История заблудших. Биографии Перси Биши и Мери Шелли (сборник)

Tekst
0
Arvustused
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

А может быть, стряхнув оцепенение, Годвин все-таки сядет к своему изогнутому, похожему на половинку скрипки, орехового дерева письменному столу?

Или отправится спать?

Я не знаю, магический мой кристалл погас, как только Годвин начал подниматься из кресел.

Судьба распорядилась так, что книги Годвина станут едва ли не сильнейшим средством формирования характера и воли юного Шелли.

Позже, когда уже женатый, имеющий двоих детей Шелли встретится с Мери Годвин, этой воли не хватит, чтобы противиться судьбе.

Или, напротив того, мы имеем право сказать, что поэт шагнул ей навстречу?

5

В отроческие годы дух Шелли заметно окреп, в лодочных походах отвердели мускулы; теперь в стенах Итона – этой маленькой миниатюре большого мира – Шелли без страха противостоял всему, что было, по его убеждению, «низко и подло».

Естественные науки, математика и астрономия были не обязательными предметами в Итоне, но в то время, когда там учился Шелли, лекции по точным наукам читал некий Адам Уокер, талантливый самоучка-изобретатель и неудачный предприниматель.

Пробудившийся у Шелли еще в Сион-Хаусе интерес к науке продолжал расти. Он прилежно посещал лекции старого Уокера; тайны неба, земли и электричества всё сильнее захватывали его ум. Для мальчика наука превращала мир в страну чудес. Она казалась ему истинной магией XIX века. «Наша земля – одна из звезд, и где-то, может быть, тоже есть люди и цивилизация». Всякие научные положения Перси воспринимал скорей эмоционально, чем рационально, он любил наблюдать ночное небо, это наводило его на размышления не столько научные, сколько поэтические. «Ночь, – вспоминал один из его школьных товарищей, – была его праздником». Шелли освещал небо им самим сделанными фейерверками. Две волшебные страны – наука и фантазия – лежали рядом. Приезжая домой на каникулы, мальчик с увлечением показывал «чудеса» химии и электричества. Он постоянно изготовлял какие-то странные воспламеняющиеся жидкости. Его лицо всегда было выпачкано пороховой гарью, а руки обожжены кислотой. На белых платьицах его помощниц и обожательниц тоже рыжели и чернели пятна. Однажды он чуть не взорвал себя и сестер, в другой раз едва не отравился какой-то смесью. Для своих опытов он купил электрическую машину и гальваническую батарею. Он мечтал открыть эликсир жизни или найти философский камень.

В Итоне Шелли тоже не прекращал свои таинственные опыты. Однажды один из наставников заглянул в комнату своего ученика и увидел такую сцену: освещенный синим светом спиртовки Перси повторял: «Духи Земли и Воздуха… Духи Земли и Воздуха…» «Что вы тут делаете?» – удивился учитель. «С вашего позволения, вызываю дьявола», – прошептал мальчик.

Один из друзей Шелли позже писал, что из него мог бы получиться выдающийся химик. Я думаю – вряд ли. Не химия, а именно алхимия привлекала его, дисциплина, где крупицы науки были подвластны поэзии, дисциплина, в почти неизменном виде дожившая с древнейших времен до наших дней, – вся обращенная назад, к старинным рецептам, вся окутанная тайной, равно привлекательная для ученого и поэта: великий Ньютон оставил математику и механику, в которых преуспел как никто, ради алхимии, всё же в XIX веке способной более привлечь поэта, нежели ученого.

Обитая в этих сферах, Шелли забывал о своих обидах и огорчениях.

В 1810 году – последнем году, проведенном в Итоне, он как никогда был здоров духовно и физически, занимался греблей и даже принимал участие в регатах.

6

Последние рождественские каникулы Шелли вместе со своим кузеном Медвином провел дома. Зима была необыкновенно мягкой. Захватив с собой ружья, юноши бродили в окрестных полях и лесах. Перси удивлял кузена меткостью, он попадал в бекасов на лету, когда их тяжелые стаи поднимались над прудом Филд-плейса. «В такие дни, – вспоминал Медвин, – Шелли давал волю воодушевлению, и его увлекательный острый разговор электризовал и пьянил меня».

В эти юные годы, как, впрочем, и во все последующие, Шелли не покидало стремление к самосовершенствованию. К этому времени относятся первые поэтические и прозаические опыты Шелли. Все они были непременно в соавторстве с кем-нибудь, чаще всего со старшей сестрой Элизабет, с Томасом Медвином или кузиной Харриет Гроув, в которую юноша был страстно влюблен. Зимой 1809 года Шелли и Медвин начали писать роман с многозначительным названием «Кошмар». Героиней его была ведьма-великанша. Потом они написали романтическую повествовательную поэму и послали ее издателю Томасу Кэмпбеллу – ответ был малоутешительным. Кэмпбелл нашел во всей поэме только две хорошие строчки:

 
«Казалось, будто ангел издал
Вздох жалобного сочувствия».
 

Летом того же года Шелли принялся за новый роман «Застроцци» о жизни разбойника и прекрасной дамы, которая, «казалось, вся была соткана из нежности и чистоты». Соавторами Перси были по-прежнему Элизабет и Харриет. Часто они уходили на кладбище и там, сидя на каком-нибудь могильном холмике в тени старой церкви, продумывали ход повествования; юные сочинители вступали в открытое соперничество с авторами популярных готических романов. Очень скоро книга была закончена и в апреле следующего года опубликована. Издатель рискнул заплатить за нее сорок фунтов, в чем очень скоро раскаялся. Творение юных энтузиастов не привлекло читателей и не имело никакого спроса.

Там же, на сельском кладбище, Шелли излагал своим зачарованным слушательницам ту философию бытия, которую он постиг к своим 18 годам. С одной стороны – порок: короли, священники, богачи; с другой – добродетель: философы и бедняки. С одной стороны – религия, поддерживающая тиранию, с другой – Годвин и его «Политическая справедливость». Но особенно много и горячо они говорили о любви. «Сущность любви, – рассуждал Перси, – свобода. Любовь невозможна без взаимного доверия, для нас гибельна любая форма принуждения, и прежде всего узы брака». – «Но что же дурного в этих узах? – вступала в спор Харриет. – Ведь они добровольны». – «А если добровольны, то бесполезны, разве связывают того, кто сам сдается в плен?» – возражал Шелли. Но девушки не сдавались. Они, как и следовало ожидать, принимали любую ересь своего обожаемого наставника, кроме матримониальной.

В этих своих рассуждениях Перси, конечно, следовал Годвину: «Брак основан на ложной предпосылке, что склонности и желания двух индивидов должны совпадать в течение долгого времени», а это неизбежно приведет к «противоречиям, ссорам и несчастью». «Брак является проявлением дурной стороны закона, ибо пытается увековечить выбор, сделанный в какой-то один момент жизни». Годвин считал, что полный отказ от института брака будет иметь только положительные последствия. «Сексуальные отношения в таком случае подпадут под ту же систему, как любая другая форма дружбы. Мужчина при этом будет усердно хранить расположение той женщины, совершенства которой, на его взгляд, превосходят совершенства всех других женщин». Последнее звено в этой системе рассуждений было неожиданным: «Конец, положенный институту брака, будет означать прекращение господства родителей над детьми». Утопические представления Годвина об идеальных общественных и личных отношениях превратились в его собственные представления. А прямолинейный рационализм суждений учителя казался единственно верным. Как было уже отмечено, Шелли вообще был человеком, воспринимавшим близкие ему теоретические положения как непосредственное «руководство к действию», и при столкновении их с реальностью мучительно переживал «отступничество».

А пока юный философ преданно любил свою кузину, красота которой, по его мнению, была достойна кисти Рафаэля. Во время разлуки молодые люди страстно переписывались. Предчувствие счастья так подхлестнуло творческую энергию Шелли, что новые стихи, литературные замыслы, мистификации возникали в его мозгу с такой же пестрой щедростью, как земные дары из рога изобилия. Любопытна история выхода в свет и немедленного изъятия из продажи первого сборника стихотворений Шелли, Медвина и некой особы под именем «Казир». Издатель Стокдейл, которого Шелли уговорил финансировать сборник, прочитал книгу только через несколько дней после ее выхода и к ужасу своему обнаружил, что все стихи, за исключением одного, оказавшегося переводом, сентиментальны и нелепы. Стокдейл сразу же изъял сборник из продажи, но десяток экземпляров уже успел разойтись, и то, что попало в руки рецензентов, вызвало уничтожающую критику: «Стихи, опубликованные неизвестными нам авторами, не имеют ничего общего с поэзией, это просто откровенная мазня».

Заканчивая раздел о детских и отроческих годах Шелли, невозможно не дать слова самому герою, отважно вступившему в переписку с самим Уильямом Годвином:

Кесвик,

10 января 1812

Сэр!

Не может быть сомнения, что Ваши занятия я ценю намного выше того удовольствия или пользы, которые достались бы на мою долю, если бы Вы пожертвовали для меня своим временем. Как бы мало времени ни заняло прочтение этого письма и сколько бы удовольствия ни доставил мне ответ, я не настолько тщеславен, чтобы воображать, что это удовольствие важнее того счастья, которое Вы способны принести за это же время другим.

Вы жалуетесь, что обобщенность моего письма лишает его интереса; что Вы не видите во мне индивидуальности. Между тем, как ни внимательно я знакомился с Вашими взглядами и сочинениями, мне необходимо познакомиться с Вами, прежде чем я смогу подробнее рассказать о себе. Как бы чисты ни были побуждения, едва ли непрошенное обращение незнакомца может иметь иной характер, кроме самого обобщенного. Спешу, однако, исправить свою оплошность. Я – сын богатого человека из Сассекса. С отцом у меня никогда не было согласия во взглядах. С детства мне внушали и от меня требовали безмолвного послушания; требовали, чтобы я любил, потому что это – мой долг, – едва ли нужно говорить, что принуждение возымело обратное действие. Я пристрастился к самым неправдоподобным и безумным вымыслам. Старинные книги по химии и магии я поглощал с восторгом, почти готовый в них уверовать. Ничто внутри меня не сдерживало моих чувств; внешних препятствий было множество, и мне их ставили весьма сурово; но их действие было весьма кратковременным.

 

Из читателя романов я стал их сочинителем; еще не достигнув семнадцати лет[3], я опубликовал два – «Сент-Ирвин» и «Застроцци», которые оба совершенно не характерны для меня сейчас, но выражают мое тогдашнее душевное состояние. Я велю послать их Вам; не считайте, однако, что это налагает на Вас обязательство тратить попусту Ваше драгоценное время. Прошло уже более двух лет с тех пор, как я впервые познакомился с Вашей бесценной книгой о «Политической справедливости»; она открыла мне новые, более широкие горизонты, повлияла на образование моей личности; прочитав ее, я сделался мудрее и лучше. Я перестал зачитываться романами; до этого я жил в призрачном мире; теперь я увидел, что и на нашей земле достаточно такого, что может будить сердце и занимать ум; словом, я увидел, что у меня есть обязанности. Вы представляете себе, какое действие могла оказать «Политическая справедливость» на ум, уже стремившийся к независимости и обладавший особой восприимчивостью.

Сейчас мне девятнадцать лет; в то время, о котором я пишу, я учился в Итоне. Едва у меня сложились мои нынешние взгляды, как я стал их проповедовать. Это делалось без малейшей осторожности. Меня дважды исключали[4], но принимали обратно по ходатайству отца. Я поступил в Оксфорд…»

Здесь оборвем покамест цитирование, отметив «в уме» три важные для нас вещи:

Шелли чуть-чуть приукрашивает себя, слегка приуменьшив возраст создания первых романов и преувеличив кары, которым он подвергся в Итоне; сам предмет этой простительной лжи показывает, что он уже осознал себя литератором и бунтовщиком; «поэтом-бунтарем», сказали бы мы, пародируя романтический штамп, которому в том 1812 году еще только предстояло стать явлением.

Шелли не ищет сугубо профессионального признания маститого писателя. «Старик Державин», благословляющий нового поэта, не был знаком английской литературе – литературное признание находило там другие пути.

И наконец, чувство собственного достоинства, столь заметное в этом письме благоговеющего юноши, столь свойственнее англичанам вообще и столь долго пробивающее себе дорогу в общечеловеческое бытие.

Возможно, Шелли не согласился бы с этой мыслью, но он обрел его не только вопреки семье и школе, но и благодаря им.

Глава II

1

10 апреля 1810 года Перси Биши Шелли занес свое имя в книгу студентов университетского колледжа Оксфорда. В Оксфорд его сопровождал отец, который в юности сам был студентом того же колледжа. По случайному совпадению Перси поселился даже в том же доме, где когда-то жил Тимоти Шелли. Новичку отвели комнату в первом этаже, до сих пор известную как «Кабинет Шелли».

В те годы система образования в Оксфорде во многом отдавала средневековьем, и это мало вдохновляло юношу, стремившегося порвать с прошлым и принадлежать только настоящему и будущему. Обязательные предметы университетского колледжа – грамматика, латынь, логика и богословие – преподносились так упрощенно, что не вызывали у Шелли никакого интереса, но и не требовали особого труда. Испытывая отвращение к схоластике богословия, он посещал этот предмет наименее регулярно. Тут на память приходили рассуждения Годвина о том, что слишком дорогое университетское образование не оправдывает себя, ибо науки, преподаваемые в университете, как правило, представляются в том их состоянии, в каком они были лет 100 тому назад. Система обучения, которая давно не подвергалась коренному преобразованию, становится неизбежно консервативной, она не может соответствовать истинному интеллекту, постоянно стремящемуся к совершенствованию. Очарование Оксфорда заключалось лишь в сравнительной свободе студенческой жизни. Долгих часов с послеобеденного времени до полуночи хватало и на загородные прогулки, и на беседы с его единственным оксфордским другом Томасом Джефферсоном Хоггом, а главное, на самостоятельные занятия теми предметами, которые его увлекали – философией, метафизикой, химией и поэзией.

Хогг был юношей эпикурейского склада, он наслаждался жизнью, принимал ее такой, какая она есть. Ему по душе была поэзия и литература вообще, поскольку она доставляла удовольствие и помогала уходить от повседневных забот. Он живо подмечал любую фальшь и несправедливость, был наблюдателен, насмешлив, остроумен. Шелли был для него «божественным поэтом», каким ему самому никогда не удалось стать. Все шесть месяцев оксфордской жизни Шелли известны нам только с его собственных слов и по воспоминаниям Хогга. К воспоминаниям Хогга следует, однако, относиться с осторожностью. Он считал себя не столько мемуаристом, сколько романистом-сатириком, высмеивающим современные нравы. Живописуя двух восторженных чудаков-студентов, он привнес в описание внешности, привычек и характера Шелли и себя самого значительный элемент художественного вымысла и, вполне вероятно, сочинил некоторые эпизоды для большей выразительности. В портрете Шелли, созданном Хоггом, была своя правда, в некоторых отношениях более важная, чем правда обыденного факта, – здесь отразилось своеобразное состояние искусства и человека романтической эпохи, уникальная и не вполне ясная связь песни и певца, характерная для этого времени. Однако сосредоточившись на интерпретации Шелли как романтического человека-чудака, пылкого энтузиаста, всецело погруженного в мир собственных идей и чувств и неприспособленного к жизни, Хогг дал искаженную картину, из которой никак не вытекает главное – поэтические свершения Шелли. Спора нет, отрицать за поэтом свойства, подмеченные Хоггом, было бы нелепо, но только ими ограничиться нельзя. Между тем линия толкования Шелли, начатая Хоггом, имела и продолжает иметь множество сторонников. Отсюда берет начало тот «мотыльковый» Шелли, которого воспевала критика викторианского периода и о котором с пренебрежением говорят многие, в том числе и замечательные деятели литературы XX века, принимая его за Шелли подлинного. Увы, на совести Хогга и более серьезные грехи: прямая фальсификация документов, рассчитанных на то, чтобы представить Шелли, да и самого себя, в наиболее выгодном свете. Будем снисходительны: вероятно, слишком дороги для преуспевающего адвоката, каким стал Хогг, были увлечения да и грехи юности – и он захотел сделать их «безгрешными», скрыть их подлинные мотивы, заменив их стереотипными для положительных романтических героев.

Но так или иначе, у нас нет других материалов об оксфордском периоде жизни Шелли.

Хогг так описывает их знакомство:

«Это было в конце октября 1810 года, за обедом я оказался рядом с новичком, впервые появившимся в зале. Он был хрупким и выделялся своей молодостью даже за нашим столом, где все были очень молоды. Рассеянный, задумчивый, он мало ел и не знакомился ни с кем из нас. Не знаю, как нам удалось разговориться, не помню, с чего началась беседа и особенно как она перешла к вопросам весьма удаленным от тех, которые мы могли затронуть вначале. Новичок высказал энтузиазм и восхищение поэтичностью и образностью германской литературы. Я не согласился с ним. Он защищал оригинальность немецких писателей, я доказывал, что им не хватает естественности.

«Какую из современных литератур можно сравнить с немецкой?» – спросил он. «Итальянскую», – ответил я. Наш спор был так горяч, что только когда слуги пришли убрать со столов, мы едва заметили, что остались одни». Юноши отправились в комнату Хогга, он зажег свечи, Шелли сел, притих и, к удивлению Хогга, вдруг сказал, что не может продолжать спора, так как не знает ни итальянской, ни немецкой литературы, Хогг с облегчением признался в том же.

После лекций Шелли обычно врывался в комнату Хогга, швырял в угол книги и шапку, подбегал к камину и надолго замирал, отогревая над огнем руки. При этом, несмотря на высокий рост, ему почти не приходилось наклоняться, он так сильно сутулился, что руки свисали до колен. Хогг оставил нам подробное описание внешности своего друга: худощавый, даже хрупкий, с красиво посаженной головой; его маленькое лицо с очень мелкими правильными чертами было необыкновенно живым и одухотворенным, его обрамляла шапка длинных и очень густых каштановых волос. Разбросанные в разные стороны вьющиеся пряди создавали впечатление необычного беспорядка. В то время, когда было принято стричься коротко по-солдатски, длинноволосый порывистый юноша обращал на себя внимание. Он допускал еще одно, наиболее серьезное, по оксфордским правилам, отступление от общепринятой нормы: почти не носил пресловутую мантию, а разгуливал в своей одежде. При этом Шелли, как вспоминает Хогг, одевался не по моде, он руководствовался исключительно соображениями удобства. Огромные шейные платки, которые носили тогда, его раздражали, он обычно даже не застегивал воротника рубашки, а всегда элегантное верхнее платье было небрежно распахнуто у ворота.

Сам Хогг был не так бесплотен, как его друг, но тоже достаточно высок и худощав, а большой с горбинкой нос придавал его профилю некоторую хищность. Вечерами Шелли шагал по комнате Хогга и облекал в слова тот поток мысли, который не давал ему покоя: химия и ее чудеса, приготовление искусственным путем пищевых продуктов, создание с помощью каких-то химических соединений водных пространств в африканских пустынях, отепление северного и южного полюсов, улучшение климата самой Англии – этому должна была служить энергия гальванических батарей. Задумывался он и о воздухоплавании, об аэростатах. Образ его мышления был отнюдь не научным; он парил в сфере чистой мечты, пренебрегая вычислениями и требованиями техники.

От научных проблем он легко переходил к анализу субстанции души, к вопросам предсуществования. Наконец свечи в подсвечниках начинали мигать и гаснуть. Шелли спохватывался и убегал. Хогг освещал огарком свечи лестницу и слушал поспешные шаги друга, пересекающего темную тишину «Большого квадрата» – так издавна прозвали университетский двор.

Много лет спустя Хогг писал, что в его памяти все еще звучат эти легкие бесстрашные шаги.

Часто вечера проводились в келье юного химика и поэта – среди того первозданного хаоса, который, казалось, специально поддерживался здесь. На прожженном во многих местах ковре возвышалась груда бумаг, книг, ботинок, глиняной посуды, патронов, пистолетов, склянок, тиглей; ее увенчивали самые ценные для Шелли вещи: электрическая машина, микроскоп и воздушный насос. Так же был загроможден стол. Ящики шкафа, где хранилась коллекция монет, часто оставались выдвинутыми. Иногда, чтобы увеличить это ощущение хаоса, Шелли специально дергал за рычаг своей электромашины, производя неожиданную вспышку.

Одно время друзья горячо обсуждали метод, благодаря которому с помощью электрического воздушного змея человек смог бы в какой-то мере управлять грозой. С небес они спускались на землю и снова взмывали уже в иную стихию – поэзию. Из груды книг выхватывалась какая-нибудь одна, необходимая именно в тот момент, и Шелли начинал читать вслух. Пальцы, переворачивающие страницы, и сами страницы книг были обычно покрыты пятнами от кислот, растворителей и других химикатов. Но часам к шести вечера Шелли прерывал самую оживленную беседу или серьезный спор, валился на софу или прямо на ковер головой к горящему камину и засыпал так глубоко, что сон этот напоминал летаргию. А в десять часов он так же внезапно вскакивал, взлохмачивал и без того всклокоченные волосы и сразу же вступал в прерванный спор или начинал декламировать свои и чужие стихи. Говорил он быстро, энергично, глаза его блестели.

В хорошую погоду друзья, освободясь к часу дня от лекций, отправлялись в бесконечные луга при слиянии реки Червелл с Темзой. Шелли брал с собой пару пистолетов и хороший запас пороха и пуль. Он прикладывал к стволу дерева или к отвесному берегу мишень и развлекался стрельбой или собирал камешки и швырял их в воду. Если ему удавалось удачно бросить камень и тот несколько раз подпрыгивал на водной глади, прежде чем над ним расходились круги, Шелли кричал от восторга. Эта забава так же увлекала его, как несколько лет спустя пускание бумажных корабликов.

 

Прогулки часто затягивались, и друзья, к радости Шелли, который ненавидел общие сборища, опаздывали к обеду. Иногда они возвращались уже при луне по притихшим узким улочкам Оксфорда, мимо закрытых зеленных и мясных лавок, винных погребков, мимо неосвещенных готических громад церквей Святого Мартина, Богоматери, мимо древнейшего собора Святого Фридсватда… Дома обычно находился большой запас эля и сыра, но Шелли оставлял это в пользу друга, предпочитая хлеб и чай. В кармане у него всегда был кусок булки, и он жевал ее во время занятий. По крошкам на ковре нетрудно было определить, в каком углу он сегодня сидел, уткнувшись, как обычно, в книгу. Таков был у Шелли естественный выбор пищи, прежде чем он осознанно пришел к вегетарианству. «Пища поэта – любовь и слава», – шутил он.

3«Застроцци» опубликован Шелли в 17 лет, а «Сент-Ирвин» – в 18.
4Тимоти дважды советовали забрать сына из Итона.
Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?