Слово о неутешных жёнах (сборник)

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

«Дружба» в руках Коляя не пила – музыкальный инструмент. Трудно вспомнить, хотя бы единственный раз, чтобы лопнула у Коляя цепь. Он чувствует ее жизнь, как чувствует и жизнь дерева. Осина поет легко, с широкой удалью, будто и не приносит ей никакой боли цепь, и цепь отвечает ей взаимностью: не ревет, не тычется, а плавно, мерно уходит в глубину ствола. Сосна увязает в музыке, поет-поет, да вдруг будто сорвет голос, увязнет в нем или споткнется, тут уж цепь отступает в сторону и только затем начинает свои новые такты. Упрямей, но и музыкальней всех береза: тон у нее высокий, пронзительный, и такое ощущение, будто петь ее принуждают, и вот она часто своенравничает – хватает цепь, как в тиски: ну, долго еще петь по твоей указке?

Знает, знает характер дерева вальщик Коляй Комаров.

Герасим, как вернулся в первый раз Коляй на вырубки, так ни о чем и не спросил его. Подошел только, прикурил от Коляиной цигарки, пощупал взглядом ладони Коляя: они были в крученых надрезах, – нахмурился Герасим, и все. На шее – там у Коляя было похуже: один, но глубокий и долгий, в хороший мужской мизинец, шрам. Это Петр Дятьков, тракторист-трелевщик, первый тогда пустил шутку:

– Вишь как баба любит его! Причмокнула так причмокнула!

Кое-кто в бригаде рассмеялся: Волков Сережа (у него тоже с женой всегда нелады), Игнатьев да Ленька Мелехин (эти холостяки, им палец покажи – рассмеются).

– Ну, поржали – и ладно, – нахмурился Герасим.

А это значило – пора по местам.

Валили лес, сучковали, трелевочник оттаскивал хлысты, разделывали, клеймили, складывали в штабеля.

Простая работа. Но семь потов с тебя сойдет, когда к концу смены воткнешь вострый топорик в чурбак:

– Что, мужички, пора по отходной засмолить?

Садились, закуривали – потные, усталые.

На Красной Горке ждали иногда Коляя дети – Дуняшка и Гошик. Гошик в последнее время хмурился. Дуняшка наоборот – как увидит отца, будто маковкой расцветет.

– Ой, папка, – говорила она, – скоро в школу, а как неохота!

– Неохота, – хмыкал Коляй, – а у самой вон рот до ушей.

– Это от другого, – смущалась Дуняшка.

– От чего такого? – спрашивал Коляй.

– А, ишь какой… – щурилась в улыбке Дуняшка. – Может, это мой секрет?

– Знаем твои секреты…

А ведь не знал Коляй Дуняшкиных секретов. Не знал, верней, не понимал, что Дуняшка рада, что отец ушел из дома. Мог ли он понять такое? Да и как это – рада, что отец ушел из дома? А вот бывает. Когда отца любишь, так устаешь смотреть, как им помыкают, да брезгуют, да кричат на него, да денег день и ночь требуют. А теперь мать плачет. Пускай. Пусть поплачет, пусть, может, поймет, как папку не любить…

– Ну вы, пострелята, – добродушно покрикивала бабушка Таня на внуков, – дайте отцу умыться… А потом живо за стол! Ужин стынет…

Вот так сидели однажды, чистые, умытые, счастливые, во главе стола – бабушка, по правую руку – отец, и Гошик вдруг говорит:

– А я знаю, ты с мамкой поругался. – И, как всегда, прищурился, будто прицелился.

– Ну-у?.. – будто понарошку удивился Коляй. (А что оставалось делать?)

– А я знаю, почему поругался, – продолжал Гошик и весело болтал ногами.

– Почему? – все в том же весело-наигранном тоне продолжал Коляй.

– Потому что ты мамку хотел зарезать. А она милицию вызвала.

Все так рты и открыли! (А Дуняшка, раз только, – подзатыльник Гошке.)

Первое, что Коляю хотелось сказать, не сказать – крикнуть: «Это не я – она хотела меня зарезать!» – но, слава Богу, не выкрикнул, сдержался, только густо покраснел и вдруг подавился, закашлялся. И главное, очень жалел позже, что вообще ничего не ответил, промолчал, будто сын правду сказал. Надо было хоть возразить: «Нет, неправда это, никогда такого я не хотел!..» Да что теперь: улетела минута, как синица из клетки.

Дети ушли, а Коляй долго лежал без сна. И слышал: там, на печке, на полатях, не спит и мать, вздыхает, пришептывает что-то. Он теперь понял: он-то ушел, а Дуся, жена, грязью его дома поливает. Плачет, беснуется, а грязью поливает. И хуже всего – перед детьми поливает. Вот Гошка дурачок дурачком, а запомнил: отец хотел убить мать… И опять – в который раз в жизни! – жалость к себе и обида разжигали сердце Коляя, будто раздувал притухшие угольки лесной ветер-верховик.

– Домой тебе надо возвращаться, – сказала мать так, словно точно знала: Коляй не спит, думает.

– Выгоняешь? – взвился Коляй и соскочил с лежанки.

Сел, свесив ноги, вперив взгляд в занавеску, за которой наверху лежала мать.

– Выгонять не выгоняю, а домой возвращаться тебе надо, – повторила мать. По неясному шороху было понятно, что она, кажется, при этом перекрестилась.

– Значит, она меня – режь, значит, она меня – убивай, а я только шею подставляй, так?! – почти на крике не соглашался Коляй.

– И убивать станет, и помыкать, и с грязью мешать, а дети без отца – куда это годится?

– Дети без отца! Так она только о том и думает, что из-за детей я и приползу на коленях, прощения просить буду! Нет, выкусит пусть – не бывать такому!

– Не бывать такому – значит, не видать тебе и детей как своих ушей. Вон Гошка какой уже, Дуняшка, без тебя хорошо им расти? Чужими тебе вырастут. Чужими. Попомни.

– Не вырастут. Я вот он – рядом. Когда надо – пришли, когда надо – свиделись.

– Коляй, Коляй, четвертый десяток добираешь, а в дураках жизнь хочешь прожить…

– Нет, мать, так дело не пойдет! – в горячке зашептал Коляй. – Давай слазь с печки, посидим по-хорошему, поговорим. А то отмалчиваешься… У меня давно накипело, душу открыть некому… Мать ты мне или не мать?

– Я-то мать… – Кряхтя, пристанывая, старуха слезла с печи, вышла в сени, оттуда в кладовку. Принесла огурцы, сала, развернула из тряпицы хлеб. Из горки достала початую бутылку.

Разговор потек дальше, но теперь за столом, по-человечески. Глаза матери давно подернулись старческой слезной дымкой, но, надо отдать ей должное, плакала она редко.

– Вот ты, мам, скажи мне: ты бы руку на отца подняла?

– Ну, сказал тоже, – отмахнулась старуха двумя руками.

– То-то! – победно заключил Коляй.

– Так то отец твой был, Ефим Иванович! – сурово поджала губы мать. – Тот сказал – попробуй его ослушаться.

– А я, значит, не в отца! Характера не хватает?

– Не в характере дело. Время нынче другое.

– Чем оно другое-то?! – склонился над столом Коляй и будто хотел пробуравить мать пытливо-настороженным взглядом.

– А тем и другое: захотела твоя жена – и чуть не прирезала тебя. И вишь – правда на ее стороне. Детки, Коляй, детки тут всему мера.

– Не понимаю! – помотал головой Коляй. – Не понимаю! Вот убей меня – не понимаю!

– Поймешь еще… Какие твои годы, Коляй, поймешь.

– Мам, да ты сама пойми: в медпункт ко мне пришла, так она зачем пришла? Прощения просить? Записку написала: где получка? Мол, детей кормить нечем… Вспомнила! Вчера чуть не зарезала, а сегодня первое, чего ей надо: где деньги? Это как?! – И Коляй в страстной обиде хлопнул ладонью по столу: только посуда задрожала.

– Вот-вот, – сказала старуха. – Сам виноват – сам вину и прими. А детям без отца нынче хуже, чем в войну: там хоть вы, мужики, героями были, ждали вас, ждали…

– Не понимаю! – совсем тихим шепотом продолжал Коляй. – Не понимаю!

Шло время. Осень, зима, весна… Коляй терпел, выдерживал характер. Детей видел все реже и реже, зимой особенно. Душа изнывала, но Коляй знал: нужно терпеть. Он должен доказать проклятой своей жене Дусе Комаровой: он человек. Он человек – вот что должна понять эта дура.

Вот только собиралась ли она понимать?..

III

В действительности все было совсем не так.

…Из медпункта Коляй вернулся домой, а не ушел жить к матери на Красную Горку. Были такие мысли, были, но как выбрался от Кати, так ноги сколько ни петляли, а привели Коляя домой. За время, что он лежал в медпункте, Дуся больше не заглядывала к нему. Приходили Гошик с Дуняшкой. Смотрели в окно. Приходил Герасим. Приходила мать. А жена не приходила. Хватит одного раза. У нее дел невпроворот по хозяйству, окинуть взглядом – года не хватит…

Первым увидел Коляй сына. Он копошился в саду перед домом, рыхлил землю под яблоней.

– Вот добрый хозяин, – улыбнулся Коляй.

Он, когда увидел Гошика, и увидел дом, и увидел землю, которую рыхлил тяпкой пятилетний сын, сразу обмяк сердцем; стоял у изгороди, положив руки на зелинки, потерянно улыбался.

– Папка! – Гошик отбросил в сторону тяпку и – через дверцы палисадника – кинулся к отцу.

Коляй подхватил его на руки, прижал сына к себе, прижался к нему сам. За эти дни у него отросла изрядная, чуть рыжеватая, а кое-где седая щетина, и табаком от него пахло круто, но Гошик не обращал внимания, жался к отцу и все повторял:

– Папка! Папка!..

– В дом-то пойдем? – спросил Коляй.

Гошка не ответил: стиснув зубы от чувств, кивнул только – ага, пойдем. Он, может, и слезу бы сейчас пустил, да знал: мужчины не плачут.

– Кто дома-то есть? – спросил Коляй у сына, держа его на руках, входя с ним в ворота.

– Мамка.

– А Дуняшка где?

– Дуняшку мама в поле послала. За щавелем для борова.

– Ясно.

С этими словами на устах и вошел Коляй в сени. Дуся месила отруби в ведре; оглянулась, распаренная, лицо жесткое, волосы из-под косынки сосульками торчат.

– Во, явился француз с войны! – сказала не зло, но и без насмешки: как бы между прочим.

Не снимая Гошика с рук, не обратив внимания ни на Дусю, ни на ее слова, Коляй прошел в дом. Чувствовал только, как покрылась испариной спина – ведь первое свидание с женой, а чего только не передумал он, представляя, каким оно будет. Вышло вот каким. На то она и жизнь.

В доме пахло свежестью, чистотой; на кухне из кастрюли лезло из-под полотенца тесто; Коляй опустил сына на пол, взял вилку, потыкал тесто – оно сразу осело на четверть, а то и на треть; Коляй бережно прикрыл тесто полотенцем, невольно покосившись на входную дверь: не видала ли жена? А почему покосился, почему «не видала ли?» – сам не знал.

 

Сел на лавку; поставил напротив себя сына, взъерошил ему волосы:

– Ну, как тут живете?

– Плохо без тебя. – Гошик прижался к ногам Коляя, отец поцеловал его в макушку. Пахло от Гошика неуловимо родным – будто топленым молоком, что ли.

Тут Коляй увидел, что дверь в большую комнату (они называли ее «зало») села, так что на глянцевом крашеном полу появился дугообразный след.

– Тащи-ка ножовку, – сказал он сыну. – И вообще инструмент.

– Дверь чинить будем?

– Угадал, – улыбнулся Коляй; руки у него хоть израненные, в шрамах, а истомились по работе.

С Гошиком они пересаживали дверь на новые петли, опилки липли к взопревшим лицам, пыхтели оба, не замечая ничего вокруг. Но чутким ухом Коляй слышал, как Дуся то входила, то выходила, гремела ведрами, посудой, потом запахло пирогами, сладким печеным тестом, а внутри у Коляя что-то сдвинулось, запершило в горле, зарябило в глазах.

Когда с поля вернулась Дуняшка, дверь висела уже на новых петлях, а Дуся накрывала на стол. Коляй сидел на крыльце, курил; рядом сидел Гошик, строгал «чижика» для будущей забавы; Дуняшка опустилась на колени перед отцом, расплакалась.

– Ну, будет, будет, – потрепал ее по рыжеватым волосам Коляй (и опять у него запершило в горле). – Чего ты…

– Катя вредная, – всхлипывала Дуняшка. – Ни разу нас к тебе не пустила. – И смотрела на отца омытыми слезами глазами.

– Она не вредная. Не положено, – защищал ее Коляй.

Дуняшка осторожно провела пальцем по глубокому шраму отца на шее. Коляй от неожиданности вздрогнул.

– Больно? – поморщилась Дуняшка.

– Папка солдат! – заявил Гошик. – Правда, папка? Солдатам больно не бывает!

– Точно, – поддержал его Коляй и в который раз за сегодня улыбнулся; а ведь сколько дней лицо его не знало улыбки.

На крыльцо, пышущая жаром, выглянула Дуся:

– Ну, гоп-компания, за стол. Пироги подаю!

Гошик подскочил как подстреленный, за ним направилась в дом Дуняшка:

– Пап, пошли?

Коляй ответил:

– Иди, иди, я покурю пока…

Минуты через три Дуся снова выглянула на крыльцо:

– Тебе что, особое приглашение?

Коляй молчал; молча и надсадно курил; обида, как яд, растекалась по всему телу истомной, жалящей болью.

– Ну, сытых дважды не приглашают! – И Дуся шумно хлопнула дверью.

«Петли смазать надо. Петли визжат», – подумал опустошенно Коляй. Он отщелкнул от себя цигарку и, чувствуя слабость под коленками, встал на ноги. Упоенно хрюкал в свинарнике боров, шумно дышала, жуя жвачку, Стеша. Коляй взял лопату, вилы, пошел к Стеше. Корова косилась на него умным, большим, жалостливым глазом. Коляй похлопал ее по пятнистому боку, сказал: «Ничего, ничего, Стеша, бывает…» Минут десять чистил у нее, подложил за перегородку свежего, пахучего сенца. Потом попроведал борова. Тот до сих пор не мог оторваться от Дуняшкиного лакомства – хрумкал и хрумкал щавель. Коляя, видно, он немного подзабыл, в первую минуту шарахнулся от него. А вот Стеша не забыла. Стеша смотрела на него умно, с пониманием. Вроде вот забивать ее надо на ноябрьские, стара стала, а жалко…

Коляй взял топор, пошел в дровяник. Сосновые чурбаки разлетались под его ударами, будто спички сыпались из коробка. Минут десять махал Коляй топором, потом отшвырнул его в сторону. Душа стонала. Коляй и в самом деле вдруг услышал собственный стон, вырвавшийся невольно из груди.

«Нет, так дело не пойдет, – подумал он. – Спятишь еще, гадство…» – И Коляй решительно вышел за ворота дома.

До делянки было километров семь; хорошего хода – полтора часа. Коляй широким шагом направился в лес…

Когда он неожиданно появился в бригаде, именно тогда Петр Дятьков и ляпнул сдуру:

– Вишь как баба любит его! Причмокнула так причмокнула!

Кое-кто в бригаде рассмеялся: Волков Сережа (у него с женой всегда нелады), Игнатьев да Ленька Мелехин – холостяки.

– Ну, поржали – и ладно, – нахмурился Герасим.

Он подошел к Коляю, прикурил от его цигарки, пощупал взглядом ладони Коляя: они были в крученых надрезах. Нахмурился Герасим, но ничего не сказал. На шее – там у Коляя было похуже: один, но глубокий и долгий, в хороший мужской мизинец, шрам.

А потом началась работа… Очнулись от нее, только когда Ленька Мелехин азартно прокричал:

– Эй, Коляй, смотри, кто идет!

По тропинке к ним, с узелком в руке и с бидоном – в другой, выходила Дуняшка: рыжая, в цветастом платье, в резиновых сапогах и с голыми коленками.

Коляй нахмурился, хотя хотелось наоборот – улыбнуться.

– Вот, – поставила Дуняшка бидон на пенек. – Ешьте, пейте. – И развязала узелок, в котором горой лежали пироги и шаньги.

Бригада, конечно, навалилась на угощение; сел со всеми в круг и Коляй. Он не спрашивал: сама ли Дуняшка догадалась или мать послала ее с пирогами. Не мог, не хотел спрашивать. Молоко пили прямо из бидона, через край. По кругу. Нахваливали пироги: тут было три сорта – с капустой, с картошкой и с яйцами-луком.

Дуняшка сидела чуть в стороне на пенечке, подперев ладошкой подбородок. Светилась оттуда глазами грустными, жалостливыми.

– Дуняшка, ты сама-то умеешь печь? – с набитым до краев ртом весело спросил Ленька Мелехин.

– Умею. – И вздохнула при этом.

– А чего вздыхаешь? Вырастешь – замуж возьму. Пойдешь за меня?

– Да ты сейчас-то дурной, дядя, – ответила серьезно Дуняшка. – А тогда вовсе поглупеешь. Полысеешь еще…

Тут, конечно, бригада не осталась равнодушной – грохнула над Ленькой. Улыбнулся с гордостью за Дуняшку и Коляй. А Ленька как замер с набитым ртом, так и остался сидеть.

Каждый день теперь Коляй спозаранку уходил на делянку, стараясь вернуться с работы как можно позже. Ел он дома отдельно. Ну, как ел? Так, чайку заварит. Пару яиц сырых выпьет. Огурцом похрумкает. Хлеб солью посыплет. Спал за печью; когда клал печь, сам же и оставил там уютный закуток. Дуся не обращала на Коляя внимания: хочется мужику с ума сходить – его воля.

И все было бы ничего для Коляя (кроме стыда за детей и из-за детей), да вот одна штука мучила его всерьез. Тогда, когда Дуся просила получку, он не отдал ее. А теперь не знал, что делать с ней. Ему-то деньги зачем? А они лежали у него в кармане пиджака, и день, и два, и три лежали и жгли не карман – душу. Один раз он взял и выложил их на стол. И ушел на вырубки. Вернулся – деньги лежат. Вернулся на другой день – тоже лежат. И на третий – лежат.

Пригорюнился Коляй. Две ночи дома не ночевал. Оставался в лесу, у костра. На пару с ним ночевал и Герасим.

Герасим сказал, как мудрец: три жизни не проживешь, а одну прожить надо. И все, больше ничего не добавил. Понимай его, как знаешь. А слова растолковывающего из Герасима клещами не вытащишь…

На третий день Коляй вернулся домой – денег нет на столе. Ну, прямо горящий уголь из души выкатился. Коляй так обрадовался, что чуть не перекрестился.

И тут выходит к нему из угла Гошик, печальный, пасмурный, глаза опущены, руки безвольно висят.

– Пап, ты не хочешь с нами жить, да?

– Почему это?

– Я знаю, ты поругался с мамой… Поругался, да?

– Ну, мало ли в жизни бывает…

– А я знаю, почему поругался, – продолжал Гошик. – Потому что ты мамку хотел зарезать. А она милицию вызвала…

Коляй так рот и открыл.

Первое, что невольно хотелось сказать, не сказать – закричать: «Это не я – она хотела меня зарезать!» – но, слава Богу, не выкрикнул, сдержался, только покраснел и натужно закашлялся. И позже очень жалел, что вообще ничего не сказал, промолчал, будто сын правду сказал. Надо было хоть возразить: «Нет, неправда, никогда такого я не хотел!»

Вместо этого он хлопнул дверью и снова ушел в лес.

А на другой день после этого появился на делянке старшина милиции Павлуша Востриков. Коляй встретил его хмуро, если не сказать – враждебно. Востриков хоть и обратил на это внимание, но на хмурые стрелы в глазах Коляя не обиделся. Отошли они от бригады в сторонку.

– Если насчет заявления, – набычился Коляй, – так разговор один раз был. Писать ничего не стану.

– Слушай, Николай Ефимович, ну что ты, ей-богу, на меня крысой смотришь? Я по делу к тебе, по государственному делу, понимаешь?

Коляй не понимал.

Сели они на полянке. Кругом земляника, а чуть выше, на пригорках и вырубках, – широкие разливы черники.

– Какое еще государственное дело? – не поверил Коляй; ох, не верил он Вострикову, не верил.

– Вот ты в прошлый раз нас в шею выгнал, а что получилось? Беда получилась. А мы приходили посидеть с тобой, поговорить…

– Нечего без хозяина в дом шастать!

– Ну, извини, извини, Николай Ефимович, в другой раз знать будем… Хотели как лучше. Тебя ждали.

– Ну да, ждали меня, а подваливали к Дуське!

– Слушай, ты чокнутый какой-то, ей-богу. Да тебя ждали, тебя. Ты нам нужен был.

Коляй и тут не поверил, но ничего не сказал, хмурился, ждал, что скажет Павлуша Востриков дальше.

– Понимаешь, мы к тебе с просьбой, Николай Ефимович. Помоги нам!

– Я – помоги? Не понимаю!

– Сейчас поймешь. Только не удивляйся. И в бутылку не лезь.

– Ну-ну…

– Илья Степанович, с которым мы тебя ждали, он ведь геолог.

«Еще бы, с такой-то бородой… – усмехнулся про себя Коляй. – Тоже к Дуське примеривался».

– Из областного геологоразведочного управления он, – продолжал Павлуша Востриков. – И нужно ему было побеседовать с тобой.

– О чем это?

– Вот тут самое главное. – Востриков помедлил. – Только ты не думай, я сам в это не верю. Но слухи есть слухи. Одним словом, ходит легенда, будто у отца твоего было золото. Три слитка.

– Да глупости это! – в сердцах махнул рукой Коляй и даже затосковал от дальнейшего разговора.

– Да знаю – глупости. И Илья Степанович знает – глупости. Тут важно другое: края-то наши богатые, уральские, шахт тут у Демидова много было, приисков, золотишко водилось… И вот идея такая возникла: может, у отца твоего бумаги какие сохранились, чертежи, планы, наброски, карты? Ну, что-нибудь вроде этого… понимаешь?

– Ничего у него никогда не было!

– Скорей всего – не было. Верю. Все тебе верят. Чего ты! Но они же геологи, они версии всякие проверяют – вдруг в легенде есть доля правды? Ведь не с кем-то, а с твоим отцом легенду связывают!

– Мало ли кому и что в голову взбредет!

– Не кипятись, не обижайся, Николай Ефимович. Нет ничего, значит, нет. А помочь государству в случае чего мог бы и ты. Ты в государстве не последний человек, сам знаешь…

«Чего это я знаю?..» – удивился Коляй.

– И просьба к тебе самая маленькая. Человеческая. Поговори с матерью, Татьяной Ивановной. Вам-то эти бумажки не нужны, ну, если вдруг завалялись где, а геологам ой как помочь могут!

– Да нет ничего, нет!

– Но поговорить ты с матерью можешь? Тебе-то, как родному сыну, у нее веры больше. Нет, значит, нет. О чем разговор. Но, может, она сама не знает: валяются бумажки, а ей и в голову не приходит, что это важные документы.

– Какие там документы? Я же вырос на Красной Горке, родной-то свой дом знаю.

– Одним словом, по-человечески спрашиваю, Николай Ефимович, можешь поговорить или нет?

Коляй почесал в затылке. Поговорить нетрудно, хоть и неохота. Но если о государстве речь, о государственной пользе, тогда, конечно… о чем и спорить.

– Ладно, поговорю, – буркнул он. И на этом разговор исчерпался.

В этот день, в субботний вечер, Дуся истопила баню. То ли она почувствовала слабину Коляя, то ли просто надоело играть в молчанку, но Дуся возьми и скажи ему:

– Париться-то первым пойдешь? Или после нас?

Коляй не ответил, даже не взглянул на жену, но вдруг почувствовал, как душу захлестнуло теплом от этих обычных человеческих слов, теплом, ноющей сладостью и отравой. Чтоб не выдать себя, он даже отвернулся, закурил, а Дуся обиженно скривилась и хмыкнула:

– Ну-ну. Давай сиди пнем, кисни.

Она вымыла сначала Гошика, потом ушла мыться сама вместе с Дуняшкой. Коляй подошел к Тошкиной кровати, хотел поговорить с сыном – тот замертво спит. Чистая румяная щека блестит глянцем, дыхание ровное, едва слышное, а кулачок сжимает, будто боится отдать какую-то тайну. Коляй постоял над ним, поулыбался, а когда Дуся с Дуняшкой вернулись, ни слова не говоря, вышел на зады огорода. Там и темнела банька.

Камни еще не остыли. Воды в котле на три четверти. В предбаннике – двухведерная кадка холодной воды. Скинул с себя Коляй одежду – и скорей в жаркое нутро бани. Окатил камни водой – пар пошел густой, терпкий. Коляй забрался на самый верх полка и долго сидел – блаженствовал, истекал потом. Затем взял веник – березовый вперемежку с пихтой – и пошел хлестать себя, и пошел… Окатился холодной водой, охнул – и снова забрался на полок, лег навзничь и лежал, истекая потом по второму разу. Слышно было, как хлопнула дверь в предбаннике; Коляй понял – Дуся принесла ему чистое белье, полотенце. И думал теперь о ней спокойно, без надрыва, без злобы – будто что-то сдвинулось в нем, открылась какая-то вьюшка и скопившийся пар бабой-ягой вылетел на помеле в трубу. Об этой бабе-яге Коляй сам подумал, сам догадался – и вот надо же, улыбнулся. Эх, дурак же ты, дурак… Понял Коляй теперь, что ведь Востриков, будь он неладен, приходил со Степанычем по делу, а он Бог знает чего накрутил… можно ли так? И мужиков обидел, и бабу изругал, и сам чуть Богу душу не отдал… Коляй провел ладонью по шее – да, шрам хорош, спасибо, жив остался. Коляй чуть рассмеялся – весело, отходчиво.

 

Вернулся из бани – на столе праздник. И картошка рассыпчатая, и очищенная соленая рыба, и квашеная капуста, и крупно порезанное сало, и огурцы с помидорами, и рыбные расстегаи, и любимые его шаньги, и моченая брусника, и холодный квас в крынке, а в центре – полная сковорода отборных мелких жареных маслят.

Дуняшка умаялась за день, давно спала рядом с братцем; сидели за столом вдвоем. Самое главное – в первый раз улыбнуться друг другу.

Улыбнулись, конечно…

Ночью Дуся горячо шептала Коляю, что, когда пришли эти, двое-то, Востриков да Илья Степанович, она сразу смекнула что к чему. Они – про золото, а она им – знать ничего не знаю. Так им и сказала, разбежалась… Если что, оно нам самим нужней будет…

– Да какое золото-то, ты что? Нет никакого золота, – прощающе шептал Коляй.

– Ну, нет, нет… Конечно, – соглашалась Дуся. – Нечего и шастать. А то придут: золото, золото. Так мы им и сказали…

– Дусь, ну ты в самом-то деле! Ты мне веришь или нет?

– Кому еще верить-то, если не тебе? – целовала его Дуся в шею, в шрам. – Но если что, я у тебя верная жена, Коляй. Я про золото никому, ни-ни…

– Вот же гадство! – неожиданно даже для самого себя тихо-восторженно рассмеялся Коляй. – И далось всем это золото…

– Ты чего смеешься-то? – насторожилась Дуся.

– Ладно, спи, – сказал Коляй. И покрепче обнял жену.

Дня через три Коляй с делянки пошел не домой, а к матери на Красную Горку. Мать приболела, лежала в постели. Не на печи, как обычно, а внизу, на «диване», как она называла широкую лавку с резной спинкой и с резными же, по краям, подлокотниками. «Диван» этот срубил топором без единого гвоздя еще отец Коляя – Ефим.

– Ты чего это лежишь? – весело проговорил Коляй. – Иль помирать собралась?

– Да нет, что ты. Кости вот ломит. Думаю, дай отлежусь, оклемаюсь…

Увидев сына, старуха поднялась с «дивана», лицо ее разгладилось от морщин, глаза осветились думой, заботой.

Коляй подхватил топор, вышел во двор.

– Куры-то у тебя скоро совсем в лес убегут, – услышала мать его голос.

Услышала, выглянула к сыну в окно.

– Убегут, убегут, – согласилась. – Будто знают, что гоняться за ними не молодуха.

Коляй брал зелинку за зелинкой, каждую вострил на чурбаке с двух сторон. Потом стал заделывать дыры в заборе.

Мать вынесла ему холодной свекольной паренки. В Северном – там бабы больше хлебный квас варили, а вот на Красной Горке – свекольную паренку. Можно сказать, Коляй на ней и вырос – военные-то годы, каждый помнит, голодные были.

– Веселый ты стал, справный! – порадовалась за сына старуха. – Наладил жизнь-то?

– Все нормально, мам, – улыбнулся Коляй.

– И то хорошо. Гошка, Дуняша как?

– К тебе завтра собирались.

– Ну и ладно. С Дусей помирились?

– Живем, дышим.

– Эх, Дуська, Дуська, знала б, с каким золотом живет, сама серебром бы стала.

– Э, мам, ты чего… Дуська – баба с норовом, да и я не простак.

– Ох, не простак! – хрипловато, будто мелко закашляла, рассмеялась старуха. – Да живи ты с ней, живи, детей подымай, а только как хомут надевать будут – шею-то особо не подставляй.

– Ей-богу, не пойму, чего бабы не поделят друг с другом?

– Коляй присел на крыльцо, заглянул матери в глаза, полез в карман за куревом.

– Да что ты! – старуха махнула иссохшей, в ветвях сухожилий рукой. – Живите сто лет. А на сто первый меня похоронить не забудьте!

Коляй рассмеялся.

– Отчего это старый человек – умный, а молодой – глупый! – удивлялся он.

– Оттого что старый человек – старый, а молодой – молодой, – ответила мать.

Тут они рассмеялись вдвоем, хорошо рассмеялись, по-доброму.

Когда мать кормила его ужином – терпкий холодец с горчицей да круто заваренный чай, куда брошен брусничный лист, – Коляй и закинул удочку:

– Слушай, мам, давно хотел спросить у тебя…

– Ну-ну, ответ-то позже вопроса летит.

– Все какое-то золото нам приписывают…

– Ох, да глупости! – отмахнулась старуха.

– Нет, постой, – Коляй и есть перестал, – я, когда маленький был, тоже про золото слышал. Отец с тобой говорил.

– Золото-то золоту рознь. Это когда было? Когда рак на горе еще не свистел.

– Значит, было золото-то? – удивился Коляй.

– У кого – было, а у нас – не было.

– Не пойму, – пожал плечами Коляй.

– Чего тут понимать – не было у нас с отцом никакого золота. В годы-то, когда ты еще не родился, отца из-за этого золота чуть пулей не порешили. Подавай демидовское золото, и все тут!

– Где его взять-то, если нет? – подыграл Коляй матери.

– В том и дело. Слышали звон, да не знают, где он.

– А в чем звон-то?

– Да в том, Коляй ты мой глупенький, что золото было у деда нашего, твоего прадеда, Прокопия Прокопиевича Комарова.

– Вот так да! – воскликнул Коляй. – Было все-таки?

– А как не быть-то, – сказала мать. – У него и золото водилось, и многое чего другое тоже. Он же золотоискатель у нас первый считался…

– Так-так…

– Чего «так-так»? Пришли однажды из-за Азов-горы лихие люди, деду голову проломили, дом-пятистенок спалили, золото да другое богатство – с собой, а там и были таковы. Весь и звон-то.

– Интересно, – покрутил головой Коляй. – И ведь никогда мне не рассказывала.

– Не спрашивал – и не рассказывала. Да и золото – грех о нем говорить. Деньги людей портят, душу растлевают.

– Выходит, я правнук золотоискателя?

– Выходит, так.

– Надо же! – Коляй присвистнул. – А у меня никакой его жилы. Ну, не ворожит меня золото, и все тут. Вот же гадство!

– В чем и счастье твое.

– Да, история… Ох, прадед! Ох, сукин сын! Дела творил – а нам теперь аукается.

– Крутой старик был. Крутой, – покачивала головой на тонкой морщинистой шее старуха, будто соглашалась с сыном.

– А бумаги какие остались?

– Зачем тебе? – насторожилась мать.

– Да геологи интересуются. Шахты будут обновлять, прииски. Может, что пригодится.

– Бумаги какие были – те огнем в трубу вылетели. Когда отца стращали, тогда и бумаги сгорели. Полный сундук был – вместе с сундуком все огнем изошло.

– Точно, мам?

– Ну, ты еще спрашиваешь.

– Кабы меня на век назад воротить, интересная штука – кем бы я был, а? – почесал лоб Коляй.

– Да дурачком бы и был, – простецки разрешила вопрос старуха.

– Ты что, мать?

– А чего? Дурачок-то – он первый человек на Руси. Иные все на нет исходят, а на нас земля держится.

Пили они чай до поздних сумерек, до вечерней звезды. Хорошо им было вдвоем, нам бы там посидеть…

А дальше потекла у Коляя жизнь прежняя, налаженная. Утром чуть свет – на работу, вечером – домой. Работа всегда была ему в радость; она лечила его, иной раз вознося душу на такую высоту, что Коляй стыдился этого. Усталый, опустошенный, возвращался домой, ужинал, а потом до ночи возился по хозяйству. Верным помощником отца был Гошик, Дуняшка помогала ему с меньшей охотой.

Баню, как и прежде, Коляй топил теперь сам. Таскал из Чусовой воду, заливал в кадки, нагревал котел, распаривал веники, скреб пол от грязи и копоти, выветривал лишнюю влагу…

Борова к ноябрьским решили заколоть, а Стешу оставить. Пудик – другой боров должен был еще нагулять, поэтому отруби Коляй покруче замешивал с картошкой; толок в ведре все это так, что боров не замечал, как и ел. И все время был голодный…

Стешу Коляй жалел, ухаживал за ней особенно нежно. Не было дня, чтоб он не убрал у нее, не подстелил свежей соломы, не подмыл бы у нее вымя.

Как-то раз Коляй заметил, что куры стали нестись хуже. Разгадал загадку только тогда, когда за сараем в крытом ящике нашел камень-гальку, цветом и формой напоминающую яйцо. В этот-то ящик и неслись куры. Не стал Коляй следить, кто таким способом приваживал кур (и без того знал – Маруся, конечно), гальку выбросил, а ящик убрал в сарай.

Частенько Дуся с Марусей задумывали теперь новые наряды, и Коляй не скупился, давал на наряды деньги. А что ему деньги? Деньги – рабские оковы для миллионера, а для рабочего человека они необходимость. Будет счастлива Дуся – будет и Коляй счастлив, и Дуняшка, и Гошик…