Tasuta

В. В. Верещагин и его произведения

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

«Узнавши о назначении полевого суда, Струков просил Михаила Дмитриевича, „для него“, не убивать этих двух кавалеров… Я написал их связанными»[23].

После занятия Адрианополя, было очевидно, что война уже идет к концу, и что за перемирием, заключенным на время, последует окончательный мир. Поэтому, когда однажды, сидя в Чедалдже, Скобелев обратился к Верещагину с вопросом, кончились ли военные действия, тот уверенно ответил: «кончились».

– Вы думаете, будет заключен мир?

– Думаю, что будет заключен мир, и немедленно же утекаю.

– Подождите: может быть, еще не заключат мира, пойдем на Константинополь.

– Нет, заключат мир; уеду писать картины.

Перед отъездом Верещагин, однако, счел необходимым немного поработать, восполнить пробелы, образовавшиеся «за разными нехудожественными занятиями» последнего времени. С этой целью он поехал в Чорлу, где ему нужно было сделать несколько набросков. Устроив свои дела, Верещагин, верный своим принципами отказался от орденов и наград, в том числе и от «золотой шпаги», которую ему предлагали, «задал тягу» на железнодорожную станцию и уехал в Париж.

XVIII. Картины из Русско-Турецкой войны

Этюдов привез с собой Верещагин сравнительно немного, но альбомы его были переполнены самыми разнообразными набросками. Задумывая целый ряд картин, он тщательно собирал для них материал. Верещагин, по словам В. П. Немировича-Данченко, близко наблюдавшего художника во время войны[24], ничего не доделывал воображением, ни до чего не любил «доходить собственным умом». Он точно, неотступно наблюдал все – начиная от общей картины боя и кончая эффектами кровавых пятен на снегу, тут же набрасывая колера в свой походный альбом. Особый цвет льда, застывшего у мелкой речонки, вечернее освещение снега, оригинальная складка в лиц встретившегося ему турка или болгарина, – все это выхватывается из действительности, все это становится его достоянием. Его картины потому и дышат глубочайшей правдой, что они только переведены на холст, а не созданы. Это не правда фотографическая, не правда силуэтов и контуров, это сама жизнь с ее теплом и светом, с ее красками, с ее дыханием и движением. Для наблюдения за этой жизнью. В. Верещагин никогда не колебался идти туда, где смерть была очень легким выигрышем, где кругом в свист пуль и треск лопавшихся гранат громче всего говорили инстинкты самосохранения, и быстро замирал дешевый экстаз боевых энтузиастов…

Наружное спокойствие, с которым Верещагин производит свои наблюдения и которое он сохранял среди общего бешенства, среди окружавших его ужасов, масса написанных им картин с самым ужасным содержанием, картин, залитых кровью, с одной стороны, вызывали недоверие, упреки в браверстве и «неправде», с другой – упреки в жестокости. Никто не знает, каких, не говорим уже, физических, но чисто нравственных мучений стоили художнику его этюды, наброски, картины. «В жар, в лихорадку бросало меня, когда я смотрел на все это и когда писал потом мои картины. Слезы набегают и теперь, когда вспоминаю эти сцены, а умные люди уверяют, что я „холодным умом сочиняю небылицы“. Подожду и искренно порадуюсь, когда другой даст правдивые картины великой несправедливости, именуемой войной»[25].

Впечатления, вынесенные из боевой жизни, были настолько разнообразны, их было так много, что разобраться в них не особенно легко. Возвратившись в Париж, Верещагин должен был, прежде чем приниматься за обработку привезенных этюдов, обождать некоторое время, пока «перевиданное и перечувствованное укладется в голове». Он никогда не был в состоянии сейчас же воспроизвести пережитое. Так было с туркестанскими картинами, которые он обдумывал, собирая грибы, так же точно вышло и с картинами из Русско-Турецкой войны. Прежде чем приняться за новые картины, Верещагин стал писать обдуманные раньше индийские картины. «После Болгарии, за работой индийской мечети или процессии слонов», рассказывает Верещагин, «я думал о раненых, их перевозке, о павших егерях и т. д. и, сознаюсь, чуть не каждый день, бывало, всплакивал. Когда же я начал писать эти картины, то по нескольку раз в день принужден был отворачиваться от прислуги, приходившей за тем или другим, чтобы скрыть и проглотить слезы.» Таким образом, незаметно, за работой обдумал Верещагин целый ряд картин и первыми, конечно, были написаны те, которые рисовали сцены, чаще других виденные, – например, «Перевозка раненых», «Дорога пленных» и др. Раз принявшись за работу, Верещагин работал, уже почти не отрываясь, по двенадцать часов в сутки. Никаких приемов, визитов он уже не допускал и весь отдавался работе. Вполне естественно, что при таких условиях он в два года сделал больше, чем при обыкновенных условиях можно сделать в четыре. «Воображаемая быстрота моя сводится на из ряда вон выходящее трудолюбие, частую боязнь терять время и праздности. Только желудок и кишки, причинявшие сильнейшую боль, когда я садился заниматься сейчас после еды, заставляли меня отдыхать часа два в день. Остальное время я изо дня в день работал и работал… Уставал я так, что не знал, буду ли в состоянии продолжать на другой день и, конечно, опять принимался. И во время еды и во время отдыха думал о картинах и об недостатках исполнения. Лихорадки, которым за это время я беспрерывно подвергался, были, как я теперь убедился, чисто изнурительного характера, хотя и имели свое начало в лихорадочном яде, захваченном на Востоке.»[26]

Только при такой энергичной, «лихорадочной» деятельности и можно было написать в каких-нибудь два года целую галерею картин из болгарской войны и новую коллекцию картин из индийской жизни. Весной 1879 года индийские картины были выставлены в Лондоне и произвели сильное впечатление. Принц Уэльский и многие другие выражали желание, чтобы картина процессии слонов непременно осталась в Англии, но английские художники протестовали, и, таким образом, дело расстроилось, что, впрочем, нисколько не огорчило Верещагина. Он нашел даже вполне естественным такой факт и высказал мысль, что «так должны были бы поступить и у нас относительно иностранцев», но что «к сожалению, у нас наоборот».

В начале 1880 года все картины и болгарские, и индийские привезены были Верещагиным в Петербург и выставлены в доме Безобразова, на Фонтанке, у Семеновского моста. Помещение для картин было превосходное: семь зал, из которых самый большой, по недостатку дневного света, освещался и днем электричеством; плата за вход была пять копеек. Брат нашего художника, А. В. Верещагин, помогавший ему в устройстве этой выставки, рассказывает о ней[27] следующее: «Перед открытием выставку посетил великий князь Владимир Александрович; осматривал до малейших подробностей и, по-видимому, остался очень доволен».

Спустя порядочно времени, в самый разгар, когда публика валила к нам ежедневно тысячами, мы узнаем, что император Александр II непременно желает видеть картины, и не на выставке, а у себя в Зимнем дворце.

А надо сказать, что все картины были в рамах, и некоторые из них колоссальных размеров. Поэтому можно себе представить, сколько нам предстояло затруднений. Главная же задача заключалась в том, как быть с публикой. Но все устроилось отлично. Объявили в газетах о перерыве, а затем, в назначенный день, утром, к нам явилась, не помню, рота или две преображенцев. Они подхватили картины, как есть, в рамах и понесли их лежмя прямо во дворец. Я сопровождал их тогда. Потом приехал туда сам художник, и в день-два картины были расставлены в Белом Николаевском зале. Брату крайне не нравилось одно только – что зал белый, и что снег, который изображался на некоторых его военных картинах, выходил желтее стен зала.

При осмотре картин Государем брать не присутствовала Я же, хотя и был в зале, но перед самым приходом Государя ко мне вышел заведующей дворцом, генерал Дельсаль, и объявил, что Его Величество желает осматривать картины совершенно один. Впоследствии брат передавал мне, что государь почти перед каждой картиной останавливался, качал головой и с грустью восклицал: «Все это верно, все это так было».

 

Через несколько дней выставка снова была открыта, и публика с удвоенным интересом бросилась туда. По обыкновению, публика толпилась больше всего у «Панихиды».

Здесь, на выставке, я нередко встречал Михаила Дмитриевича Скобелева. Он часто забегал полюбоваться на картину: «Скобелев под Шейновым». Как известно, «белый генерал» изображен здесь скачущим на белом коне вдоль фронта солдат, причем срывает с головы своей фуражку и кричит им в привет: «Именем Отечества, именем Государя, спасибо, братцы!» Скобелев каждый раз приходил в великий азарт от картины, и, ежели при этом публики в зале было не особенно много, то бросался душить автора в своих объятиях. Я точно сейчас слышу, как он, обнимая брата, сначала мычит, а потом восклицает: «Василий Васильевич! Как я вас люблю!», а иногда, в избытке чувств, переходил на «ты» и кричал: «тебя люблю».

Толпы народа, самые пестрые, постоянно осаждали помещение выставки. Посетители всех классов и состояний каждый день являлись смотреть эти картины. Каталог продан был в нескольких десятках тысяч экземпляров. О непосредственном впечатлении, произведенном выставкой на посетителей, и говорить нечего. Оно было громадно. Если среди «ценителей» и людей, так или иначе заинтересованных в решении вопросов, затронутых Верещагиным, одни отнеслись к новым произведениям художника с нескрываемым негодованием, а другие – с восторгом, то публика, «толпа», по словам В. И. Немировича-Данченко, «не восторгалась, но и не злобилась. Глубоко потрясенная, стояла она перед картиной. В ней царствовало то благоговейное молчание, какое охватывает над могилой, куда спускают гроб друга или брата. Изредка слышался вздох, подобный стону. Слезы навертывались на глаза… Художник-мыслитель достигал своей цели. Он вызывал ненависть к войне, рисуя ее такой, какова она есть.»

Среди общего восторженного отношения, как и раньше, слышались голоса, называвшие картины Верещагина унизительными, обидными для чести русского воина. Нервный и впечатлительный художник на этот раз выдержал характер и не уничтожил не одной картины, как сделал это раньше. Теперь, впрочем, его поддерживали очень многие, которым также, как и ему, пришлось принимать участие в войне и видеть все эти ужасы. «Правда, великая правда!» говорил ему, стоя перед картиной, изображавшей поле битвы у Горного Дубняка, В. П. Немирович Данченко: «Вот судьба этого народа, который, в конце концов, все-таки выручил всех и все, простил врагам своим и позабыл своих бездарных друзей!..» Как бы желая сам убедиться в своем беспристрастии, Верещагин чутко прислушивался к отзывам, доказывавшим это беспристрастие. В доказательство, между прочим, он приводил тот любопытный факт, что турецкий генеральный консул в Пеште демонстративно удалился с выставки его картин, потому якобы, что картины эти, чрезмерно возвышая русских, унижали турок. Верещагин чувствовал, что он прав, что в его картинах все взято из живой действительности. Не его вина, если эта действительность была так ужасна. Единственным и постоянным стремлением Верещагина было – сказать правду, без всяких задних мыслей и соображений. В. П. Немирович-Данченко, возмущенный разного рода несправедливыми нападками на художника, счел нужным выступить с горячей защитой, показать, как и из чего создались правдивые картины, которым никто верить не хотел.

«Начальник Скобелевского штаба», рассказывает он, «полковник Куропаткин и Верещагина и меня приютил у себя. Я как теперь помню этот большой болгарский дом. Хозяева верхний этаж уступили нам, а сами поселились внизу. Художника я встречал первое время только вечером; целые дни он проводил на равнине, по которой пролегает Софийская дорога. Подступы к Опанцу, обрывы реки Вида и вся местность вокруг траншей, где до решительного боя находились дежурные части гренадерской дивизии, – были завалены трупами и ранеными. В. В. до вечерней зари каждый день работал там, рисуя с натуры картины, полные нечеловеческого ужаса. Я удивился, что до такой степени поднялись нервы у Верещагина, иначе я нечем не мог бы объяснить себе неутомимость художника, прямо с седла садившегося на походный табурет, рисовавшего целые дни и по вечерам находившего время принимать живое участие в наших беседах. Он не только рисовал: он собирал и свозил с полей целые груды пропитанного кровью тряпья, обломки оружия, мундиры турецких солдат. До некоторых из этих предметов было противно дотронуться, но такой реалист, как Верещагин, собственноручно связывал их в узлы и таскал к себе. Потом, осматривая его выставку, я понял, что В. В. не хотел рассчитывать на одну свою память, боясь погрешить хоть в мелочах против действительности. Все эти оборванные костюмы, залитые кровью и покоробившиеся от нее куртки редифов, запятнанные полотнища палаток, словно вывалявшиеся в грязи, чалмы – были срисованы с этих собранных им образчиков. От того его картины, даже в мелких подробностях не расходясь с натурой и, сверх того, освещенные огнем истинного гения, производили столь глубокое впечатление, так безраздельно захватывали душу. Вы видели правду и поражались правдой. Творчество сказывалось в группировке фигур, в выборе художественных моментов. В один из первых дней после падения Плевны доктор Стуковенко предложил мне и Верещагину поработать вместе над открытием того, что называлось турецкими больницами. Чтобы понять, в какой обстановке пришлось работать, привожу выписку из второго тома моего „Года войны“:

„Мы вошли во двор болгарского дома, Пахнет свежее раскопанной могилой, точно моровая язва в воздухе. Входим вверх по лестнице, где запеклись кровавые лужи, на балкон, весь пол которого покрыт органическими остатками самого отвратительного свойства, клочьями прогнивших тряпок. Отворяем первую дверь: пятеро мертвых на полах, без подстилки, в ряд лежат. Один видимо к двери полз – так и умер, не достигнув дверей. Головы на полу, глаза открыты. В ранах копошатся черви. В другой комнате двое мертвых и двое живых. Один стоит, прислонясь к стене, и смотрит на нас блуждающими глазами. Видимо, он уже помешался, не понимает ни по-турецки, ни по-болгарски. Другой лежит между двумя трупам. Вся жизнь у него сосредоточивается во взгляде. К нему наклоняется проводник; губы мертвеца шепчут что-то: „воды просит“ – четвертый день не ел и не пил ничего.

– Нет, господа, – желчно останавливает нас Стуковенеко. – у нас любят во время сражений летать на конях, восхищаться атаками и геройством. Пойдемте до конца, посмотрим на изнанку войны.

Идем за ним опять.

– Недалеко – на этой улице, в каждом дом.

И, действительно, куда ни заглянешь! Вот, например, дом, две комнаты: в одной – пять трупов, в другой – двенадцать; эти рядышком лежат, плотно один к другому. Глаза одного из темных орбит смотрят на нас – точно живой; словно и голову-то повернул к нам. Запах чумный… Верещагин бросается к окну и отдирает ставень. В темную комнату врывается свет. Один из трупов шевелится и приподнимает голову, хочет сам приподняться, но в бессилии падает, и опять его не видно в этой масс лежащих тел…

На другой день мы с Верещагиным отбивали двери запертых на произвол судьбы, по приказанию Османа-паши, турецких больниц, отдирали заколоченные их ставни.

– Как вам не стыдно оставлять людей умирать так? – озлился Верещагин, обращаясь к одному, из болгар, у которого в доме нашелся такой склад гнилых трупов и умирающих живых.

– Господи Иисусе-Христе!.. Святый Боже, Святый крепкий, Святый бессмертный! – закрестился тот: – Мы христиане; они – поганые магометане“…

„Для В. В. не существовало видимых неудобств – он и в этой чумной обстановке занялся тотчас же работою, рисовал, собирал тряпье, по целым получасам оставался среди этих трупов, вглядывался в мертвые, неподвижные, с синими подтеками лица, в положения тел, раскинувшихся на полу… Говорю об этом, в ответ тем господам, которые во время верещагинской выставки винили художника в преувеличениях, в том, что окружавшая его на войне натура вовсе не соответствовала созданной им в своих картинах. Читатели видят, насколько не соответствовала!.. Разумеется, из уютных кабинетов Петербурга все это кажется преувеличением. Я, с своей стороны, только удивлялся смелости, с какою эти господа судили о том, чего они никогда не видали и не слыхали.

Встретясь со мною на своей выставке, В. В. обратился ко мне:

– За что на меня набросились?..

Я пожал плечами.

– Ведь у вас в „Годе войны“ рассказаны еще более ужасные вещи… Ведь это все правда!

В. В. не хотел сообразить, что правду мы любим газированную. Посылать тысячи на смерть – нам легко; когда же высокоталантливый художник нарисует нам эту смерть, какою она была – мы на него негодуем и готовы обвинять не только в преувеличениях, но даже в государственной измене.“»

Нуждаясь в деньгах, Верещагин хотел продать свои болгарские картины. Об этом шли переговоры еще в 1879 году, и даже в марте этого года одна из картин, «Пленные», была им прислана к В. Стасову для того, чтоб показать ее, как образчик, некоторым предполагавшимся тогда покупателями. Но ни в 1879 году, ни в году эти переговоры не привели ни к чему: одни покупатели затруднялись «сюжетами», другие деньгами, еще иные тем, что не все картины подряд одинакового достоинства… Тогда Верещагин переменил вдруг намерение и объявил, что вовсе не продает, ни кому и ни за что, болгарских картин, и сделал (в апреле) аукцион из индийских этюдов. В два дня аукцион дал 140,000 рублей – на 40,000 рублей более того, что он назначил за продажу этих картин (также не состоявшуюся) в одни руки. Самые дорогие покупки на этом аукционе были: «Главная мечеть в Футе-пор-Сиккри» (= 7,000 руб., купил Демидов князь Сан-Донато), «Тадж-Магал» (= 6,000 руб., купил г. Базилевский), «Зал одного царедворца Великого Могола, близ Агры» (= 5,000 руб., купил г. Базилевский), «Мраморная набережная в Одепуре» (= 5,000 руб., купил П. М. Третьяков), «Хемис» (= 3,030 руб., купил, г. Нарышкин). По количеству, всего более приобрел П. М. Третьяков, на сумму 75,000 руб. Из полученных им денег Верещагин тотчас пожертвовал часть в разные общественные воспитательные учреждения (Женские медицинские курсы, бесплатную музыкальную школу и т. д.), и всего более пожертвовал-10,000 рублей на вспомоществование рисовальным классам в разных местах России, через посредство Общества поощрения художеств. «Деньги нужны мне», писал он Стасову 16 апреля 1878 года, «не на лакеев, не на экипажи, а на школы, которых я положил себе добиться».

Коллекция картин из Русско-Турецкой войны в течение 1881–1883 гг. путешествовала по Европе, показывалась в Вене, Париже, Берлине, Дрездене, Гамбурге, Брюсселе, Пеште, повсюду встречая самый восторженный прием и сочувственные отзывы в печати.

Выставки эти, однако, не прерывали обычных работ над картинами. В 1881 году он написал ряд новых картин: «Перед атакой», «Турецкий лазарет» и «Перевязочный пункт» – с двумя тысячами раненых, множеством докторов и сестер милосердия. Это была едва ли не первая картина, на которой художник вывел женщин. Еще в 1879 году он сам обратил внимание на то, что в его картинах отсутствуют женщины, и писал В. Стасову: «У меня нет в картинах женщин – но это не преднамеренно, а потому что не приходилось еще. После, вероятно, будет. Кстати, недавно, по поводу отзывов о книге Ильинского, я хотел написать в газеты несколько слов, чтобы с своей стороны засвидетельствовать о женском терпении, настойчивости, выносливости, искусстве, храбрости и проч. за прошедшую войну. Я хотел высказать крайнюю необходимость, после таких отзывов, неотложно открыть молодым женским силам натуральную дорогу… да все еще не решаюсь говорить иначе, как кистью»… Картина «Перевязочный пункт» была результатом этого желания. В 1882 году он написал еще новых «Дервишей» и вид Московского Кремля. Новые болгарские картины вместе с 43 индийскими выставлялись в Москве и Петербурге в 1883 году.

23Картина: «Баши-бузуки».
24«Художник на боевом посту».
25На войне в Азии и Европе. Воспоминания В. В. Верещагина. Л. 1894 г., стр. 322.
26В. В. Стасов, желая, вероятно, указать на влияние Л. Н. Толстого на картины Верещагина, заявляет в своей биографии, что Верещагин в это время читал «Войну и мир» и нарочно даже выписал себе в Париж сочинения Толстого. По этому поводу В. В. Верещагин сообщал нам: «Сочинения Толстого я читал нескольку раз и возможно, что в это время я перечитывал ту или другую часть их; конечно, это не стоит того торжественного тона, с которым Стасов оповещает это откровение. Полное собрание сочинений действительно вышло около этого времени и я выписал его».
27См. его книгу «У болгар и Заграницей».