Волга-матушка река. Книга 2. Раздумье

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Елизавета Лукинична, будто не Акиму Мореву, а многим, ударяя кулаком в ладонь, сказала:

– Да если бы он жил, то на всю страну метнул бы слова гневные. Как это так, при советской власти – и в пропасть летим? Чего глядите, власти наши дорогие?

– Вот Пленум и сказал на всю страну колхозникам: надо создать все условия, чтобы колхозники взялись за колхозные поля, за колхозное животноводство, за овощеводство. И для этого все условия уже создаются. – Тут секретарь обкома простыми словами изложил программу действий, вытекающую из решений Пленума Центрального Комитета партии, ожидая, что это поднимет настроение хозяйки, а та все ниже и ниже опускала голову и наконец произнесла:

– Этак бы хорошо! Духом всполошится народ. – И безнадежно: – Только Гаранин поломает нас, как поломал учителя Чудина… и пальцем вы до него не дотронетесь.

– Понадобится, дотронемся и кулаком, Елизавета Лукинична.

– Будете обмусоливать лет пять, а Гаранин за это время кишки из нас вымотает.

5

Когда Ивашечкин и Гаранин пришли, Аким Морев, сев в машину, сказал:

– Хотим посмотреть ваши поля. А как без хозяев?

– Гаранин, лицо которого после этих слов еще больше сморщилось и стало похоже на пересушенное яблоко, был человек тертый и потому, забежав наперед, пренебрежительно произнес:

– У нас не поля, а горе: того и гляди, покроются ромашкой, васильками и всяким прочим. Венки бы только плести. Оно так и есть: приедет ученая молодежь на каникулы и давай венки плести да песенки распевать. Вон чему в городе учат! У той же Елизаветы Лукиничны дочки. Прикатят из институтов разных и пошли травку-муравку собирать да спекулировать: шелковые платья на травке-муравке наживать. А матушка-то ихняя забыть никак не может, что раньше председательша колхоза была, а теперь председатель вот – герой заслуженный, Никанор Савельевич. – Гаранин, видимо, намеревался ткнуть Ивашечкина в плечо, но пьяная рука промахнулась, и палец его вонзился в шею Ивашечкина.

– Угу. Что и говорить, – робко подтвердил тот, отклоняясь от пальца Гаранина.

В машине пахло водкой. Аким Морев подумал: «Только мы от них отвернулись, как они уже набрались… Обрадовались: ловко выпроводили секретаря обкома!» И спросил:

– Значит, наговаривают на вас? Сами работать не хотят, спекуляцией занимаются, а на вас наговаривают?

Гаранин вскинул голову.

– Сплошные саботажники. Подавай сладкий пирог… и все тебе. Я вот в семнадцатом году, к примеру, с пушкой в революцию пришел: артиллерист. На Волге беляков громил, а меня всякий сопляк учит, как и что. Я, бывало…

– Тарас Макарович, – перебил его Ивашечкин, – что ты завел свою затяжную? Ты ее потом, при случае, допьешь… то есть, извиняюсь, допоешь.

– Ну, ладно, пусть при случае, – согласился Гаранин, вытирая пальцем губу, будто расправляя усы.

Поле яровой пшеницы было засеяно рядовыми сеялками аккуратно, но изреженно.

Выйдя из машины последним, Астафьев глянул на это изреженное поле и произнес:

– Как волосенки на голове старика. У нас колхозники сеют вдоль, а потом поперек. А у вас что ж?

– Так ведь вам государство отваливает, ого! А у нас и семян-то тю-тю. – Гаранин махнул рукой наотмашь, точно палкой сбивал крапиву.

– Нашим колхозам государство ничего не отваливает. Это вы зря, – проговорил Астафьев и еще злее добавил: – Что же директор МТС смотрел? Как он позволил производить такой изреженный посев?

И Гаранин, ухмыляясь, облизывая губы пьяным языком, сказал:

– У нас не директор, а сплошной гнев: как что насупротив скажешь, он – фырк, тельцем своим жирным в автомобильчик плюх – и укатил.

Такой же изреженной оказалась и озимая пшеница, а на боковых степных дорогах колыхалась сухая прошлогодняя высокая полынь. Подойдя к одному из кустиков полыни, Астафьев, все больше и больше раздражаясь, сказал, обращаясь к Гаранину:

– Вы знаете, сколько семян на этом кусте?

– Не считал. Упаси бог! – И Гаранин захохотал. – Вот бы еще чем заняться! Итоги подбивать, сколько семян на полыни. На то я в революцию с пушкой пришел, чтобы семена на полыни считать? Упаси бог!

– Никто вас не упасет. – И, уже обращаясь к Ивашечкину, Астафьев пояснил: – На этом кусте не меньше пяти тысяч семян. Представляете? А у вас все дороги поросли полынью. Дунет ветер – и семена на поле. Вовремя надо было скосить полынь, а с ней вместе и другие сорняки. Скосить и сжечь. Ведь это зараза. Чума полей. Понимаете?

– Да. Ясно. Понимаю. Тарас Макарович, он… сельское хозяйство не его дело: у него, слышь, печать сельсовета. Вот что бережет. На дело это, слышь, я гожусь.

– Ни на что вы не годитесь! – резко произнес Аким Морев и первый пошел к машине.

Вскоре они очутились на гумне. Здесь на току в кучах лежала проросшая пшеница.

– Сколько тут сгнило зерна? – спросил Аким Морев.

– По бухгалтерии, сорок тонн, – ответил Ивашечкин, весь сжавшись и став похожим на мяч, из которого выпустили воздух.

– Почему не вывезли?

– Не на чем было. Совались туда-сюда, и вот стихийное бедствие.

– Вы с государством осенью полностью рассчитались?

– Окончательно.

– Так почему же вы этот хлеб тогда же не роздали крестьянам на трудодни? Они принесли бы сюда весы и на плечах перетаскали бы зерно домой. Как же это вы?

– Да так уж… бедствие… стихийное, товарищ секретарь, – отводя глаза от куч, смиренно повторил Ивашечкин. – И нам влетело: на райкоме по выговору влепили.

Астафьев взорвался:

– По выговору? Вы что? Забыли, как в былые времена крестьяне хлеб называли? Тело Христово! Тело… и за великий грех считали сорить его.

– Дурманом были заражены, – нахально заявил Гаранин с явным расчетом сбить Астафьева.

– Дурманом? Нет! Так говорили крестьяне не потому, что очень уж верили в Боженьку, а потому, что знали: хлеб – это их труд, без хлеба они погибнут голодной смертью. А вы сгноили сорок тонн, то есть две тысячи четыреста пудов, и жалуетесь, что колхозники собираются бежать на Орловщину. Это вы своими пакостными делишками гоните их с колхозных полей!

– Ну, вы не имеете права так разговаривать со мной: я с пушкой пришел в революцию и громил беляков на Волге, да и у вас в районе строил социализм, что и теперь неотступно делаю! – возмущенно закричал Гаранин и даже замахнулся, точно собирался ударить Астафьева. – Я вас могу привлечь к партийной ответственности за оскорбление моей личности!

– Не привлечешь! Испугаешься: дрянненькие твои делишки вскроются… Стихийное бедствие? Знаю, что это за стихия! – разгорячась, закричал и Астафьев.

Но тут вступился Аким Морев. Уничтожающе глядя на Гаранина, он резко заговорил:

– В революцию пришел с пушкой и громил на Волге беляков? Хвала и честь вам за то. А ныне такими вот делами, – он показал на кучи гнилого хлеба, – кого вы громите? Колхоз! Поехали, Иван Яковлевич. А они пусть пока тут показнятся, ежели хоть капля совести у них осталась. – И, сев в машину рядом с Астафьевым, Аким Морев с горечью заключил: – Заразным делом занялись: базаром. Помните, как сказала Елизавета Лукинична? Да при таком руководстве базаром поневоле займешься, самому есть надо, детей кормить, обувать, одевать, учить надо… – И у Акима Морева на этот раз из глаз брызнули не слезы, а кипящая на душе ярость.

Астафьев подумал: «Тогда слезы брызнули, произнес: “Ветром надуло”. А теперь чем надуло?»

6

Покинув на току Гаранина и Ивашечкина, Аким Морев и Астафьев заехали к учителю Чудину, предполагая, что тот живет на квартире при школе. Но оказалось, что Чудин давно уже перебрался в домик вдовы Матреши Грустновой, потерявшей мужа в годы Отечественной войны и ныне работавшей в бригаде Елизаветы Лукиничны. Домик Матреши стоял на конце села – аккуратненький, веселый, но крыша была покрыта почерневшей соломой, и потому домик напоминал разнаряженного человека, на голове у которого кошелка.

Учитель Чудин переселился в домик Матреши вот как. После того как Гаранин громогласно возвестил: «Учителишка капитулировал и остался у разбитого корыта», – Чудин еще не пал духом. Он рассуждал: «Партия оставила меня в своих рядах, значит, я должен трудом доказать, что достойный ее сын». И потому повел более активную общественную работу: беседовал с колхозниками, выступал на их собраниях. Но Гаранин всюду говорил, что учителишка – скрытый враг, всякое его выступление мастерски извращал, выдергивая из него ту или иную фразу, посылал анонимки в райком, в обком, в областную газету и даже в Министерство просвещения.

Чудин в то время был не только преподавателем математики, но и директором десятилетки. И вот в районной газете стали появляться заметки о том, что директор Чудин плохо ведет хозяйство школы, отвратительно преподает, зазнался, не помогает коллективу учителей, оторвался от него. Потом в областной газете была опубликована как бы сводная статья, в которой, по выражению Гаранина, по Чудину ударили из пушки. Было сказано, что «Чудин находился в плену у гитлеровцев и до сих пор скрывал это свое антипатриотическое преступление. И почему облоно допускает такого прощелыгу до воспитания наших детей?».

И Чудина начали прорабатывать на учительских собраниях… А дальше все как по поговорке: «Пришла беда, отворяй ворота». Чудина лишили права преподавать. Жена у него была тоже учительница. Женщина не из важнецких. Как только Чудина начали прорабатывать, она заявила: «Тони сам. Меня на дно не тащи. Я жить хочу». А когда его лишили права преподавать, она вспорхнула и улетела куда-то в Сибирь. Его же вскоре выселили из школьной квартиры, и он, как бездомный, оказался на улице. Колхозники, запуганные Гараниным, боялись приютить его, украдкой подкармливали, по ночам пускали в хату погреться… И он падал духом… Тогда-то и «подобрала» его Матреша, с которой он когда-то вместе учился в десятилетке. Она убедила его поселиться в ее хате и стала ухаживать за ним, как за ребенком…

 

Аким Морев и Астафьев вошли в домик Матреши. Тут было пусто: как и у Елизаветы Лукиничны, стоял стол, ничем не покрытый, в углу – огромная кровать красного дерева, видимо случайно приобретенная. На ней старенькое, из разноцветных клиньев одеяло.

– Наверно, оба на огороде, – сказал Астафьев и через двор повел Акима Морева на огородик.

Сарай, который им пришлось пройти, покосился, соломенная крыша осела.

Отворив заднюю калитку, в которую так и хлынуло солнце, Астафьев, согнувшись, нырнул в нее; то же проделал и Аким Морев.

Огородик спускался к берегу речушки Иволги, отделяясь от соседних огородов не плетнем, а высокой сухой крапивой, от корневищ которой уже тянулись молодые побеги.

Чудин и Матреша старательно пололи грядки ранних помидоров; на кустах виднелась сизоватая завязь.

– Вот где основной прокорм, – как бы мимоходом кинул реплику Астафьев.

Аким Морев уловил смысл этих слов и посмотрел на соседние огородики, квадратами примкнувшие друг к другу. На них тоже копошились люди. Огородики обработаны старательно и даже красиво.

«Значит, люди умеют работать, – заключил Аким Морев. – Значит, здесь основной прокорм? Но ведь эти лоскутья земли принадлежат не колхозу, а каждому из них, то есть тут своеобразное индивидуальное владение. Социалистические производственные отношения – это в первую очередь коллективизм в труде. А какой же тут коллективизм?»

Матреша, женщина моложавая, небольшого роста и вся какая-то округленная, выпрямилась. Она взъерошилась, как птица, защищающая птенца, и кинулась навстречу незваным гостям, звонко выкрикивая:

– К властям? В правление ступайте.

– Нет, мы к Якову Ермолаевичу. Ты уж, Матреша, даже и меня не признаешь, – проговорил Астафьев, обходя расхохлившуюся Матрешу.

– Его дома нет, – хриповато, не разгибаясь и из-под низу всматриваясь в пришедших, грубовато произнес Яков Чудин и склонился еще ниже. Казалось, что, если бы это было возможно, он скрылся бы, как букашка, в кусте помидоров.

– Вот до чего дошел: от доброжелателей прячешься! – И Астафьев шагнул к Чудину, говоря: – Мы с хорошим к вам заехали.

Да, вот так, «с поломанной душой», по его собственному выражению, и живет Яков Чудин. О чем ни спрашивал его Аким Морев, бывший учитель отвечал неопределенно, туманно и только на прощание с великой тоской произнес:

– Мне бы теплое слово от партии.

Акиму Мореву, пока он слушал рассказ Елизаветы Лукиничны о Чудине, казалось, что учитель еще молод. А теперь он видел: стоит перед ним согбенный человек с выцветшим, морщинистым лицом, левая щека дрожит, а от переносья кверху, через весь лоб, легла складка, похожая на рубец.

– Что у него… лоб-то? – спросил Аким Морев, когда машина выскочила из села.

– В плену фашисты пытали: опутали голову цепью и сжимали до тех пор, пока череп не затрещал.

– И не сдался?

– Не сдался!

– Значит, человек с металлом в груди… а тут Гаранины загоняют его на край пропасти, – проговорил Аким Морев, не отнимая от колен напряженных кулаков. Глядя куда-то потемневшими глазами, он думал: «Но как же мы-то? Мы-то как допустили до этого? В государстве, где все строится для честного человека, во имя человека, Чудина столкнули в яму?! Целый колхоз столкнули в яму? Что же это такое?»

7

Побывав в ряде колхозов Раздолинского района и во многих местах найдя то же, что и в колхозе «Партизан», Аким Морев и Астафьев вечером прибыли в районное село Раздолье. Было уже поздно. Сторож, сидящий при входе в здание райкома партии, сказал:

– Ростовцев? Марк Маркович? Лекцию пошел преподавать во Дворце культуры. Актив колхозный со всех концов созвал. Актив, значит. Как есть весь приход.

– О чем лекция-то, дедушка? – спросил Астафьев.

– О переходе, – свертывая козью ножку, ответил сторож и поднял на Астафьева смеющиеся глаза. – Все переходим и переходим: оттуда – сюда, отселе – туда. Все переходим… а годики летят. Я вот в колхоз-то, помню, ворвался… ядрен был… а теперь гляди чего – мочалка.

– А где же дворец?

– Рядом. Я сейчас запру райком и тоже во дворец перейду. Все переходим и переходим. Вот как!

Морев и Астафьев вошли в зал, когда лекция уже читалась. Они присели в последнем ряду, никем не примеченные, и стали вслушиваться.

Ростовцев был в черном чистеньком костюме, в белой рубашке, с аккуратно подвязанным галстуком, весь, казалось, только что отутюженный. Руки у него бледно-белые, с тонкими пальцами. Костюм разительно выделял его среди слушателей, одетых непритязательно. В обкоме Ростовцев считался аккуратистом: на каждый запрос отвечал пунктуально, обязательно ссылаясь на «исходящий». А в народе его звали Прекрасным стату́ем. Сейчас лекцию он читал на тему о постепенном переходе от социализма к коммунизму, пересыпая ее цитатами, и люди слушали с большим вниманием.

Вдруг колхозник, сидящий впереди, повернулся и сказал другому колхознику, соседу Акима Морева:

– Слышь, Степан? Хорошо-о-о. Куда мы махнули! Индустрия-то какая у нас, транспорт, авиация! Гидроузлы какие строим! А хлеба! Вон сколько собрали. А? Слушаю, и душа радуется: сила мы. – И снова принялся слушать Ростовцева, но вскоре опять повернулся к соседу, шепча: – Степа! Радуюсь я общему успеху и в тот же миг думаю: «А где же мы? Чем бы я стал кормить ребятишек, ежели бы моя жена по осень не собрала с огорода семьдесят восемь тыкв?»

Аким Морев вздрогнул. «Семьдесят восемь тыкв! А ведь этот человек, по всему видно, честный, преданный партии, верящий в грядущее», – мелькнула у него мысль, и он запоминающе посмотрел в лицо колхозника…

Вскоре лекция закончилась, и слушатели молча, словно чем-то удивленные, хлынули со второго этажа на улицу, утопая в ночной темноте. С ними вместе вышли Аким Морев и Астафьев, решив у парадного подождать Ростовцева. Но народ разошелся, и тот же старичок вышел прикрыть двухстворчатую дверь, а Ростовцева все не было.

– Дедушка, – торопливо спросил Астафьев, – где же Ростовцев?

Сторож принял игриво-надменный вид.

– Ростовцев где, товарищ? Правительственным ходом ушел отселя. А как же?! Статуй, а передвигается самостоятельно.

Горестно посмеиваясь, они направились в райком партии.

…Все в кабинете у Ростовцева аккуратненько расставлено, и так же аккуратненько лежат на столе скрепленные булавочками бумажки.

Аким Морев рассказал Ростовцеву о своем объезде колхозов района, закончив такими словами:

– Плохие там дела, особенно в колхозе «Партизан».

– Что ж, – поистине с холодностью статуи заговорил Ростовцев. – Председатель сельсовета Гаранин – член партии с тысяча девятьсот семнадцатого. Известен в Поволжье. Предколхоза Ивашечкин – с тысяча девятьсот тридцатого. Бухгалтер Семин, верно, помоложе – с тысяча девятьсот сорок шестого года. Три коммуниста руководят.

– Руководят ли?

– А что?

– Не попойками?

– Сигналов у нас нет. Да. Нет.

Аким Морев, чтобы сдержать рвавшиеся злые слова, глубоко вздохнул и, насильственно улыбаясь, сказал:

– Хлеб-то сгноили!

– Стихийное бедствие, Аким Петрович. Акт прислали, – все с той же холодностью статуи ответил Ростовцев.

– Вы дело передайте прокурору. Тот, я уверен, присланный вам акт перевернет и правду откроет.

– Хорошо. Но вы пришлите решение обкома… или сами напишите, Аким Петрович, – моргая чистенькими глазками, промолвил Ростовцев.

Тут Аким Морев не выдержал, сказал резко:

– Послушайте, вы! Читаете лекции о постепенном переходе от социализма к коммунизму и не видите, что у вас в районе подрываются социалистические производственные отношения. Гаранины их рушат, а вы в коммунизм собрались. Да кто вас там примет с такими колхозами, да еще с жуликами во главе их? Читает лекции, а…

– Что ж? Не читать, стало быть? – надувшись и сложив ядреные губки бантиком, перебил Ростовцев.

Секретарь обкома на какую-то секунду замолчал, затем ответил:

– Вы сначала изучили бы то, что творится в колхозах, затем вышли бы на трибуну и сказали: «Да. Страна идет от социализма к коммунизму, но нас с вами, друзья, туда не пустят. Давайте работать, исправлять дела»… Вот если бы вы так сказали, от вашей лекции была бы польза… а то «семьдесят восемь тыкв». – И, сухо попрощавшись, Аким Морев покинул кабинет Ростовцева.

Идя из райкома, Аким Морев думал: «Как же так? Столько лет Ростовцев управляет районом. Верно, не курит, не пьет и, видимо, не блудит, но чем он лучше того, который пьет, курит и блудит? Того-то, пожалуй, скорее увидят, “раскусят”, а вот такого чистенького, аккуратненького, как Ростовцев, сразу-то и не заметят: не к чему придраться – все шито-крыто, формальности соблюдены… А в результате целый район отброшен вспять на десяток лет. Статуй? Почему статуй? Тот стоит себе и стоит, а этот? А этот мертвит все вокруг. И снять этого статуя порою так же трудно, как и каменного истукана… А снимать придется».

Когда они сели в машину, Астафьев предложил поехать в Нижнедонской район, центр которого находился в тридцати километрах от села Раздолье. Но Аким Морев, сам не отдавая себе в этом отчета, почему-то не мог сразу покинуть Раздолинский район. Так, очевидно, бывает с мастером-столяром: уж, кажется, закончил шкатулку, а все чувствует, чего-то не доделал, и это что-то снова и снова зовет его к шкатулке. И Акима Морева что-то звало вернуться в Раздолинский район, особенно в колхоз «Партизан», в хату к учителю Чудину. Вот почему он сказал Астафьеву, что настроение у него «неважнецкое» и поэтому не лучше ли переночевать где-либо в степи, а уж утром отправиться в Нижнедонской район?

Астафьев, поняв, что секретарь обкома хочет подумать у костра, согласился, и шофер Иван Петрович повел машину к Дону.

На обрывистом берегу они развели костер.

Иван Петрович достал из чемодана хлеб, закуску, положил все это на разостланную газету, а сам, закусив, пошел к машине.

– Усну маненько: намотался сегодня – руки гудят.

А Астафьев, чтобы оставить Акима Морева наедине с самим собой, проговорил:

– Сетей нет, а то бы раскинуть: рыба тут первейшая, Аким Петрович. Да я сейчас пройдусь, может, с рыбаками встречусь, половим. В случае чего крикните меня. В эту пору далеко слыхать.

Аким Морев через пламя костра посмотрел на Дон.

Казалось, могучая река заснула: даже у самого берега не слышалось того характерного шуршания воды, какое бывает в этот час на Волге.

– Тихий Дон. Поистине тихий, – прошептал Аким Морев, и вдруг из его глаз все скрылось: река, блещущая в темноте, костер, лакированная ночь. Вспыхнул солнечный яркий свет, заливающий порядки изб в колхозе «Партизан». Елизавета Лукинична, тройка штукарей… и учитель Чудин.

«Какие замечательные люди… та же крестная Астафьева, тот же Чудин и его новая жена. Да и сколько мы видели таких же замечательных людей в других колхозах района. А их штукари и “статуи” загнали в щель. – И секретарь обкома вспомнил то, что на прощание сказал Чудин: “Мне нужно теплое слово партии”. – Теплое слово… Он окрепнет, поднимется на ноги. А народ? Ему тоже нужно теплое слово. Но ведь Пленум Центрального Комитета партии не только сказал такое теплое слово колхозникам, но и послал в деревню огромную технику, десятки тысяч передовых людей – агрономов, зоотехников, инженеров, механизаторов…»

И им снова овладело глубокое раздумье: глаза потемнели, лицо покрылось тонкой сетью морщин, а крепко сжатые кулаки уперлись в колени.

«Почему такое творится в районе и, главное, в колхозе “Партизан”? Так встал вопрос. На него можно было бы ответить просто: руководство захватили дрянные люди, им невыгодно проводить в жизнь решения Пленума, материально невыгодно. Это пробудит контроль со стороны колхозников. Но тут же возникло противоположное суждение: ведь Гаранин когда-то “с пушкой пришел в революцию”, Ивашечкин воевал на фронте и потерял руку! А Семин? Ну, это человек неизвестный, возможно даже темный. «А у тех-то двоих прошлое хорошее! Что же случилось с ними? Какие обстоятельства разбудили в них дрянцо?» И снова другая мысль: «Как может в человеке, который «с пушкой пришел в революцию», появиться поганое? Ведь Гаранин тогда не на бал явился, а вступил в бой с врагом. Ему грозила виселица… И вот теперь появилась в нем пакость, и колхоз рухнул, а учителю Якову Чудину переломил хребет… А колхозники… что же они-то? Молчат. Почему? Сила отступила перед штукарями? Нет. Тут не только штукари, но что-то еще глушило народную силу. Но что? Кто?

Хлеб! Хлеб! Кучи гнилого хлеба. Сорок тонн… две тысячи четыреста пудов. Вместо того чтобы раздать колхозникам, хлеб сгноили, и этим, как дубовой палкой, ударили по колхозникам… Мать запирает в сундуке хлеб от своих ребятишек. Катастрофа? Нет, Астафьев неправ. Права Елизавета Лукинична. Как она сказала: “Стоя на корню… гнием”? Значит, корни из колхоза еще не выдрали… значит, иного строя люди не хотят… “Урожай – а нам хлеба нет, неурожай – хлеба нет… Обезрадостили все”… Петин, Петин! Возможно, ты и прав, Петин! По бумажкам от уполномоченных нащелкали валовой сбор урожая в двести миллионов пудов, а на деле? Сгноили, расхитили хлеб, как вот эти. Но почему же тогда не расхитили его в районе Астафьева? А возможно, и там все дутое?»

 

И тут Акиму Мореву показалось, что он говорит своим сотоварищам по работе:

– Если дело обстоит так во всей области, то нас, руководителей, надо беспощадно бить: понадеялись на то, что решение Пленума само по себе проникнет в сознание колхозных масс. Пошумели на собраниях, заседаниях, в газетах и вообразили, что все пойдет как по маслу. Забыли, что говорил Ленин… Идея становится силой, когда ею овладевают миллионы. Миллионы! А здесь по-своему овладели решениями Пленума Гаранины. Но как же случилось так, что между Центральным Комитетом партии и народом встали штукари типа Гаранина? Убрать их?! Конечно. Но разве только в этом дело? Что-то еще есть. А что?

Вот до этого «что» секретарь обкома никак не мог еще добраться и с этим вопросом мысленно обратился уже туда, в Москву, в Кремль.

Решения Пленума Центрального Комитета партии были приняты единогласно, но не единодушно: члены Центрального Комитета партии, десятки лет проработавшие в республиках, краях и областях, «знающие жизнь с подошв», требовали решительной ломки устаревших норм, форм, положений, что и легло в основу решений Пленума. Но часть по тому времени авторитетных политических деятелей упорно охраняла существующее: старые нормы, положения, инструкции, закон, – пугая всех тем, что «если это завоевание будет даже в какой-то мере поколеблено, оно нанесет непоправимый ущерб социалистическому государству». «В течение двух-трех лет мы создадим изобилие продуктов питания» – так заявил один из этих «авторитетов», Муратов. Но большинство участников Пленума высмеяли этакую прыть, это сейчас мог бы сделать и Аким Морев, приоткрыв быт колхозников Раздолинского района.

«Статуи! – мысленно произнес он. – Такие же статуи, как и Ростовцев, как и наш Сухожилин. Гремят о переходе от социализма к коммунизму и не видят, не хотят видеть того, что творится в жизни. Ожирели, духовно ожирели. И счастье наше, что к руководству пришли доподлинно народные деятели, знающие не только теорию, но и жизнь всех уголков страны. Они не только единогласно, но и единодушно проголосовали за решения Пленума». И тут Аким Морев снова произнес громко:

– В течение двух-трех лет создать изобилие продуктов? С кем? С Гараниным, Ростовцевым? Нет! Таких надо отстранять. Но в этом ли только дело? Надо устранить причины, породившие гаранинщину.

Так напряженно в эти часы думал секретарь обкома и на заре услышал, как чуть в стороне, в овраге, что-то зашуршало, иногда очень тихо, словно ветер перегонял сухой лист, а иногда с треском, будто проходила отара овец. Но странно, среди этого непонятного шороха нет-нет да и слышались то блеяние козы, то лай собаки, а иногда и приглушенный плач ребенка.

«Что это? Галлюцинация? Еще этого не хватает!» – подумал Аким Морев, но шорох в овраге усилился: уже отчетливо стал слышен людской говор, топот ног, блеяние коз, лай собак.

«Да нет, это уже не чудится», – решил Аким Морев и, поднявшись от потухшего костра, направился к оврагу и тут увидел навеки поразившую его картину.

По тропам оврага, видимо сухого русла рукава Дона, шли люди, неся на плечах узлы, из которых торчали ухваты, сковородки, чайники. У иных женщин на руках грудные младенцы, иные на веревочках ведут коз, а за родителями семенят босоногие ребятишки, подергивая худыми плечиками: на заре зябко.

Да. Да. Идут оврагом, а ведь за его ребрами просторные, ровные, как стол, степи. Нет. Идут не большой дорогой, а оврагом, украдкой, как будто удирают от чего-то такого гадкого, свершенного ими же, после чего стыдно людям смотреть в глаза. Да и глаза. Они вовсе не злые. В них нет ненависти. Каждый идущий, взрослый и малый, поравнявшись с кустом, поворачивает голову и смотрит на Акима Морева раздумчиво, как бы говоря: «Зачем это?» «Кому это надо?» «Во имя чего нас оторвали от родных мест?»

И Аким Морев, ринувшись с обрыва в овраг, крикнул:

– Куда это вы?!

Люди приостановились, а те, кто уже прошел дальше, повернулись.

– Куда это вы? – повторил Аким Морев. – И откуда?

– А тебе чего, мил или зол человек? – Из толпы выделился старик крупного телосложения и, опершись на суковатую палку, встал перед Акимом Моревым. – Паспорта? Нет их у нас. А куда идем? К нашим братьям – рабочим… Автомобили они мастерят… для вас… А мы привычны… пешочком. Ну, и что тебе от нас?

– Я секретарь обкома Морев. Ваш слуга.

– А-а-а! – понеслось из толпы, а когда гул смолк, старик сказал:

– Вон кто? А мы из «Партизана»… да по дороге еще кое-кого из соседних колхозов прихватили. – И старик, упираясь на палку, положил голову на руки – крупные, жилистые.

В дальнейшем выяснилось, что, как только машина с Акимом Моревым и Астафьевым скрылась из села, Гаранин всем колхозникам объявил:

– Секретарь обкома товарищ Аким Петрович Морев всю полноту власти передал мне… так что – не рыпайтесь.

– И приступил заново хребты наши ломать. А мы люди советские и не желаем, – заявил старик. – А ты что хочешь?

– Я? Идите домой.

– В пасть к Гаранину? – И старик приподнял палку.

– Пасть-то у него мышиная, – сказал Аким Морев.

– А грызет. Мышь посади за пазуху – грызть будет. А тут мышь властью облекли. Это ты понимаешь, секретарь большой руки? – И старик снова угрожающе потряс палкой. – «Колхозный Пленум» добра нам желает, а вы – власть Гаранину.

– Ступайте домой. Я заеду… Уж что-что, а мышь вытряхнем. Ступайте, – произнес Аким Морев и направился к костру.