неожиданного толчка Терлецкий выпустил из рук гриву, растерял стремена и тяжело повалился с седла на землю. Ударившись головой о каменистый грунт дороги, он несколько раз конвульсивно вздрогнул всем телом, затем судорожно вытянулся и замер, неподвижно распростертый среди глухой пустыни.

Когда Воинов услыхал первые выстрелы, ему стоило большого труда удержаться от желания поскакать на них, чтобы наказать дерзких курдов, затеявших так нахально перестрелку, – но, помня слова Терлецкого, он решил лучше остаться и, приказав своим людям рассыпаться поодиночке на возможно дальнее друг от друга расстояние, поручил им медленно подвигаться вперед вдоль границы, тщательно осматривая все встречающиеся на пути кусты и камышовые заросли. Солдаты, поняв план своего офицера, со всем рвением пустились на разведки, но все их усердие не привело ни к чему; пройдя из конца в конец всю намеченную дистанцию, Воинов с грустью должен был сознаться, что Муртуз-ага для своего прорыва, очевидно, выбрал другое место.

– Хотя бы он на Терлецкого наскочил! – в волнении размышлял Воинов. – Тот-то уж не пропустит!

Тем временем перестрелка на фланге отряда замолкла, и наступила полная тишина. На далеком горизонте показалась багровая полоса наступающего рассвета. С появлением этого вестника надвигающегося дня у Воинова не могло оставаться больше никаких сомнений, что Муртуз-ага или схвачен вахмистром, или давным-давно успел благополучно переправиться в Персию. Оставалось только ждать известий.

Измученный бессонной ночью, иззябший, недовольный, ехал Воинов, понуря голову, втайне ропща на судьбу и неудачу. Вдруг вдали показался скачущий в карьер всадник, в котором следовавший за Аркадием Владимировичем объездчик Сквернозуб, отличавшийся особой дальнозоркостью, тотчас же признал старшего поста Тимучин ефрейтора Убий-Собаку.

– Чтой-то-с да случилось! – вполголоса заговорили солдаты. – Смотри как палит, в кальер жарит!

– Может, убило кого?

– Типун тебе, чего каркаешь!

– Всяко может быть.

– Нешто Муртузку словили?

– Дай-то Бог, а только навряд ли! – Кабы словили, для че бы тогда Убий-Собаке лошадь так щунять? – Глянь-кось как нахлестывает.

По мере того как Убий-Собака приближался, волнение между объездчиками росло все больше и больше; у каждого из них на сердце копошилось недоброе предчувствие, но никто не хотел высказывать своих опасений, боясь нареканий со стороны товарищей. Воинов волновался больше всех. Наконец он не выдержал и, дав шпоры коню, помчался навстречу Убий-Собаке.

– Что у вас случилось? – крикнул он еще издали, карьером подскакивая к ефрейтору и с трудом осаживая Разгорячившегося коня.

– Несчастье! – ваше благородие, – господина вахмистра убило!

– Как убило? – упавшим голосом спросил Воинов, чувствуя словно удар молота в голову, – Совсем?

– Так точно, совсем; сейчас на пост принесли, уж холодный… На границе нашли… Сначала лошадь прибегла, в крови вся, а затем наши с тревоги домой ехали, да и наткнулись… Лежит посреди дороги, руки раскинумши, а с боку живота, вот в этом месте, – объездчик для большей ясности хлопнул себя по животу, – ранища, большая-пребольшая и крови из нее до ужасти… А к тому же и пальцы на левой руке посечены… А кто и как убили его – никто не знает.

– Да разве вахмистр был один?

– Выходит, ваше благородие, так, что быдто бы один. Мы и сами спервоначалу удивились, как это оно все так вышло. Никто не слыхал, не видал. Дежурный сказывает, – был один выстрел близ поста, а опосля того лошадь прибежала вахмистрова, Громобой, седло на боку и все в крови…

Воинов не стал больше слушать пустившегося было в многословие от охватившего его волнения Убий-Собаку и, дав шпоры коню, шальным галопом поскакал на пост Тимучин.

– Ах, какое горе, какое горе! – изредка шептал он. – Вот тебе и изловили! Проклятый Муртуз!.. Ну, попадешься ты мне когда-нибудь, тогда держись только!..

XLVII. Горя реченька

Когда Воинов въезжал во двор Тимучинсхого поста, его поразил громкий, заливистый хохот, раздававшийся из квартиры вахмистра. Вслушавшись в этот странный, ни на минуту не смолкавший хохот, Аркадий Владимирович почувствовал, как мурашки пробежали у него по телу… Что-то нечеловеческое, дикое и в то же время скорбное было в этом неестественном смехе.

– Что это такое? – кивнул головой Воинов по направлению квартиры вахмистра, обращаясь с этим вопросом к выбежавшему к нему навстречу унтер-офицеру Незеленому, старшему соседнего поста, по случаю происшествия прискакавшему тоже на пост Тимучин.

– Лукерья Ивановна, ваше благородие, должно, умом решилась! – доложил тот, поддерживая офицеру стремя. – Солдаты дурачье, – не предупредили, прямо так в комнату и внесли, а она только что заснула под утро самое… Ночь-то всю не спала, ребенок плакал; а тут такое дело… Она спросонья вскочила, увидала, крикнула и давай хохотать, да с той поры вот все и хохочет, должно, памятки отшибло!

Воинов поспешно вошел в дом. В первой комнате, на запасной кровати, с которой были сброшены матрас и подушки, на голых досках лежал труп вахмистра Терлецкого. Левая рука его, распухшая и посинелая, с изрубленной, болтающейся на коже и жилах кистью, свесилась на пол; правая была закинута на грудь. Захватанный окровавленными пальцами полушубок был расстегнут; весь низ живота и синие рейтузы алели запекшейся кровью. Осунувшееся за одну ночь до неузнаваемости лицо было изжелта-бледно, рот полуоткрыт, широко расширенные, закатившиеся под лоб глаза застыли в выражении нестерпимого страдания и ужаса… Над левой бровью зияла глубокая рана, левая щека и часть бороды были залиты кровью, что придавало лицу особенно жалкое, страшное выражение.

Растерявшиеся солдаты робко толпились вокруг убитого, пугливо заглядывая ему в лицо; в углу у окна, удерживаемая за плечи одним из солдат, билась Луша. Сидя на стуле, она, как змея, извивалась всем телом, ломала руки, топала ногами и заливалась диким неистовым хохотом; при этом лицо ее судорожно подергивало, только глаза оставались странно безжизненными, упорно устремленными в одну точку. Воинова особенно поразили эти немигающие, широко раскрытые глаза, в которых не светилось никакой мысли, не отражалось никакого ощущения. Их холодная неподвижность как-то особенно резко не гармонировала с судорожно кривившимся лицом и вылетавшим из напряженного горла хохотом.

– Вы бы попробовали ей ребенка поднести, – обратился Воинов к солдатам, – может быть, увидя его, она опомнится!

– Пробовано, ваше благородие, да чуть было греха не вышло. Мы ей дали его в руки, спервоначалу она было и взяла, а потом вдруг как шмякнет об пол! Спасибо, подхватить успели, а то бы убила младенца-то насмерть!

 

– Где же он теперь?

– На солдатской кухне; кашевар молоком поит, У нее, чай, молока теперь не будет уже!

Воинов полюбопытствовал взглянуть на своего крестника. Когда он вошел в солдатскую кухню, он увидел всегда грязного, запачканного сажей кашевара чухонца Алика, придурковатого лентяя, совершенно неспособного к строю и служившего для всего отряда посмешищем. За негодностью к службе на границе он состоял бессменным кашеваром и так сроднился со своей кухней, что, случайно очутившись в другом месте, чувствовал себя каким-то потерянным.

Сидя на табурете, Алик держал на руках маленького Аркашу и осторожно вливал ему по каплям в рот подогретое молоко. Ребенок, не умея еще пить из ложки, захлебывался, таращил глаза, пускал губами пузыри и беспомощно разводил ручонками. Лицо его выражало полное недоумение; он как будто размышлял, заплакать ли ему сейчас или подождать еще немного.

– Ну, пэй, пэй, алупщик мой, жалуста, пэй! – мягким, несвойственным ему голосом проговорил Алик, и ласковая добродушная улыбка широко расползлась по его безобразному красному лицу, с клочьями белого моха вместо бровей. Алик так был увлечен своей новой ролью няньки, что даже не заметил вошедшего офицера.

Воинов с минуту простоял в дверях и, не желая тревожить ни ребенка, ни его импровизированную няньку, потихоньку вышел. Первый раз в его сердце шевельнулось доброе чувство по адресу Алика, которого он до сих пор терпеть не мог за его лень, тунеядство и неспособность к строевой службе, за что Алику постоянно влетало как от самого Воинова, так еще больше от покойного Терлецкого, любившего иногда дать одну-другую затрещину особенно упорным, по его мнению, лодырям.

Выйдя из кухни, Воинов еще раз прошел в комнату вахмистра. Несколько минут простоял он над ним, с тем особым чувством недоумения и тоски, которые охватывают человека всякий раз, когда ему приходится присутствовать при неожиданной, насильственной смерти его ближнего.

– Ведь всего каких-нибудь три-четыре часа тому назад я разговаривал с ним, обсуждал подробности предстоящего дела, – думал Воинов, – а теперь вместо Терлецкого, которого я знал, лежит что-то неведомое, какая-то масса холодного тела, а самого его нет… Где он теперь?

Воинов тяжело вздохнул, перекрестился и вышел, чтобы сделать все нужные распоряжения.

В полуверсте от селения Шах-Абад, в стороне от большой дороги, ведущей в город Нацвали, расположено небольшое христианское кладбище. На этом кладбище хоронили преимущественно армян и айсор; русских покойников на нем было немного: три-четыре таможенных солдата, один молодой, умерший несколько лет тому назад, таможенный чиновник, несколько человек детворы и один застрелившийся год тому назад с тоски и одиночества ветеринарный врач. Трудно было представить себе место более унылое и невзрачное. Небольшое пространство красно-желтой земли, усеянной мелкими камнями, было обнесено невысокой глиняной, местами осыпавшейся стеной с простыми не запирающимися ветхими воротами, над которыми красовался когда-то большой крест, теперь давно сломленный бурей. На всем кладбище не было ни одного кустика, ни единого деревца, даже травка не росла на нем…

Над армянскими и айсорскими могилками крестов не стояло; над православными кресты хотя и были, но старые, почерневшие, поломанные. Одно время, вскоре по приезде своем в Шах-Абад, Рожновский задумал было привести кладбище в порядок, мечтал даже обсадить его деревьями, но вскоре был принужден отказаться от своей затеи. Без воды на Закавказье немыслима никакая растительность, а так как вода в тех местностях представляет из себя величайшую драгоценность, то люди привыкли расходовать ее с большой осмотрительностью исключительно для поливки фруктовых садов, огородов и засеянных полей. Не проходит года, чтобы из-за обладания несколькими лишними ведрами воды не проливалась человеческая кровь. Крестьяне с дубинами, кинжалами и даже ружьями выходят ночью в поля караулить каждый свою канавку с бегущей по ней в его поле водой, и горе тому, кто вздумает украсть у соседа часть его воды, переведя ее украдкой в свой арык. Удар железной лопатой по голове, а то и кинжал под ребро – обычное возмездие за такое вероломство.

При таких условиях на поливку ненужного никому кладбища, воды, разумеется, достать было невозможно, и Рожновскому не оставалось ничего больше, как махнуть рукой на свою кладбищенскую реформу, оставя кладбище в том виде, в каком оно было до него.

В закавказских бригадах Пограничной Стражи солдат, умерших на постах от болезней или убитых в стычках с контрабандистами, принято хоронить тут же, неподалеку от постов. Много таких скромных, никому неведомых могилок разбросано среди необозримых пустынь и на вершинах гор нашей далекой окраины; редко можно встретить кордон, около которого не чернел бы деревянный, немудрящий крестик, водруженный над бугор ком из земли и мелкого камня. Не ищите на этих крестах надписей или каких-нибудь указаний о том, кто нашел под ними вечное успокоение, имена их давно забыты.

Такая же участь постигла бы и Терлецкого, если бы трагическая гибель его, в силу некоторых особых обстоятельств, не возбудила общего сочувствия.

Первый почин сделал командир отдела Павел Павлович Ожогов. Он предложил своим офицерам устроить небольшую подписку на скромный памятник для «лучшего вахмистра в отделе», как он всегда называл Терлецкого. Рожновский, узнав об этой подписке, в свою очередь попросил разрешения участвовать в ней со своими чиновниками. Благодаря этому собралась сумма, вполне достаточная на то, чтобы сделать приличные похороны и заказать небольшой каменный крест из местного красно-бурого песчаника.

По предложению Осипа Петровича, изъявившего желание принять участие в похоронах со всей своей таможней, а также из уважения к просьбам Ольги Оскаровны, Лидии и других таможенных дам, решено было Терлецкого похоронить на шах-абадском кладбище, что придавало похоронам более торжественный характер.

В день, назначенный для похорон Терлецкого, все население Шах-Абада уже с утра находилось в волнении. Жадные до всяких зрелищ и любопытные, как все дикари, татары толпой теснились на холме за Шах-Абадом, глазея на дорогу, по которой должны были провезти с поста Урюк-Дага тело вахмистра… Чиновники, одетые, по просьбе Рожновского, в мундиры, с трауром на рукаве, собрались у Осипа Петровича в квартире и в ожидании пили чай. В казарме старый Сударчиков с очками на носу выкликал по списку тех солдат и досмотрщиков, которые должны были под его командой следовать за гробом.

Ровно в одиннадцать часов на почтовых лошадях прибыл из Нацвали православный священник, отец Ираклий. Это был довольно курьезный человечек: небольшого роста, суетливый грузин, говоривший по-русски весьма плохо и с таким уморительным акцентом, что, слушая его, трудно было иногда не расхохотаться.

Он всегда торопился, боясь опоздать, и теперь, войдя в квартиру Рожновского, озабоченно спросил, обращаясь ко всем:

– Ну, что, гаспада, покойник еще не приходил?

– Не приходил, но скоро будэт приходил! – ответил ему в тон, но соблюдая полную серьезность, один из чиновников.

– Ну, слава Богу, а то я пугалься, что опоздал! – успокоился батюшка и добродушно начал обходить присутствовавших, правой рукой пожимая им руки, а левой придерживая широкий рукав рясы.

Спустя полчаса после приезда батюшки прибежал солдат, поставленный на крышу караульщиком, и доложил, что на дороге «чтой-тось едет, должно быть, упокой-ника везут». Чиновники засуетились, оправили на себе мундиры, набросили на плечи шинели и вышли следом за священником на площадь, откуда хорошо была видна дорога к Урюк-Дагу, по которой медленно двигалась теперь печальная процессия. Впереди, на дышловой пароконной повозке, везли обитый черным коленкором и украшенный серебряным татарским позументом гроб. Он был несоразмерно велик, грубо и неумело сколочен из досок, в виде простого ящика, с дном немного более узким, чем совершенно плоская крышка. Повозкой правил солдат в полушубке, без шапки, с туго натянутыми вожжами в руке. При взгляде на его напряженную, озабоченную фигуру сразу можно было видеть, насколько трудно ему сдерживать хорошо раскормленных, застоявшихся артельных лошадей и заставить их идти спокойным шагом. За гробом, шагах в десяти от него, ехал верхом Воинов впереди небольшого отряда конных объездчиков; за ними в своей повозочке следовал Ожогов, вдвоем с неизменным своим другом доктором.