Tasuta

«Я сам свою жизнь сотворю…» «Мои университеты». В обсерватории. На аэродроме

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Марь Иосифовна

Закончилось первое отделение концерта и я, по обычаю, прогуливался в фойе Малого зала Консерватории.

В душе у меня пела скрипка, продолжая только что услышанную божественную музыку Моцарта.

Вдруг я заметил Марию Иосифовну, нашу институтскую преподавательницу. Она вела у нас практические занятия по математическому анализу, предмету, с которым у меня с первой сессии были весьма натянутые отношения. Сейчас мои дела по большинству предметов заметно поправились, за исключением, пожалуй, одного математического анализа.

И виной тому в немалой степени была эта самая Марь Иосифовна. Я считал, что заслуживаю по предмету не меньше «4», а она норовила на практических занятиях поставить «3», а то и ниже. Это ставило под вопрос мой допуск к экзамену, и не могло не вызывать у меня чувства застарелой неприязни.

Как сейчас слышу ее пронзительный голосок с характерным прононсом:

– Кумохин, а ну ка, пожалуйста, к доске!

– Кумохин, а вы опять неправильно взяли этот интеграл!

Голос нашего преподавателя прекрасно научился копировать мой товарищ по общежитию Леша Игнатов, и каждый раз, когда он хотел мне испортить настроение, он просто повторял одну из ее коронных фраз.

Марь Иосифовне было под пятьдесят, она была толстой, черной, с противной бородавкой под носом. Другой мой товарищ по общаге и по группе Вовка Швырев ходил у нее в любимчиках, и, хотя знал предмет не лучше моего, она неустанно гнобила одного меня.

Ну не мог же я ей объяснить, что я не просто лентяй, а есть у меня занятия, к которым я отношусь гораздо серьезней, чем к институтским предметам, на изучение которых я выделял время только поближе к очередной сессии.

Приглядевшись, я понял, что Мария Иосифовна наблюдает за женщиной, видимо, своей подругой, которая стояла за столиком у импровизированного буфета, неторопливо жуя бутерброд с копченой колбасой и запивая газированной водой под названием «Байкал».

«Ага, а сама она не пошла в буфет, потому что худеет», – догадался я, и вдруг шальная мысль мелькнула у меня в голове.

Сейчас я подойду к ней и поздороваюсь:

– Здравствуйте, Мария Иосифовна.

Она, наверное, меня не сразу узнает, а потом удивится, увидев меня на концерте.

– Кумохин, а что это вы здесь делаете? – спросит она.

– То же, что и Вы, Марь Иосифовна, – отвечу я, – слушаю Моцарта. У меня, между прочим, абонемент на все концерты.

– Скажите, пожалуйста, – только и найдет что ответить моя мучительница.

– Мири, а что это за приятный молодой человек рядом с тобой? – спросит изволившая откушать и подошедшая к нам ее подруга.

– А это, Сарочка, мой студент, – ответит та.

– Ну, вот, а ты говорила, что еще ни разу не встречала среди своих студентов, кто бы любил Моцарта.

– Скажите, пожалуйста, молодой человек, вы любите Моцарта? – спросит подруга.

– Он его обожает, – ответит за меня моя неожиданная наставница, – у него абонент на все концерты, так же, как и у нас.

Что будет дальше, я еще не придумал, но уже твердо знал, что с этого вечера перейду в разряд ее любимчиков.

И буду так же, как и Швырев, твердо смотреть в будущее всех своих экзаменов по математическому анализу.

А, может быть, мы даже поменяемся с ним местами.

Я уже сделал какую-то попытку приблизиться к моей преподавательнице, но вдруг услышал, что скрипка в моем сознании внезапно умолкла, причем оборвалась на неожиданно грубой и фальшивой ноте.

Я остановился, сбитый с толку этой наступившей тишиной, и некоторое время стоял в раздумье, прислушиваясь к своему внутреннему голосу.

А в это время к Марь Иосифовне подошла ее подруга, и они неспешно удалились, о чем-то мило беседуя.

Второе отделение прошло так же, как и первое, и музыка была прекрасной.

Я оделся одним из последних, чтобы не привлекать ничьего внимания и вышел на запорошенную легким снежком улицу, где стоял памятник с вдохновенным Чайковским, и я еще долго бродил в одиночестве по зимней столице, а в душе у меня, по-прежнему, не переставая, звучала скрипка.

Наташа

В начале лета уже на втором году обучения в институте я неожиданно встретил Наташу Глазкину возле своего общежития. После сессии в пединституте в Омске, она, по ее словам, заехала в Москву с единственной целью отыскать дальнюю родственницу, живущую где-то в районе Северянина.

Наташа похорошела с того времени, когда я видел ее в школе, и симпатично выглядела в своем легком летнем платьице. Мы весело болтали, она об учебе, а я об очередном своем увлечении живописью импрессионистов.

Платформа Северянин была расположена по нашей ветке пригородных электричек. Этот район еще не входил тогда в территорию Москвы, но уже начинал интенсивно застраиваться. Разумеется, я вызвался помочь бывшей однокласснице в ее поисках.

После долгих блужданий по на редкость бестолковым улочкам поселка, с домами двойниками, то есть имеющими одинаковый адрес, мы отыскали Наташину родственницу, оказавшуюся полуслепой старушкой, живущей в ветхом домишке, предназначенном на снос. Засвидетельствовав горячую встречу родственников, я поспешил распрощаться, но уже на следующий день опять встретился с Наташей. На этот раз она попросила меня встретить вместе с ней в Москве рассвет, что было, как она сказала, ее давней мечтой.

И я опять согласился, хоть плохо представлял, что можно делать в столице в это время. Встретившись под вечер, а ночь в июне, как известно, в средней полосе продолжается всего семь часов, мы долго-долго бродили по центру, вблизи Кремля, вдоль Москвы реки, пока, заметно устав, не оказались на лавочке у деревянной пристани, почти напротив теперешнего Храма Христа Спасителя.

Она рассказывала, что ее роман с Сергеем Бахусевым завершился ничем. В первый год в институт она не поступила и оставалась дома, в Светловодске. Уезжая в Харьков в свой физтех, Сергей якобы поручил ее своему другу Саше Горбаченко, наделив его самыми широкими полномочиями. О чем тот и не преминул заявить, когда попытался ее поцеловать. Она дала тому по физиономии и разорвала отношения с Сергеем.

Мне эта история показалась знакомой по одному из бесчисленных романов, которые я проглотил еще в школьные годы, но я терпеливо слушал и время от времени сочувствующе поддакивал. Бедняжка изрядно замерзла в своем лёгоньком платьице, я накинул на нее свой пиджак и обнял за плечи. Так мы сидели, молча, прижавшись друг к другу, глядя на уже бледнеющее в предутреннем воздухе небо.

– Поцелуй меня! – услышал я вдруг.

– Что? – переспросил я.

– Ну, поцелуй же меня, наконец!

Потом она со смехом вспоминала, какое глуповато – удивленное выражение было у меня в этот момент. Нас вспугнул какой-то бомж, которые и тогда водились в столице в достаточном количестве.

Скоро Глазкина уехала, оставив меня в глубоком раздумье по поводу новой для меня ситуации. Что касается Сергея Бахусева, то отношение к нему четко определила сама Наташа. А вот как быть с Колей Семиным, ее вторым школьным рыцарем? Так ничего и не придумав, я приехал на летние каникулы и на первой же встрече с бывшими одноклассниками столкнулся с разъяренным Семиным, который уже обо всем был прекрасно проинформирован, возможно, самой же Глазкиной.

– Как же так, – возбужденно восклицал он, – а как же дружба и мужская солидарность?

Я, действительно, оказался в дурацком положении. С одной стороны, факт предательства, вроде бы, был налицо. С другой стороны, ведь не мог же я, в самом деле, оправдываться тем, что она сама меня просила поцеловать?

Бывают такие минуты, когда решение трудного вопроса мне удается сначала выразить словами, а потом уже понять самому. И вот, что у меня получилось.

– Послушай, Коля, – говорил я, – я тебе не соперник и никогда им не был. В жизни у тебя один соперник – Сергей. Взгляни на ситуацию по-другому. Сейчас Наташка не с Сергеем, и это для тебя уже хорошо. Поверь, та ситуация, в которой мы оказались, она временная. Я, так же, как и ты, люблю другую девушку, люблю безответно, больше того, она даже не знает об этом, и никто больше не знает. Вот, теперь только ты. Подожди совсем немного, и все изменится в лучшую для тебя сторону. Надолго или нет, но скоро Наташа будет с тобой.

Не знаю, что на меня нашло, но я впервые открылся в своих чувствах перед посторонним человеком, пусть и своим другом. Коля, поверив моим словам, ушел успокоенный. А я остался со своими невеселыми размышлениями, как же мне быть дальше. Отказаться от свиданий я не мог, пока не мог. И обидеть ее доверие, тоже не мог.

Скоро я уехал в свое Подмосковье, отбывать летнюю трудовую повинность, и в следующий раз мы встретились с моей бывшей одноклассницей только в зимние каникулы. Вечеринка была у нее дома, в числе нескольких человек пришел и Сергей Бахусев. У него был вид побитой собаки. Я ощущал себя немногим лучше. Наташа, видимо, начиная понимать, что сморозила большую глупость, вела себя крайне нервозно, капризничала, и, вконец разойдясь, оставила гостей и ушла из дому. Сергей бросился за ней следом.

– Пойдем? – предложил он мне.

– Нет, с меня довольно, – в сердцах бросил я.

Каникулы окончились, и мы разъехались по разным городам. В тот год в нашем общежитии ребята частенько под гитару заводили песенку:

«Наташка, Наташка чужая жена…».

А у меня сердце переворачивалось от этих слов. Одно дело предсказать, как все произойдет, но совсем другое – сделать это своими руками. Переписка с ней разладилась, я умышленно не ответил на два письма, а потом пришло третье письмо, в котором мне гневно провозглашалась полная отставка.

Я пробовал анализировать свои чувства, но понял, что не ощущаю ничего, или почти ничего. Вот только стишок нечаянно выскочил, да и то какой-то странный, с аллюзиями из картин раннего Нестерова.

На самом деле здесь не было никакой мистики. Просто случайно брошенный камешек на замерзающем пруду внезапно отозвался целой какофонией звуков.

 

Это кончилось. Снова один.

Белых мошек толпящийся рой.

Небо в сумерках пахнет зимой -

Бесконечная, серая стынь.

А на озере зеркалом лед.

Пустоты неразменный двойник.

Кинешь камнем -

И в свист, и в крик.

Это словно хрусталь об пол,

Чтоб на сотни осколков, вдрызг,

Или о стену головой,

Если стала постылой жизнь.

Это словно «Великий постриг»,

И березки-монашенки в ряд.

Это кончилось, стало зимой.

Отодвинулось вовсе назад.

На следующее лето мы снова встретились, на этот раз на пикнике в плавнях возле прекрасного и давно знакомого мне круглого озера. На этот раз Глазкина была с Семиным. Мое предсказание, как видно, полностью подтвердилось.

Наташа выглядела шикарно в черном закрытом купальнике и вела себя соответствующим образом. С царственной небрежностью она давала Коле какие-то указания, а он с жаром бросался их исполнять. Своего негодования по отношению ко мне она не скрывала. В ответ на какое-то мое замечание, она только плечиком повела и приказала Коле:

– Фас!

Семин не шутя бросился на меня и опрокинул на землю.

«Ну, вот, делай после этого людям добро» – подумал я, а вслух воскликнул:

– Коля! Из-за бабы?

Мои слова подействовали на него как ушат холодной воды. Он моментально слез с меня и начал бормотать какие-то извинения.

С Глазкиной в то лето я предпочел больше не встречаться, а с Колей виделся довольно часто. Как-то раз, загорая возле камней на море, я обратил внимание, что он почему-то не снимает рубашку.

– Ты, что, обгорел? – спросил я, он смутился.

Я приподнял уголок рубахи и все понял: вся грудь у него была в кровоподтеках, как будто его безжалостно пытали. На мой вопрос, откуда вся эта прелесть он глуповато улыбнулся:

– Наташенька!

О всякого рода «садомазохизме» я тогда еще и слыхом не слыхивал, поэтому искренне посоветовал другу отшлепать Наташеньку по филейным частям, что бы впредь неповадно было.

И снова мы не виделись полгода. На следующие зимние каникулы я приехал окрыленный. Я дал себе зарок, что впредь больше не буду приезжать в этот город один. Опять была тусовка у Глазкиных. Наташа была какая-то очень домашняя и умиротворенная. На меня она больше зла не держала. Как всегда, все обо мне все знали, даже то, чего вовсе и не было.

– Ты влюбился? – спросила она.

Я сказал, что, действительно, влюбился.

– А она красивая?

– Очень, – ответил я.

А потом она снова, как несколько лет назад, начала рассказывать свою новую историю, опять очень похожую на страшно знакомый роман. О том, как после своего перевода из Омска в Кировоград, на месячной практике в колхозе, она отчаянно влюбилась в писаного красавца однокурсника, сынка высокопоставленных родителей, и жила с ним, а после возвращения в город он перестал ее замечать.

И опять мне было жаль ее. На вопрос, что она будет делать дальше, Наташа ответила, что, вероятно, теперь выйдет замуж за Сергея Бахусева.

Алексеев

В стране, судя по всему, все еще продолжалась «оттепель».

Я говорю не о климатических условиях, а об оттепели в головах советских людей различных возрастов и рангов.

Одна за одной выходили книги, о существовании которых многие раньше даже и не подозревали.

Так, я прочел в Ленинке не только «Мастера и Маргариту», но и «Записки юного врача» Булгакова, и «Конную армию» Бабеля. А из поэзии – Незвала, Тувима, Неруду, и, разумеется, наших: Пастернака, Ахматову, Цветаеву.

Я буквально роскошествовал, рассматривая прекрасно изданные книги на итальянском или французском языках с цветными иллюстрациями живописных полотен.

Но первым делом, приходя в Ленинку, я заказывал литературу по философии. И я сделал для себя немало открытий.

Оказалось, что Карл Маркс далеко не всегда был тем бородатым сердитым классиком, которого мы привыкли видеть на его портретах. В молодости он глубоко занимался философией, изучал классическую немецкую философию, критиковал метафизический материализм, увлекался младогегельянскими идеями.

Некоторые его работы не вполне укладывались в прокрустово ложе отечественных теоретиков марксизма, поэтому их попросту не включали в собрания сочинений, которые выходили в Советском Союзе многомиллионными тиражами.

И только в 1956 году в нашей стране была издана книга «Из ранних произведений», в которой впервые были напечатаны «Экономико-философские рукописи 1844 года». В этих рукописях классик предстал романтическим молодым человеком, размышляющим о гуманизме и свободном развитии личности.

Кроме того, обнаружилась, по крайней мере, одна лакуна, которую не успели описать наши классики.

Такой «терра инкогнито» оказалась эстетика.

Если раньше у нас в стране почти за двадцать лет не было издано ни одной работы на эту тему, а тут будто прорвало. Все хотели высказаться об эстетике, даже те, кто по роду своих занятий более склонны были писать доносы на своих коллег, а не статьи в толстые журналы.

Весьма актуальным был вопрос: существовало ли прекрасное (читай, эстетическое) в природе до появления человека.

Благо, у классиков марксизма-ленинизма на эту тему ничего не было сказано. Умами моих современников, особенно из числа студентов прочно завладели передовые умы из числа «шестидесятников».

Конечно, мы и не подозревали тогда, что существует такая особая категория людей.

Но оказалось, что мне и моим однокурсникам повезло, и я был знаком с одним из таких людей.

В начале второго курса у нас ввели факультативный предмет по эстетическому воспитанию, то есть, курс не обязательный для посещения, но на который скоро в аудитории уже перестало хватать мест.

Кроме лекций по эстетике, на которые валом валили все девчонки из нашего общежития, подобный ажиотаж вызывали разве только концерты Высоцкого, пару раз выступавшего в нашем институте.

Поскольку я уже достаточно хорошо знал, что представляют собой институтские курсы гуманитарных наук, я не сразу заявился на лекцию по эстетике. Аудитория, которая по совместительству служила в дни вечеров и танцевальным залом, была переполнена. Мне досталось место в самом конце зала, за колонной, так что я с трудом мог видеть лектора.

Преподавателя звали Алексеев Семен Павлович. Это был человек лет под шестьдесят, среднего роста, коренастый. У него был могучий лоб мыслителя и каштановые, еще не седые волосы, зачесанные назад невысокой волной.

Тогда, во времена официального атеизма, я сравнивал его про себя с библейским богом, или, по крайней мере с одним из его пророков.

Я обратил внимание, как хорошо выглядит его яркий, со вкусом подобранный галстук в сочетании с темным костюмом и белоснежной рубашкой. Он говорил очень спокойно, негромким, высоковатым голосом, тщательно обдумывая формулировки.

По мере того, как он говорил, предубеждение, с которым я пришел на эту лекцию, незаметно рассеялось, я слушал философа со все возрастающим интересом. Как будто ничего особенного он и не произносил, но эти простые, казалось бы, слова звучали разительным диссонансом, к той абракадабре, которой пичкали нас на других лекциях по так называемым общественным наукам.

После лекции, я нарушил свое не писаное правило никогда не высовываться и подошел к преподавателю с первым пришедшим на ум вопросом.

– Скажите, – спросил я, – Вы остановились на искусстве Византии, как на примере расцвета народного духа и его энергии, так, кажется, я понял?

Он кивнул головой и посмотрел на меня внимательно и как будто заинтересованно.

– А между тем, в большинстве книг, которые я прочел, в качестве основной причины развития искусства указывается на классовый состав Византийского общества. Нет ли здесь противоречия с Вашими словами?

– Видите ли, – ответил тот, немного помедлив, – наше искусствоведение все еще не может расстаться с вульгарно-социологическим толкованием законов искусства. В таких работах все выводится из борьбы классов, а между тем, дело обстоит гораздо сложнее. И расцвет искусства, так же, как его упадок, нельзя объяснить просто государственным устройством. Это, конечно, вульгаризация идей Энгельса.

– Да, – подхватил эту мысль я, не зная еще, что такая манера ведения разговора вскоре станет обычной для нас, – многие, казалось бы, прогрессивные государства ничего не дали для искусства, а, напротив, реакционные, характеризовались его расцветом. Например, в России первой половины девятнадцатого века, с ее самодержавием и крепостным правом возникло то, что мы называем русской литературой, музыкой, живописью….

– Вот, вот, здесь важна не борьба классов, а состояние народного духа, – сказал, усмехнувшись, философ.

И добавил:

– А Вы, я вижу, интересуетесь этими вопросами. У нас на кафедре организовано студенческое социологическое общество. Приходите на следующее занятие. Вам будет интересно.

Полдень, сентябрь, бабье лето.

Крохотные паучки, оперенные серебристыми нитями, парят в теплом воздухе. Сладко пахнет нагретыми на солнце яблоками, которых много еще в темной зелени дачных садов.

По асфальтированной дорожке тихого дачного поселка идут двое: я и Алексеев. Я еще не привык к замедленной походке философа и мне приходится, то и дело, сбиваясь, делать то большие, то совсем маленькие шаги. Листья тополей на платформе покрыты ободками копоти, как ногти машиниста. До электрички оставалось полчаса.

– Значит, договорились? – говорит Алексеев.

– Ты читаешь литературу, посвященную этому вопросу. Список я могу тебе дать или ты сам легко восстановишь его по каталогу. Внимательно читаешь и просматриваешь ее с точки зрения пригодности для нашей позиции. Ведь ты согласен с тем, что это наша позиция? – он сделал ударение на слове наша.

– Конечно, конечно, – согласно закивал я.

– Заранее могу сказать, что в чистом виде там не окажется ничего. Но присмотрись повнимательней. Споря друг с другом, авторы обнажают слабости позиции противоположной стороны. И, прочитав то, что пишут и те, и другие, мы получаем против них убедительные аргументы. Но это только один вопрос. Важный, необходимый, но составляющий только часть проблемы. Другая часть – определяющая, состоит в продуктивном развитии проблемы. Сейчас еще рано говорить о создании концепции эстетического в целом. Возможно, это предстоит сделать именно тебе. Но какие-то основные положения уже можно наметить. Во-первых, прояснить, что же такое эстетическое. Одни ученые, «природники», говорят, что это качества вещей. Другие, так называемые «общественники», утверждают, что это свойства. А мы считаем….

– Мы считаем, что эстетическое есть отношение – поспешил вставить я.

– Да, именно отношения, – довольно кивнул Алексеев, – что предполагает ответ на вопрос, как следует понимать эти отношения. Являются ли они раз и навсегда для данной общественной системы фиксированными, либо находятся в движении, развиваются.

Но тогда возникает вопрос, каким же образом они развиваются. Можно предположить, что важную роль играет здесь личность ученого, художника, изобретателя, одним словом – личность творца. Тебя, я вижу, интересуют эти вопросы?

– Да, очень, – ответил я, чувствуя, что у меня даже в горле пересохло от волнения.

– Мне кажется, интерес у тебя устойчивый, ты достаточно начитан, легко схватываешь суть проблемы, и, я надеюсь, в будущем из тебя мог бы получиться неплохой философ. Конечно, для этого нужно окончить институт, потом аспирантуру, защититься, поработать еще лет пятнадцать-двадцать. Ну, а потом ты сможешь себе сказать, что немного знаешь об этой науке. Но кое-что я могу предложить тебе уже сейчас. Ты знаешь, что решением нашей кафедры Володя Мысливченко рекомендован в философскую аспирантуру. Думаю, что в дальнейшем ты тоже сможешь на нее рассчитывать.

Я чувствовал себя настоящим именинником.

Не в силах даже поблагодарить, я бормотал что-то о книгах, которые я собираюсь в ближайшее время прочесть и о том, что мне все легче становится разбираться в философских премудростях.

Проводив электричку, которая увозила Алексеева, я опрометью бросился в парк. Мне казалось, что как никогда прежде, я был близок к осуществлению своей мечты.

Алексеев научил меня по-настоящему разбираться в философской литературе и, что еще важнее, стараться самостоятельно мыслить. Раньше у меня была только субъективная оценка: нравится – не нравится. Интересно – скучно. Мне просто было не с кем обмениваться даже впечатлениями от прочитанного, не то что дискутировать по поводу его анализа. Но скоро я научился выделять в каждой работе основные мысли. Как правило – их очень немного. Мне начало доставлять удовольствие прослеживать логику доказательств автора, ловить его на явных или неявных подтасовках.

 

– Плагиат может быть трех видов, – любил повторять Аникеев, – плагиат буквальный, это несерьезно, плагиат по форме, и плагиат по содержанию. Учись мыслить самостоятельно.

В это время для меня основная трудность было в том, чтобы научиться грамотно, в философских терминах излагать свои мысли.

– Ты меня извини, но это прочесть невозможно, – говорил Алексеев, положа руку мне на плечо, и возвращая мне очередную тетрадку, исписанную моим ужасным почерком, – ты гораздо лучше выражаешь свои мысли в разговоре.

Я и сам замечал, что для того, чтобы понять важную проблему, мне нужно было обязательно обсудить ее с собеседником. И, странное дело, решение этой проблемы иногда приходило так неожиданно, что я не уставал удивляться: только что было неясно, и вдруг произнес, и чувствуешь – а ведь правильно все, и так легко на душе становится, будто путы невидимые с себя скинул.

Через год социологический кружок распался.

Мысливченко служил в армии. Для того чтобы иметь больше времени для бесед с Алексеевым, я стал приезжать к нему домой. Я приезжал заранее и долго бродил по старинному парку музея-усадьбы «Абрамцево». Собирался с мыслями, настраивался на то состояние, при котором думается лучше всего – ясное и радостное. Осенью эти места все еще были очень похожи на картины художника Нестерова, которого я очень любил.

Алексеев жил недалеко от станции в небольшой квартире панельного пятиэтажного дома, и обстановка в квартире у него была довольно обыкновенная.

Его жена была совершенно не похожа на своего благообразного мужа, высокая, худая, она, видимо, была не очень довольна манерой мужа приваживать к себе нищих студентов.

У Алексеева было три сына. Двое, математики, давно уже кандидаты наук, жили отдельно, и я их никогда не видел. Младший был почти моим ровесником. Обычно, когда я приезжал к отцу, он открывал двери, заросший рыжеватой трехдневной щетиной, небрежно кивал и уходил в свою комнату, шлепая стоптанными тапочками.

Я знал, что он окончил философский факультет МГУ, владел несколькими языками, написал реферат о Сантаяне, поступал в аспирантуру, но не прошел по конкурсу. Рассказывая эту историю, Алексеев намекал на вмешательство «сверху», и добавлял, что до следующего года сын устроился преподавать в местном художественном училище.

Алексеев принимал в своем кабинете в коричневом бархатном халате с кистями (летом халат заменяла просторная пижама).

Иногда я заставал включенную радиолу, негромко играла классическая музыка. В таком случае мы молча рассаживались по своим местам и дожидались окончания пластинки.

Однажды Алексеев сказал:

– Для того чтобы научиться понимать поздние произведения Бетховена, нужно слушать их снова и снова. Сейчас я начинаю чувствовать их своеобразный ритм. Наверное, тоже самое нужно делать и с модернистской музыкой.

Разговаривать с Алексеевым было трудно. Казалось, он угадывал ход моих мыслей едва ли не на полпути. Он знал очень много, но не подавлял, а подталкивал вперед, за собой.

Беседа начиналась неспешно: в эти часы Семен Павлович отдыхал. Рабочий день его начинался в пять утра, и продолжался продуктивно до десяти-одиннадцати часов.

– Остальное время, – говорил Алексеев, прихлопывая ладонью по столу, – не для работы: я отдыхаю, провожу занятия в институте и все прочее.

Я понимал, что под работой Алексеев понимал «генерирование новых идей».

– Ну, что нового ты успел прочесть за это время? – спрашивал он.

Я начинал докладывать: четко, сжато, стараясь сформулировать свои мысли как можно точнее.

Затем начинал говорить Алексеев. Если подходить строго, то он говорил всегда об одном и том же: эстетическое – творчество. Затем, когда центр его интересов несколько сместился, это были: личность – творческое – эстетическое.

Я слушал и удивлялся: как ново, свежо и интересно выглядит у Алексеева та или иная мысль, пусть даже встреченная мною в какой-нибудь книге.

Новое было в том, что объединяло эту и другие мысли, то, что Алексеев великодушно называл «наша точка зрения», отчего у меня загорались глаза и начинало стучать сердце – это была и моя точка зрения, единственная, верная, это предстояло доказать именно мне.

Мы практически никогда не разговаривали о делах житейских, зато то, что он открывал в научном плане, было для меня поистине бесценно.

– Эстетическое отношение возникает у человека в процессе творчества потому, что именно творчество является основной сущностной силой человека.

О, такая позиция мне, безусловно, подходила. Мне с юности одержимому вопросами самоутверждения и самосовершенствования.