Tasuta

Невидимки

Tekst
Märgi loetuks
Невидимки
Audio
Невидимки
Audioraamat
Loeb Юрий Иванов
1,86
Sünkroonitud tekstiga
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Невидимка Авдотья
(Из записок служащего «по найму»)

1

…Первым делом по приезде моем в г. N была, разумеется, необходимость найти квартиру. Приятель мой, служивший в N-ском обществе взаимного кредита (он-то и переманил меня в N из г. ***, где я служил на железной дороге), зашел за мною поутру в скверненький номерок «Славянской гостиницы», и мы вместе отправились на поиски. Сначала, конечно, некоторое время мы употребили просто на обзор «нового» города, но когда оказалось, что он точь-в-точь такой же, как и тот, из которого я приехал, только дома и церкви, совершенно похожие на дома и церкви старого моего пепелища, расставлены в ином порядке, чем там, – тогда мы, в сотый раз убедившись в однообразии наших губернских и уездных местожительств, усердно приступили к неотложному делу, – и вскоре квартира была отыскана.

Здесь я должен сказать два слова о себе и о своих записках, чтобы читатель знал, с кем он имеет дело и какие именно записки придется ему читать. Я человек, как говорится, маленький. С семнадцати лет, едва окончив гимназию, я принужден был «кормить» большую семью, оставшуюся «без средств» после смерти отца. С семнадцати лет я должен был служить, то есть наниматься на то или другое место, за то или другое вознаграждение, и, разумеется, размеры вознаграждения имели в жизни моей большое значение: живешь-живешь где-нибудь, получаешь рублей пятьдесят, вдруг какой-нибудь приятель пишет – «приезжай! есть место на семьдесят!», и волей-неволей приходится разрывать начавшиеся в г. N знакомства, а потом опять, от какой-нибудь прибавки в несколько десятков рублей, снова разрывать их. «Наемному» человеку, понукаемому нуждой, нельзя иначе и поступать.

Скучна и холодна такая жизнь, и вот такою-то жизнью я прожил тридцать пять лет, выжидая, покуда подрастут братишки и сестренки и получат возможность сами добывать себе хлеб. Из этой автобиографии читатель может видеть, что записки мои не могут обещать чего-либо особенно занимательного; жизнь прошла среди смешанной толпы таких же почти «нанимающихся» на разные работы людей, как я сам, но все-таки это была жизнь; все-таки кое-что я переживал душой, кое-что меня сильно волновало, занимало, а иной раз и до слез трогало. Вот я и хочу, от скуки, от нечего делать и, пожалуй, частию оттого, что литературная работа доставляет мне гораздо более удовольствия, чем работа над банковыми книгами, записать кое-что из моих воспоминаний, и если начинаю с г. N, а не с г.*** или с какого-либо другого места моей разнообразной служебной географии, то просто потому, что мне почему-то кажется, будто так будет лучше. Я собственно не знаю, «с чего начать?», и начинаю поэтому с чего-нибудь.

2

Итак, я при помощи товарища нанял квартиру со столом, в две комнаты. Ход в эти две комнаты был со двора, совершенно отдельный от хозяев, и квартира сообщалась с хозяйской половиной только чрез кухню. Оказалось, что месяца два тому назад эти две комнаты занимал сам хозяин, «отставной чиновник, ходатай по делам», отец многочисленного семейства, которое все теснилось в другой половине маленького дома, выходившей окнами, на улицу. Ровно два месяца тому назад ходатай по делам и отец многочисленного семейства, отправившись с какими-то доверителями-купцами в уездный город на «мировой съезд», вывалился из тарантаса, причем случилось как-то так, что доверители навалились на него, а на доверителей навалился тарантас; может быть, к тому же, кто-нибудь из них был пьян, а может быть, и все они, не исключая ямщика, были под хмельком, – точных подробностей никто не знал, даже и из семейных, но в конце концов ходатай по делам оказался мертвым, один из доверителей опасно ушибленным, а другой доверитель и ямщик кое-как добрались до города и объявили семейству ходатая по делам:

– Помер хозяин-то!

Хозяина привезли, похоронили, и многочисленное семейство осталось без хозяина, то есть нежданно-негаданно, от какой-то случайности, образовалась целая куча народу, и взрослого и маленького, без средств, без цели жизни, без знания жизни, словом, без кормила и весла. Такая крайняя беспомощность, неизбежный результат семьи, в которой на первом плане фигурирует «глава», а все остальное толчется только вокруг этого самого главы, хорошо мне знакома; и потому едва хозяйка дома, показывая комнаты, отдававшиеся в наем, со слезами на глазах рассказала историю с тарантасом, а главное, едва я увидел эту недоумевающую толпу женщин и детей, толпившихся в дверях, как мне тотчас, и потом совершенно ясно, представилось и прошлое этой семьи и ее настоящее.

Не было никакого сомнения, что «покойник» был истинный кормилец и подпора всего этого люда. Разумеется, он, как говорится, «пер на своей шее» тяжелую ношу расходов, добывал деньги на эти расходы, как и где мог, думал об этой добыче день и ночь, брал ее где нахрапом, где поклоном, словом, работал в поте лица, но работал только потому, что чувствовал на своей шее «обузу». Очевидно, что он и отгородил себе эти две отдельные комнатки для того, чтобы ему эта «обуза» не докучала. Он доставит ей поросенка, притащит рыбу, купит кусок холстины, материи, словом, все сделает, потому что на нем «хомут» и нельзя не идти в хомуте, когда «обуза» толкает в спину, но, работая как вол, он делает это под непременным условием, чтобы в его дела «не совали носа». «Не суйся», «не лезь!», «не твое дело», «знай свое дело», «у меня и без вас есть об чем подумать» – вот требования и мотивы их, которыми непременно должно было руководствоваться семейство покойного ходатая. Мне представлялось, как он, добыв где-нибудь штуку материи, сунет ее жене, скажет: «на!» – и уйдет в свою половину читать бумаги, а жена и бабушка и дочь примутся рассматривать материю, хвалят рисунок, пробуют добротность, проектируют наряд и потом уложат материю в комод, оставаясь в полном неведении того, как она досталась «главе семейства», за какие труды, за какие дела. Покойник, очевидно, был вполне уверен, что «все они» ровно ничего не понимают (да это и действительно справедливо) и ровно ничего не поймут, если бы даже «их» собралось в двадцать раз больше, и что поэтому для всех их весьма достаточно просто сказать – «на!» и уйти. Очевидно было для меня также и то, что и семейство покойного, начиная от бабушки до последнего ребенка, было твердо уверено, что ему именно не должно совать носа в дела родителя и хозяина. Они твердо знали, что от «делов», какие делает этот родитель и хозяин, зависит все их существование, и что именно поэтому нельзя, невозможно мешаться в них. Надо всячески поэтому стараться угодить главе, посторониться от него, дать ему дорогу. И вот утром, когда хозяин и добытчик бегает и рыщет по делам, семья занимается тем, что «ждет» его к обеду, кой-чем убивая время (за чаем, за кофеем); после обеда добытчик спит, а семья «не суется» и ждет его к чаю, гадая на картах, сидя под окном и глядя на улицу. Идут года, семья растет, добыча становится труднее, глава уж не просто «прет в хомуте», а «воротит с корнем», а семья, видя это, совсем отвыкает понимать что бы то ни было, кроме нужд и желаний главы, предъявляемых «дома».

И вдруг – смерть! Нет главы, нет смысла ни в обеде, ни в ужине, ни за самоваром; невозможно объяснить, зачем собралась такая куча народу и почему для этой кучи ныне нет никаких денег? Что за безобразие такое? Разве так можно? Разве это справедливо?

Именно в таком невозможно беспомощном состоянии было семейство, в котором я нанял квартиру. Ни бабушка, ни вдова решительно не знали, что им теперь делать? Очевидно, покойник много работал для них и сумел добиться, что они «не знали нужды», но очевидно было, что и при покойнике и после него его семейные ровно ничего не понимали ни в жизни, ни в деньгах, ни в добыче их. Это обнаружилось при первом же посещении.

– Сколько же вы желаете за комнату? – спросил я вдову, длинную женщину с белыми глазами, из которых постоянно лились слезы.

– Пятьдесят! – пролепетала она, рыдая, и когда мой приятель, как говорится, «ахнул» от удивления и едва удержался, чтобы не сказать: «опомнитесь!», так вдова еще сильнее залилась слезами.

– Боже мой! – воскликнула она. – Но ведь нам нуж-жно?!

– Надо кормиться-то или нет? как по-твоему? – басом сказала бабушка, глядя на нас как на разбойников.

– Кормиться надо, только пятьдесят рублей – это невозможно!

– Невозможно! – басом произнесла бабушка. – А возможно не евши сидеть? Ты должен об этом подумать!

Вдова всхлипывала; дочь, девушка лет шестнадцати, полная, высокая (она пробовала держать экзамен в гимназию, но сконфузилась своего вполне уже женского роста и ушла) и, повидимому, добрая девушка, зарделась от «стыда» за бабушку, но, как мне показалось, что и она также не совсем хорошо понимала: почему нельзя платить пятидесяти рублей, когда они нужны?

После долгих переговоров кое-как уговорились. За тридцать пять рублей в месяц квартира была нанята со столом.

– Ну, бог с тобой! – заключила торг бабушка. – Живи!

– Что делать! – глубоко вздохнув, произнесла вдова, вытирая глаза, – делать нечего! Когда нельзя больше, что же я могу? Но только вы уж, пожалуйста, дайте мне за пять месяцев!.. Уж…

– Помилуйте! Ведь это больше полутораста рублей! Мне таких денег взять негде!

– Нет, бога ради!

– Ей-богу, я не могу. Спросите у него (я сослался на товарища). Жалованье выдают помесячно.

– Ну, я вас прошу.

– Извините!

Я было хотел удалиться…

– Пожалуйста! – порываясь ко мне, продолжала хозяйка. – Если можно! Ведь вы служите? Где вы служите?

– В банке.

– Во-от! – загремела бабушка, как бы обличая меня.

– Вот видите! – обрадовалась вдова. – Неужели же вы не можете взять из банка? Неужели же они не поверят своему служащему? А мне, я вам откровенно скажу, ужасно нужно!

– Попроси, попроси хорошенько! – советовала бабушка мне. – Ан, глядишь, и дадут!

Надо было много терпения, чтобы доказать нуждавшемуся в средствах семейству всю невозможность этой операции. Да и то в конце концов никто из них не поверил нашим доводам, даже девушка, и та сомневалась в том, что мы говорим правду. А бабушка – только рукой махнула и уж не басом, а топотом произнесла:

 

– Ну, бог с вами!

Затем вдова повела нас в свою половину, прося посмотреть продажный стол и поискать для него покупателя. Стол был круглый, окрашенный под орех, но цена ему была семьдесят пять рублей, потому именно, что вдове нужны были такие деньги. Наконец, гимназистик первого класса (одевал и платил за него какой-то купец, обязанный чем-то покойному ходатаю), сын вдовы, принес откуда-то из чулана какую-то «вещь», о которой никто не имел определенного понятия, не зная, зачем она, и все поэтому думали, что за нее можно взять «хорошие» деньги. Вещь оказалась старым большим вентилятором, у которого к тому же было выломано колесо. Вдова просила нас, не найдем ли мы покупщиков, причем она согласилась взять, «что дадут», не торгуясь, так рублей пятнадцать, но когда мы и тут отказали ей в своем содействии, то она вновь заплакала и, всхлипывая, едва могла проговорить:

– Чем же я буду жить-то, скажите вы мне, пожалуйста?

3

В течение нескольких дней по переезде на квартиру (я переехал в тот же вечер) я мог до некоторой степени обстоятельно изучить нравы и будничный обиход жизни моих хозяев. Положим, что в этом изучении ни для меня, ни для кого другого не было и нет особой надобности, но что же мне, нанятому одинокому человеку, и изучать-то, кроме того случайного общества, в которое бросает случайно полученный заработок? Хорошо, попадется книга, читаешь от доски до доски. А нет книги, лежишь, смотришь в стену и слушаешь, что за стеной. Все это, конечно, как отдых, после целого дня корпенья над бумагами и счетами. Вот таким образом и тут изучал я моих хозяев. Особливо мне бросилась в глаза одна черта, господствовавшая во всех их поступках и мыслях, именно лень. Лень одеваться, лень идти, лень двинуться с места, и в то же время упрек друг к другу в этой лени.

– Да двинься ты хоть на минуточку! – сидя на лежанке в другой комнате, упрекает бабушка барышню. – Видишь, Ванюшка плачет! Экая неповоротливая!

– Что мне двигаться с места на место? Там Ваня.

– А! Как же! – отвечает Ваня, – так я и буду бегать из угла в угол!

– О господи, – вопиет вдова многочисленного семейства, приютившаяся на диване. – Где это Авдотья?

– Авдотья! Авдотья! – звонко вторит барышня. – Авдотья! – басом вопиет бабушка.

– Авдотья, тебя зовут! – телеграфирует откуда-то гимназист.

И целый хор людей, которым «лень подняться», начинает вопиять что-то к Авдотье.

– Что ты, барыня экая, оглохла? – басит бабушка.

– Звали, звали, звали!.. – колокольчиком звенит барышня, – а ребенок кричит целый час!

– Хоть бы одну-то, одну-то минуту дали спокойно отдохнуть! – слышится жалобный голос вдовы.

Иной раз они так «присидятся» к своим местам, кто к окну, кто к дивану, кто к печке, что сидят неподвижно по целым часам, по временам только вздыхая или зевая и почесывая кто плечо, кто спину, кто глаз. Сидят и молчат. «Не зажигай огня!» – слышу из-за стены. И тьма даже приятна и пригодна им. Что они, думают ли в такие минуты о чем-нибудь или просто отдыхают после главенства «покойника», не знаю, но всякий раз, когда мне приходилось вступать с ними в какие-нибудь разговоры, меня поражала в них еще и масса лени умственной. Необходимо сказать, что если в этаком истуканном состоянии заставал их гость, будь то и я (спросить – который час?) или кто-нибудь из старых знакомых, – ими моментально (в буквальном смысле!) овладевала какая-то необычайная суматоха, или, вернее, какая-то необыкновенная, нервная толкотня: и какой-то испуг, точно гость – удар молнии, и радость, точно гость принес двеститысячный выигрыш, – и вдруг все забормочут, засуются из угла в угол, застыдятся, перепугаются, словом, сразу, мгновенно произведут такую нелепицу, что решительно не понимаешь, что такое тут происходит? Что такое толкуют они, о какой-то и чьей-то бороде? Потом о масленице, о дяденьке Родионе Ивановиче… Только очнувшись у себя в комнате, начинаешь догадываться, что за причина такого непостижимого бормотанья? Изволите видеть: бабушке моя борода напоминала бороду Родиона Ивановича, барышня поспешила объяснить, как она на масленице гостила у Родиона Ивановича в Москве, а вдова тоже считала нужным дополнить, что Родион Иванович был третий брат ее мужа, от второго брака Ивана Родионыча, который по первому браку и т. д. Вот каким путем образовывался тот проливень слов, под которым я обыкновенно стаивал всякий раз, когда мне приходилось заглянуть к хозяевам. Стоишь и ждешь, скоро ли кончится.

Но, с другой стороны, хотя они и могли трещать и чирикать по-птичьему, и даже с некоторым успехом, но «думать» решительно уже не были в состоянии. Всего менее была способна к какой бы то ни было мало-мальски логической мысли – бабушка. Уж, кажется, как бы такому старому человеку, у которого есть внучата, которая «прожила век», вынянчила, вывела в люди и пристроила детей, как бы такому человеку не привыкнуть к крепкой думе? – а между тем она не могла связать я двух мыслей. Об чем бы ни начинал я с ней речь, всегда ее ответы были совсем ни к чему не подходящие. Скажешь, например: «Дорого жить стало!» А бабушка (и всегда с сердцем!) ответит: «Дорого! А… не дорого, вон… тоже… один… какой-то прохвост, прости господи, с железной дороги, на трех женах женился, да и развез их по разным городам! Небось не дорого?.. да!» Скажешь ей на это: «Да я не о том говорю»… – «Ну да! Не о том! А о чем же? Нонче все больно разговаривать-то хитры стали (и всё с сердцем, даже всем тучным телом двигает!). Разговаривают, разговаривают – а….» И остановится, помолчит, да вдруг и кончит: «А вот воров да разбойников – полон город развели!» Словом, ни единого мало-мальски определенного мнения я никогда не мог услышать от нее ни по одному вопросу.

Только одно затвердила она, повидимому, весьма основательно: в старину деньги «сами шли в дом, а теперь всё из дому». Неоднократно пытался я разузнать от нее, почему именно в старину была такая благодать, а теперь нет? и, конечно, ничего не узнал. «Отчего?» – спросил я. «Да вот от того!» – «Отчего же?» – «От всего». – «Нынче, – говорил я, – до Москвы доехать стоит два рубля по железной дороге, а в старину стоило рублей пятьдесят: в старину чиновник получал три рубля в месяц, а теперь нет писаря, который бы брал меньше тридцати. Теперь какой-нибудь кондуктор на железной дороге получает сорок рублей, а в старину сорок рублей получал генерал». Словом, подобрав ей множество опровержений, я всякий раз получал в ответ какую-нибудь необычайную нелепицу. «Да, да! – забормочет она. – Как же, генерал! так и есть! Да, да, вон на трех женах женился… так сейчас и генерал за это?»

Вдова, как женщина помоложе, отличалась от бабушки (своей матушки) тем, что иногда исправляла фактические неточности, например, скажет: «не на трех женах, а на двух». Или: «генералы и в старину получали много», но течение мыслей ее ничуть не различалось от течения их у бабушки, так как вдове, невидимому, вовсе не была заметна нелепица ее ответов.

Барышня, как представительница молодого поколения, уже ясно понимала, что на известный вопрос должен быть и ответ мало-мальски подходящий, и поэтому поминутно конфузилась за бабушку и за мамашу. «Ах, бабушка, или ах, маменька, разве они об этом говорят? Они об одном, а вы об другом, они говорят о том, что теперь жалованья больше, а вы «на трех женах женился!» Но когда я, поверив ее конфузливости за бессмыслицу бабушки и мамы и предположив в ней, на этом основании, большую смелость мысли, попробовал было завести с ней более или менее разумную беседу, то прародительская лень мысли вдруг ударила меня, как говорится, наотмашь, с первых же слов.

– Отчего бы вам, – сказал я раз, – не заняться, например, медициной? Будете доктором!

– Я! – сказала она в испуге.

– Вы! Проучитесь пять лет…

– Пять лет! – прошептала она, побледнев как смерть.

– Зато потом будете лечить, получать деньги…

– Пять лет! – коснеющим языком пролепетала она, стала кутаться в платок, точно ее знобило, и смотрела на меня такими сумасшедшими глазами, какими, наверно, смотрел только человек, знающий, что его сейчас поведут в острог. Я даже сам перепугался и, право, точно замер от холоду. Так больше я и не заводил «разумных» разговоров.

Интересна была в них, то есть собственно в бабушке и во вдове, и еще одна любопытная черта. Кажется, уж они были люди мало думающие и как будто сонные какие, а посмотрите, как ловко врали! Положительно, я удивлялся, откуда у них берется изобретательность? Главным образом изобретательность эта проявлялась в объяснениях, почему плох обед или почему иной раз как бы совсем не было обеда. Надо сказать, что мало-мальски сносно я ел не более первых пяти дней по переезде в квартиру, а затем питательность пищи, предлагаемой мне хозяевами, стала быстро терять в процентном содержании. Мясо исчезло и заменилось киселем, завтра горохом, потом кашей. И всякий раз то бабка, то сама вдова придут и в объяснение такого неудачного обеда расскажут какую-нибудь правдоподобную историю. То из всех лавок начальство отобрало мясо и выбросило в реку, то будто бы в кухню вошел беглый солдат и, не говоря ни слова, унес пятнадцать фунтов мяса, которое лежало на лавке, то мясник запер лавку, потому что просватал дочь, то все мясо забрали к губернатору, угощают полк. Так как такие легенды надо было рассказывать в первый месяц почти каждый день, то я не мог не удивляться этой необыкновенной способности и тому, в каком совершенстве она разработана в них. Но в конце концов мне было и страшно за них и больно, и я не раз задавал себе вопрос: «Как это они проживут на свете, а главное, как и теперь-то еще они ухитряются жить?»