Tasuta

Молево

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

И куда теперь идти? Спустился с горы, обошёл её по кругу. Тропинок нет. И, – плоско всюду. Ни тебе обрывчика, ни уклончика, свидетельствующего о низке, в котором был бы овражек, а там, впереди его плещется речка Бородейка. Лес, лес, лес, только лес. То берёзка, то осина. Всё для того, чтобы размышлять, не делая больше ничего. «Налево, значит. Камень, значит. С надписью, значит: «налево пойдёшь»… Конь, значит… Всё сходится: на самом деле коня потерял», – смекнул Мирон. И пошёл, куда глаза глядят, во всю эту прозрачность.

Меж берёзкой и осинкой, годков где-то около двадцати, обнимая гибкими руками их стволы, стояла на цыпочках девица того же возраста, слегка покачиваясь взад-вперёд. На ней не было ничего из общепринятой одежды. Только русые волосы густо ниспадали с головы до пят, волнами распушаясь по всему телу. Тоненькие ободки из тех же волос вплетённые на уровне бровей и под грудью, изящный венок из лилий, вплетённый на уровне бёдер, – охватывали эту саму собой выросшую накидку, не позволяя ей отгибаться. Девица взирала вроде бы на Мирона-Подпольщика, но сквозь него, в бесконечность. Наш городской человек, потерявший коня и заблудший средь неведомого леса, заметил поодаль ещё одну девицу, столь же облачённую. И ещё. Их было не менее дюжины. Они двинулись к нему, окружили плотным кольцом, словно захватив его в полон, да повели сквозь лес. Куда ни глянь, всюду извивы русых волос с вкраплённой в них лиловостью, под ними извивы золотистых телес, да яркие пары васильковых глаз поверх всей этой волнистости. А вверху – берёзово-осиновая блистающая листва, слегка позванивающая, а под ногами ковёр из мягкого зеленовато-матового мха, слегка похрустывающего…

Как говорится, долго ли, коротко находился бывший гений от ваяния внутри столь обаятельного конвоя, но вот, передние девицы расступились, представляя взору заблудшего человека небольшую овальную полянку. Там, – на краешке широкого пня, оставшегося от спиленной двухвековой липы и тоже не менее двухсот лет назад, – сидит мужчина. Внешне трудно понять, кто он. Пожилой, вроде, если судить по седине. Но свежее лицо его почти не выдавало никаких складок. Одет он в нарядный крестьянский костюм середины девятнадцатого века и чиновничьи сапоги, той же эпохи, вычищенные до блеска. Можно было его принять либо за чудаковатого отставного вельможу, либо за старца-отшельника. Он глянул исподлобья, поманил к себе Мирона-Подпольщика указательным пальцем левой руки, как это делают люди, имеющие власть.

– Присаживайся, – сказал он, указывая на свободные места обширного пня.

Уже действительно изрядно уставший путник с готовностью опустился на сидение, что и высотой-то было со стул. Пока он садился, пристально и профессионально вглядываясь в текстуру пня, да снова поднял глаза, – от девиц не осталось ни следа, но зато ходил туда-сюда огромный золотистый лев, будто кто его запер в тесной клетке.

Мирон инстинктивно сунул сильную руку в карман, где покоились его штихеля.

– Покажи-ка, что носишь с собой, – попросил человек, внешне похожий на пожилого вельможу, – если не слишком большая тайна.

Мирон вынул орудия скульптора из правого кармана, косясь на льва. Протянул к незнакомцу.

– Вот.

– Железки, что ль? А почему гнутся?

Штихеля на самом деле свисли с жёсткой ладони скульптора, будто ремешки. Сюрреализм какой-то. Мирон потряс ими. Они вяло затрепетали в воздухе.

– Ф-ф! – воскликнув междометием, он глянул туда, где только что был лев, но там лишь сияли белизной берёзы да блистали серебром осины.

– Ф-ф, – уже тихо повторил он.

Положил инструменты на пенёк. Поднял за кончики. Мягкость аннулировалась. Стукнул ими друг об дружку. Донёсся давным-давно знакомый звон.

– Да ты, видать, волшебник, – заявил человек, похожий на свежего старца и на отставного чиновника высшего звена.

– Нет. Тут что-то не то, – недоумевающе молвил ваятель и достал из левого кармана камешек.

– А, знакомый цвет, – сказал человек, пока оставаясь в неузнаваемости относительно своих занятий. – Догадываюсь, почему ты здесь очутился…

– Я тоже. – Мирон снова сунул штихеля в карман. – Нет, если тебе нужны эти орудия труда, возьми. – Он принялся опять их вытаскивать. Те звенели в знакомом ему тоне.

– Оставь. Это я так, из любопытства спросил. Железками-то чего вытворяешь?

– Скульптор я.

– А. Ваятель, значит. Истуканов, что ли делаешь?

– Можно и так сказать.

– Язычник, значит.

– Язычник? Почему? Крещённый я.

– Хе. Крещённый язычник. Да. Может, оно будет правильнее.

– Как это язычник-христианин? Такого не бывает. Тут либо, либо.

– Да. Либо, либо. Но можно и посмекать о том.

– Посмекать?

– Человек глазами познаёт естество материально, а сердцем – духовно. Он в природе ощущает присутствие духа. Духовное чувство, никогда не отпускающее, дисциплинирует людей, заставляет относиться ко всему бережно, осторожно, иногда опасливо, но всегда с большим уважением и даже любовью. Священный лес, священная река, священное озеро, священное животное. Ведь к священному нельзя относиться грубо, чисто потребительски. Потому что у него есть достоинство. Его надо любить. Благоговеть перед ним. Вот и реки, леса, озёра, имеющие достоинство, не замусорены или изрыты, одним словом, не поруганы. Они сверкают чистотой, блистают свежестью.

Мирон огляделся по сторонам, оценивая чистый и прозрачный лес.

– Ага, – сказал он, улыбаясь.

– И вот, я думаю, познанию Единого Бога Творца, язычество не мешает. И, тем более, познанию Царства Божьего, Небесного. Люди ведь верят вообще в существование духовного мира. Он для них реальный. Таковая вера, таковое ощущение мира важнее всего. Это подобно познанию математики. Ведь, чтобы понимать высшую математику, надо сначала выучить математику низшую, простые арифметические действия. Затем алгебру, а там уж и высшая математика подоспеет. С религией то же самое. Язычники освоили понимание духовного мира на его первичной ступеньке. Они его знали, как таблицу умножения. Оттого и произвёлся весь их пантеон. Чего плохого в таблице умножения? Она разве мешает высшей математике? И потом, весь их пантеон – плод мифологического мышления, мышления поэтического. В конце концов, ведь всю природу с её жизненным духовным насыщением дал нам Господь Бог. Зачем биться с природным духом жизни?

Мирон лишь глубоко вздохнул.

– Так вот, – сказывал странный человек, – Надо только усиливать столь необходимое всем людям бодрствующее восприятие духовного мира. А бодрствующему внятию этого мира, чувству священности помогает именно одухотворение всего естества, окружающего нас. Дух ведь всюду. Он веет, где хочет. А когда человек утрачивает непрерывное духовное ощущение окружающей его природы, он легко лишается и познания Единого Бога Творца, он лишается и Царства Божия, который внутри него.

– И как его усиливать? – Мирон вознёс пальцы рук ввысь.

– Просто нельзя терять духовного ощущения никогда. – Старец поглядел туда, куда утыкались пальцы Мирона, и обвёл взглядом всё окружение. – Конечно, в наши дни… в ваши… в наши и в ваши – только у монахов это восприятие соблюдается непрерывно, поскольку они выбрали путь подвижничества. Но как быть остальным людям? Остальные люди легко расстаются с ним, и это лёгкое, незаметное отнятие духовного зрения слишком явно происходит на наших глазах. Всюду набирает силу скептицизм и потребительство, которые попросту опьяняют людей. Да и прямое пьянство как апофеоз потребительства, оно привилось настоящей эпидемией. Какое восприятие духовного мира может случиться у человека с застланным сердцем? И на этой благодатной почве ещё больше возрастает атеизм, он уверенно побеждает вообще всё, что связано с духом, бросает тень всюду, где бы дух ни проявил себя. Отвергает его подчистую. Потребительский атеизм успешно борется с любым религиозным проявлением.

– Рушит и поругает символы религии, да? – Язычник-христианин потрогал в кармане малую киянку.

– Именно. Нельзя поругать святыни. Никому. Любые. Потому что святыня – то, что человек любит, благоговеет перед ним, иначе говоря, обожает, в полном смысле этого слова. Обожает. Скажи, какое желание возникает у человека в тот миг, когда оскорбляют его любимую женщину, любимого дитя? У него появляется желание жёстко ответить на оскорбление, бывает до того жёсткое, что хочется даже убить оскорбителя. На то и живёт святыня, чтобы оберегать её. Есть для человека также священные предметы, символизирующие любимых людей, любимые представления о мире, любимую страну. Таковыми могут быть памятные изображения разного свойства, а случается даже простая пуговица от пиджака любимого отца. Символ любимого – та же святыня, что и сам любимый. Надо иметь бодрствующее чувство священности, ибо оно есть самое главное чувство человека. Его можно растить, развивать, совершенствовать. Обогащать более возвышенным значением. А лишившись его, человек перестаёт быть человеком. Он обращается даже не в животное, он становится машиной.

– Не смею не согласиться, – сказал бывший скульптор. Пожалуй, твоё мнение ложится мне на душу. – Язычник-христианин даже воодушевился. – Ну так давайте будем уважать это чувство в себе, уважать в других людях! – Воскликнул он. – Давайте будем объединять эти чувства во всех проявлениях. По отношению к человеку, к природе, к Богу Творцу всего что есть, ко всему, что несёт в себе их символы. Тогда действительно возникнет общее усилие, а оно-то и позволит нам воспринять духовный мир во всей его полноте, что соответствует поистине человеческому назначению.

– Ты хорошо закончил мою мысль. Понял, значит.

– Как мог.

Старец глянул на камешек, вынутый Мироном из кармана.

– А вот камешек-то похож на мой, давнишний. Молево, – произнёс он с задумчивостью.

– Что? Что за молево?

– Угу. Камешек так называется. В Пликапике нашёл?

– Где-где? А, да, в нём, родимом. Возница наш именно так его назвал, когда мне зачем-то понадобилось его спросить о том. В Пликапике.

 

– Ты тоже, и я тоже. Знатное Молево. Рабочее. Правда, без вдохновения не действует. Да. Всё переменилось во мне из-за его работы. Нет, сам-то я остался прежним. Вот он, каким был, таким и остался. Поведение изменилось. И побуждения обновились. А потом, когда я захотел вернуться в свои места, запропастился сам куда-то в неведомое. Вот и живу тут. Должно быть, это и есть мои места. Ну, ты посиди, отдохни, а я пойду.

Неизвестный мудрец встал, отдалился, да вовсе сошёл на нет меж берёзок и осин, подобно здешним девицам, приведшим сюда Мирона, и золотистому льву, невесть откуда взявшемуся. Или просто растворился в священности окружения, о котором говорил.

«Отдохни, – повторил про себя человек, лишённый коня, – отдохни». Это слово обрело у него новый смысл. Отдохнуть, значит отпустить однажды пойманное вдохновение. Он и отпустил его. И полянка настолько опустела, что невольно закралось колкое ощущение лишённости всего, включая себя. Гнетущая оставленность придавливала его тело к срезу двухвекового дерева, внезапно очутившегося совершенно свежим. Будто спилено оно часок-другой назад. Только опилок нет. Запаха тоже. Мирон погладил шершавую поверхность пня. Слева направо, справа налево, кругами, спиралью. Что теперь искать? Коня? Путь? Или поначалу впрямь себя найти? Он похлопал по своему туловищу, рукам, ногам. И по голове. Вроде нащупал себя и будто опознал, поскольку был в рассудке. Но не понять, прежнего себя отыскал или немного изменённого. Не знал, как вести этого себя. Закралось недоумение. Вот что, оказывается, утерялось. Поведение сгинуло. Нет поступков. Сидеть, стоять, ходить, скакать, радоваться, печалиться, упиваться словесами, погружаться в молчание?.. Что делать то?! Пришло эдакое беспоступочное состояние всего сознания, то, что нельзя назвать ни нерешительностью, ни леностью, ни безучастием или безразличием. А беспокойство, напротив, набирало волнения, возрастало давлением, разогревалось тревогой. В конце концов, его одинокая душа наполнилась топким жаром.

Мирон застонал, удушаясь и обжигаясь смятенной мыслью, пробовал всё-таки отыскать собственное поведение, слегка поёрзав на пне. Затем, будто почуяв некий позыв, он встал и пошёл, как говорится, потупив взор. Изредка заставлял себя усмехаться. Ничего не замечал вокруг. Благо, подножие лесное оказалось ровненьким, мягоньким. Даже споткнуться не обо что. А стволы молодых берёзок да осин, словно сами расступались перед человеком. Штихеля в кармане снова перестали звенеть, изгибаясь да скручиваясь, будто верви…

Тут снова появилась дюжина девиц, укрытых вместо общепринятой одежды – собственными прядями русых волос, волнами ниспадающих по всему телу, да венками из лилий, вплетённых на уровне бёдер. Они снова создали своеобразный конвой с целью увести путника к назначенной цели. Мирон, глянув на них, ничуть не удивился, а лишь усмехнулся. И тут же поймал ещё одну мысль по проводу жертвенности, связанной именно с женщинами. Его и раньше время от времени занимал женский вопрос. По-видимому, холостяцкий образ жизни всегда его ставит. Будто бы есть в этом образе некая свобода в поведении. Но она явно ущербная. Почему? Да потому, что в ней нет места для возможной жертвенности. А без неё действительно свобода несовершенная, неполная. Дюжина девиц, не останавливая путь, заключила вокруг него хоровод, вырисовывая стопами своими некую циклоиду. А он мысленно продлил беседу с оставленным на полянке старцем и с самим собой, да несколько в новом ключе.

– Обычно всегда в нашей жизни мужское приносится в жертву женскому, – шептал он, обращаясь к мнимому оппоненту-мудрецу. – Вот поглядите. Женщине нравятся сорванные цветы. А что такое сорванный цветок? Это никогда не создавшееся семя. А семя – мужское начало. Сразу перед нами возникает жертвоприношение. Сохранившееся же семя, – предаётся Матери-Сырой-Земле, гибнет в ней, но снова прорастает мужским образом стебля, ствола с листьями. И они со временем гибнут, истлевают в Матери-Сырой-Земле, увеличивая её плодородность. Опять жертва. Может быть, таковое предназначение женщины – всюду побуждать жертвенность как таковую. И всё это делается во имя жизни. Мужское есть именно начало, а женское – продолжение. Начало приносится в жертву продолжению. Опыляется пестик, женское продолжение, завязывается плод и появляется семя – новое мужское начало. Семя падает во влажную землю, в женское продолжение, и прорастает опять мужским началом, стеблем, стволом с листьями. Мужское укореняется в женском, оно разветвляется вверх и вниз. Вверху оно питается светом, символом небесного бытия, внизу – влагой, символом земной жизни. Влага Матери-Сырой-Земли течёт по нему, не давая умереть. Так дерево, символизирующее мужское начало, навсегда связано с Матерью-Сырой землёй, символизирующей женское продолжение. Оно в ней прорастает, оно в ней и гибнет. Потому и Ева – жизнь именно в таком её значении, в продолжении. Там – стремление к вечности, но нет её самой. А собственно жизнь, которая всегда возрождается, она символизируется в мужском начале, которое намекает на вечность. Она действительно всегда способна умирать и вновь появляться во времени, потому что её начало исходит из вечности. Вот и в царствии небесном не женятся и не выходят замуж по одной простой причине. Там нет времени, а значит, нет смысла в длительности жизни. Там нет необходимости в продолжении. Там жертвенность сливается с жизнью. Смерть попирает смерть. То, что открыл для нас Иисус Христос. А новые тела людей в царствии небесном, возможно, имеют внешние половые различия, но это всё, вероятно, лишь для памяти о жизни земной. Только для памяти и более ни для чего…

Тем временем хоровод из девиц распался и разошёлся по сторонам. То ли им не понравились суждения язычника-христианина о роли женщин в жизни мужчин, то ли цель была достигнута, и их миссия закончена. Только одна из них недолго повременила, оставаясь подле мужчины.

– Да, – сказала она. – Мужчина всегда легко начинает что-нибудь, но с трудом это продолжает. А женщине тяжко что-либо начинать, но зато охотно она умеет продолжать. Однако холостяцкая жизнь здесь, на земле, где нет вечности, бессмысленна. – Девица говорила ему всё это на ухо, дотронулась до его щеки тёплыми и чуткими пальцами постукала ими всеми поочерёдно. Да удалилась вслед за подругами, оставив лёгкое волнение воздуха от своей волосяной накидки. И ещё она запечатлела в его сознании свой неповторимый образ, что незамедлительно запал на его сердце…

Мирон остановился. К нему вернулось испробованное беспоступочное состояние. Он снова застонал, пытаясь всё-таки отыскать собственное поведение хоть где-нибудь. «Наверное, я пожертвовал им, коль нет его во мне, – смекнул язычник-христианин, – но кому»? Штихеля в кармане свернулись в бухты ремешков. Нити самосознания также смотались в клубок. Мирон стоял, даже не понимая, зачем он стоит и не двигается. Но, заставив себя оглядеться по сторонам и оценив безупречную горизонтальность подножия деревьев, вернул взгляд вперёд себя. Неподалёку замшелость земли различимо вспучилась. «Вот, оказывается, куда привёл меня девичий хоровод», – догадался он. Двинулся поближе и заметил сквозь мох подобие брёвнышек. Домик. Заброшенный уж слишком давным-давно. «Пригодится, – подумалось ему, – неровён час, ночевать тут доведётся». Вошёл, и сходу провалился сквозь сгнивший пол прямо в подполье, оказавшееся вполне себе сухим. Мягкий песочек даже не отдал от себя пыли. «Ух, ты! Хе-хе! Никуда, значит, не деться от предназначенного мне помещения». Темновато. Но когда глаза привыкли к сумраку, он заприметил узкое жерло. «Лаз, что ли»? Он втиснулся туда. Чуть-чуть прополз да понял, что оказался в знакомом помещении: то же зрелище, что из пещерки в жёлтой горе до перемен. Вылез. Оглянулся. Только самой горы уже не было. Он обошёл вокруг невидимой возвышенности, спустился к речке по знакомому песчаному взлобку на пятой точке. Тут вроде всё на месте. Коня только нет. «Значит, действительно потерял», – соглашается он с очевидной участью. Сходу падает в воду, переплывает на тот бережок, выходит, отряхивая воду с непромокаемой одежды… Один поступок вроде бы произвёлся…

14. Направо

Пока бывший гений от ваяния где-то там гуляет, заглянем в известную нам двойную избу-гостиницу-галерею. В «тяни-толкай». Поначалу в галерею, что временно оказалась приютом для двух женщин. Там Татьяна Лукьяновна, задрав вверх востренький подбородок, опустив ракушечкоподобные веки вместе со взглядом, будто смотрит в упор на собственный тонкий нос и медленно вещает младшенькой подружке про льва, саванну, да всякую дурную эволюцию.

Ксениюшка, метая взором по углам, вполуха слушает, не пытаясь быть с ней в согласии. Переставляет вещички. Натыкается на котомку Мирона, да легонько сдвигает её. Та опрокидывается, из неё выпадает округлый камень, величиной с женский кулак. Он катится, падает на пол и раскалывается. Девушка поднимает один осколок. «А, это ж тот, что за пазухой оказался у меня», – догадалась девушка. У неё появился отдельный очаг внимания. Глаза сами собой опустились вниз. В щели межгрудья что-то постукивает и вроде бы томит. Из-за непонятности явления, Ксениюшка делает шумные, долгие выдохи. Чуть-чуть добавилось бы звука определённого тона, тогда вышла бы мелодичная песенка. Расстёгивает блузочку, глядит туда и замечает едва различимую полосочку. Ведёт по ней пальцем, подносит палец к глазам. На нём, – тончайшая пыльца цвета сердца. «От того булыжника осталось», – догадывается она.

В дверь постучались. Ксения, приставив к груди пухленькую кисть руки с разведёнными пальцами до предела, создала на лице мину упрёка.

– Открыто! – вымолвила она, словно простонала.

Входит учёный-эволюционист Денис Геннадиевич. Взгляд его тотчас падает на осколки булыжника. Он подходит и поднимает их. Начинает подкидывать эти предметы да ловить, выдавая способность жонглирования.

– Татьяна Лукьяновна, – говорит он, ссыпая камешки в одну горсть, – Татьяна Лукьяновна, может быть, прогуляемся?

– Ага. Вот видела ваше жонглирование. И наука ваша подобна ему. Только что ведь объясняла нашей Ксениюшке омерзительную дарвиновщину-обмановщину. Впрочем-порочем, давайте погуляем. Вы, небось, сумеете защитить меня от льва, при случае-млучае.

Денис Геннадиевич хихикнул.

– А я понадеялся на вас при таком же эпизоде. Вы ведь оснащены замечательным чародейственным посохом. Он, вероятно, силу имеет на зверей влиять.

– Отлично. Где моя волшебная трость? А, вот она, – атаманша хватает палку античного производства, – пошли.

Денис Геннадьевич кладёт кусочки булыжника на диван, вблизи Ксении. Парочку оставляет у себя. Один из них вертит на пальцах, другой удерживает на угловатой ладони. Затем оба сжимаются в кулаке. И говорит девушке:

– Покидаем вас тут. Не скучайте. Вас поэты забавлять будут. Они гулять отказались.

– И Боря, – предводительница дачников указала вверх наискосок, – он уже давно соскучился.

Антагонисты во взглядах на тему возникновения видов живых существ оставили девушку на обещанное попечение, и удалились.

Село было совершенно безлюдным. Должно быть, слух прошёл о заблудшем льве. Все обитатели как один сидели по домам, запершись на засовы, да подперев двери ухватами. И допивали спиртного, у кого что чудом осталось.

Путники пошли сначала прямо.

Разговор не слишком ладился. Татьяна Лукьяновна хитренько так постреливала бледно-серыми глазами на размашистые движения угловатых рук Дениса Геннадиевича, а тот лишь ухмылялся…

Спустя недолгое время они вышли на опушку леса. Тот предстал подозрительно светлым. Путники недоумённо сощурили глаза, но не придали тому значения. И углубились в него, произвольно подаваясь направо да направо.

Человеку свойственно заблуждаться. Любой путь, им выбранный, ведёт к заблуждению, но оно не замечается. Гуляет человек да гуляет, пока не натыкается на безвыходное положение.

Когда идёшь налево, полагаясь на ощущение свободы, заблуждаешься довольно легко, привыкаешь к заблуждению, хотя уже давно догадываешься о чём-то не том. Потихоньку приходит знание, что ты действительно неправ. По определению. Неправ. Таковое чувство не больно вонзается в твою привычку, но становится несколько неприятным. И непременно возникают оправдательные мотивы, смягчающие содеянное. Смягчающие, но не отменяющие. Чувство дискомфорта усиливается. Получается, что не столь беззаботно гулять в левизне. В конце концов, не исключена обычная надоедливость чего-то не того. И в тот миг, когда на самом деле надоест это сладкое и чем-то оправданное заблуждение, – ты, не доходя до безвыходного положения, сам легко выбираешься из него, изменив направление, выходишь по возможности на праведный путь, посмеиваешься над бывшим собой, ощущая себя действительно свободным.

Это когда налево. Но если идёшь направо, на сей раз заблуждение выдаётся довольно твёрдым и уверенным, потому что оно именно правое. Из такой стойкой непутёвости самому тебе вряд ли получится выйти, поскольку чувствуешь в нём незыблемость. Безальтернативно и самозабвенно. И чтобы выйти оттуда, из неотступной правоты, не доходя до безвыходного положения, нужна некая внешняя сила, более могущественная, чем та, что привела тебя к роковому заблуждению. Но поможет тебе она или не поможет, – от тебя ничуть не зависит. Выходит, правота намного опаснее левизны, хоть эту опасность можно долго не чувствовать, поскольку сознание твоё обволокла именно правота. Беспросветная…

 

А прямо? Что случается с тобой, когда идёшь прямо? Наверное, постоянно спотыкаешься да натыкаешься на что-нибудь. А порой так споткнёшься, что и расшибиться насмерть никто не запретит.

Куда же двигаться, чтоб не заблудиться и не умереть?

Остаётся только вверх…

Кто это сказал? Мы не знаем. Само откуда-то упало на страничку.

Наши путники беседовали меж собой, каждый утверждая свою правоту. Сие было целью обоих. И заблудились в глухом лесу. Может статься, и возникали у них идеи выбраться из заблуждения, но, поскольку оба путника считались правыми и, одновременно, антагонистами, успеха не предвиделось. Лес потихоньку темнел да темнел, пока не исполнилась ночь среди дня.

– Вот до чего доводит правота, – прошептала Татьяна Лукьяновна, подтверждая мысль, упавшую на страничку.

– О чём вы? – Денис Геннадьевич не уподобился настрою попутчицы, он даже возвысил голос.

– О ничём.

– А ничто, оно что?

– Думаю, у него нет определения. И синонимов нет. Ничто исключает любое проявление.

– Эко вас куда-то потянуло, – учёный-дарвинист сипло присвистнул, – глубокая философия пошла. О ничём.

– Да. Это результат нашей с вами хлёсткой беседы. Она всё уничтожила.

– Угу. Похоже на то. Но как будем выбираться из леса? Из тьмы? Или из ничего?

– Кто бы знал…

– Татьяна Лукьяновна, а ведь у вас есть посох. Что, если он впрямь волшебный?

– Посох? Да-да-да-да. Есть. На счёт волшебства не знаю, но он вроде неведомого символа. Посох, похоже, не бывает без символа.

– Ну да. Как у Моисея, что обратился в змею по воле Бога? – Денис Геннадиевич вдруг начал выдавать знание книги, не имеющей ничего общего с дарвинизмом. – Или как палочка-выручалочка, что в сказке слушается тайного волшебного слова?

– Шутите? А вы, случаем, не владеете ли этим словом, а? – Татьяна Лукьяновна хихикнула. – Сказки давно читали?

– Нет. К сожалению, не шучу. И к ещё большему сожалению, не владею. Однако давайте попробуем идти наощупь? Вдруг повезёт.

– Пойдём.

Они двинулись наугад, растопырив руки, и сходу наткнулись на ближайшие деревья. Туда, сюда. Но всюду стволы, стволы. Густо-густо.

– И всё-таки, скорее всего, без внешнего вмешательства тут не обойтись, – сказал учёный-эволюционист.

– Согласна, – ответила антидарвинистка и стукнула посохом о землю. Через миг на его верхнем кончике что-то слабо вспыхнуло, будто на него сел светлячок.

И действительно, самые обыкновенные светлячки повыпрыгивали из-под посоха и разлетелись. Вскоре уже вся ближайшая округа леса слегка осветилась от множества светящихся букашек.

– Да-а, – протянул Денис Геннадьевич, – да-а… любопытно… Что за волшебное слово вы произнесли? Неужели «согласна»?

– Кажись, оно.

Денис Геннадьевич вдруг расхохотался, да слишком даже громко.

– Вот уж действительно волшебное словечко. Сработало ведь.

– Слово-то волшебное, – Татьяна Лукьяновна отказалась поддерживать восторга учёного, – очень даже волшебное, только похоже на то, что посохом я расковыряла гнездо светлячков. А они, надо полагать, весьма компанейские, потому-то из всех гнёзд и повыпрыгивали. А их тут видимо-невидимо.

– Не объясняйте, не объясняйте. Пусть будет волшебство. Ведь так приятно его ощущать! – Не переставал по-детски восхищаться представитель учения Дарвина.

– Хорошо, хорошо, пусть. – Татьяна Лукьяновна снова согласилась. Освещённость светлячками в тот же миг даже удвоилась. – Пойдёмте, пойдёмте, прямо пойдёмте, пока есть что разглядеть. Даст Бог, выйдем куда-нибудь.

– С радостью, – сказал её спутник, подскакивая и хлопая в ладошки, словно дитя, узревшее сказку воочию.

И они двинулись. Вперёд ли, назад, влево ли, вправо, – не понять. А вскоре новый огонёк, настоящий или призрачный, замерцал вдали. Тут желанная и неведомая внешняя сила ухватилась за посох, вмешалась, по догадке Дениса Геннадиевича, и повлекла Татьяну Лукьяновну снова ни вперёд, ни влево, ни вправо, а куда-то вширь. Денис Геннадиевич лишь поспевал за ней. Призрачный свет тоже раздавался и вширь, и вглубь, пока не стал небольшим уютным освещённым городом. Внешнее вмешательство иссякло, путники оказались на площади. Из окон окружающих домов слышалась весёлая музыка, смех, аплодисменты. Оказалось, что действительно настала ночь. И ночная городская жизнь бурлила вовсю, полным ходом, не ведая тьмы.

Татьяна Лукьяновна и Денис Геннадиевич вошли в ярко освещённый подъезд, перед ними открылись двери, улыбчивый швейцар изящно поклонился. Помещение оказалось огромным и полным народу. Все были в нарядных костюмах и в масках. Каждая маска являлась уникальным орнаментом, ни страшным, ни смешным, а несущим в себе обязательно потаённый смысл. Тотчас гостей подхватили добрые люди и пригласили отдохнуть на плюшевом диванчике. Выдали маски на выбор. Татьяна Лукьяновна несколько замешкалась, и, не зная, куда поместить посох, малость похихикала, да упрятала его между спинкой и сиденьем. Заодно взглядом отыскивала ту маску, что более подходит ей. Взяла и надела. Денис Геннадиевич, напротив, возымел уверенность, маску выхватил наугад, надел её с большой охотой, вальяжно уселся, закинув ногу на ногу. Затем иные мужчины подкатили туда столик с напитками и фруктами. Ещё иная публика подоспела. С удобными пуфиками. Уселась на них. Каждый, один за другим, рассказывали дивные повествования о здешней жизни, обычаях. Коротко и, вместе с тем, увлекательно, чтоб не утомить. Но что любопытно, во всех рассказах присутствовал одинаковый лейтмотив, похожий на согласие. По-видимому, в нём коренился основной здешний обычай. Потом все запели. Складно так завели чудесное вокальное произведение, весьма умело и гармонично, иначе говоря, согласно, что слёзы напрашивались заволочь глаза, да щёки залить. Праздник длился до рассвета, сменяя одно увеселение другим, а им и счёта нет. И нет усталости. Откуда же ей взяться, коли никто друг другу не мешает и не занимается борьбой?

Но всему настает конец. Солнце уверенно поднялось над горизонтом. От организаторов увеселения поступило предложение развести всех гостей по домам. К Татьяне Лукьяновне и Денису Геннадиевичу подошёл один из элегантно одетых незнакомцев, обликом выдавая молодость, и предложил проводить домой. Сквозь щёлочки его маски, изображающей саму таинственность, просвечивались огоньки василькового цвета. Действительно пора бы. Да вот где этот дом? Здесь, в совершенно незнакомом городе его будто бы нет. А есть либо в Думовее, либо в столице. Возникло недоумение: куда отсюда двигаться?

– Думовея, – неуверенно молвила атаманша и растерянно пошевелила глазами.

– Я вас подвезу, – вызвался юноша, – это недалеко.

Они подошли к машине, уселись. Тут юный незнакомец вздёрнул палец кверху, скрылся в дверях и вскоре снова подбежал с посохом Татьяны Лукьяновны.

– Вы забыли палочку на диванчике, – сказал он полу-застенчиво, подавая античное изделие.

Та взяла забытую вещь с восхищением, сипло поговаривая: «благодарю-дарю-дарю-дарю». И, спустя недолгое время, автомобиль подкатил к известной нам церкви, той, что исполнена в стиле «ар-нуво» провинциального образца, стоящей в остии села Думовея.

– До встречи, – сказал водитель автомобиля, когда гости изумлённо высадились. Сквозь его маску из щелей для глаз снова появились блёстки василькового цвета.