За скипетр и корону

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

На большом диване, перед большим столом, все ярче и ярче выступавшем из сгущавшихся сумерек, под белым отблеском ярко светившейся лампы сидела хозяйка, старая фрау фон Венденштейн, достойная правительница этого старинного, обширного дома с величественными дверями, громадными шкафами и старинными картинами.

Простенький белый чепчик из снежно-белого тюля, с тщательно сплоенной рюшем и серебристо-серыми лентами, обрамлял тонкое и немного бледное лицо старушки, сохранявшее в тонко очерченном рте и больших, миндалевидных голубых глазах следы замечательной красоты, хотя фрау фон Венденштейн была только немногими годами моложе своего мужа. Почти совсем седые, но густые волосы распадались по обеим сторонам чепчика в несколько тщательно завитых серых локонов, которые женщина часто слегка отодвигала тонкой, белой рукой, заправляя под рюш чепчика. Черты этого лица выражали безграничную кротость и нежность, но при этом такое глубокое спокойствие, такую неизменную уверенность во взгляде и движениях, что, глядя на эту даму в простом, вышедшим из моды черном шелковом платье с маленьким снежно-белым воротничком и в таких же снежно-белых, накрахмаленных манжетах, сидящую за столом с легким рукоделием в руках, каждый посетитель видел олицетворение домовитости, порядка, кротости и сердечного гостеприимства. В ее доме немыслимы были неряшливые пятна, дурно изготовленные кушанья, отступления от установленного порядка и времени. Никакое горе не могло коснуться кого-либо из членов семьи, чтобы этого не подметил зоркий, нежный взгляд жены и матери и чтобы та не рассеяла его или не облегчила добрым, ласковым словом.

Такова была хозяйка Блехова. Возле нее сидели две молодые девушки, ее дочери: свежие, цветущие создания восемнадцати и пятнадцати лет – одна в развитой красоте взрослой девицы, другая в переходном возрасте, обе одинаково просто одетые в домашние платья, которым тонкое, белое и с большим тщанием вышитое белье, так же как прекрасные и со вкусом причесанные волосы, придавали изящную прелесть.

У дам сидел асессор Бергфельд, состоявший помощником амтмана и по старому обычаю находивший радушный прием в его семействе.

По террасе ходил взад и вперед старый Венденштейн со своим старшим сыном, который служил асессором-референтом в ганноверском министерстве внутренних дел и приехал в Блехов провести в кругу семьи день рождения отца, приходившийся на завтра.

Обер-амтман Венденштейн был старик величественной и привлекательной наружности. Коротко остриженные, седые, но густые волосы обрамляли широкий и сильно выпуклый лоб, из-под которого темные, серые глаза смотрели так умно, проницательно и строго, но вместе с тем так оживленно и весело, что старику, судя по глазам, можно было дать годами двадцатью меньше его настоящих лет. Выразительный большой рот с полными, красными губами и удивительно сохранившимися зубами, свежий цвет лица соединялись в наглядное изображение силы воли, ума, здоровья и радостного наслаждения жизнью, с первого взгляда внушавшие уважение и симпатию.

По старому обычаю амтман не носил бороды – скромный наряд из серой материи дополняла легонькая домашняя шапочка. Сильная правая рука опиралась на толстую палку с большим крючком, чтобы поддерживать поступь, немного отягченную подагрой, – единственный признак слабости в здоровом и полном жизни мужчине.

Рядом с ним шел его старший сын, поразительно похожий на отца чертами лица, но совершенно несходный во всем остальном.

Он щеголял, до круглой шляпы включительно, в безукоризненном городском костюме, лицо его, несколько более бледное, чем у отца, неизменно выражало вежливую приветливость и сдержанную самоуверенность. Волосы его были коротко подстрижены и гладко причесаны, похожие на котлеты бакенбарды безукоризненны, движения всегда спокойны, предусмотрительны, расчетливы.

Отец в молодости не был таким, это видно бросалось в глаза сразу, но и время, когда рос отец, было другое, совсем непохожее на то, когда воспитывался сын. Отец представлял собой личность, сын – тип.

– Говори что хочешь! – заявлял оживленно старик Венденштейн, приостанавливаясь и опираясь на палку. – Это новая система управления, все глубже и глубже врывающаяся в нашу жизнь, никуда не годится и не приведет ни к чему хорошему. Эти вечные запросы требуют от нас отчетов, отнимающих бесконечное время и все-таки редко дающих ясное понятие о деле, эти проходящие через все инстанции предписания, часто очень сильно бьющие мимо шляпки гвоздя, отнимают у ближайшей администрации края всякую самостоятельность, всякую личную ответственность и превращают организм в машину. Народ и страна, однако, остаются живой плотью и кровью и не подчиняются машине, и таким образом правительство отчуждается от управляемых, и чиновники становятся простыми писцами, которые должны раболепно отучиться от свободной воли и свободных решений и стоять беспомощно, когда наступят затруднительные обстоятельства, с которыми можно было бы справиться только при помощи воли и решимости. Пока высшее распоряжение спустится с зеленого стола вниз, а покорнейший ответ поднимется кверху через все инстанции, дела вечно живые и не укладывающиеся в канцелярские шкафы, идут своим чередом, и, – прибавил он с веселой усмешкой, – это еще не самое худшее, так как благодаря этому они зачастую идут лучше. Доброе старое время – ну, конечно, у него тоже имелось много недостатков, но в этом отношении оно все-таки было лучше. Чиновники знали народ и жили с ним одной жизнью, делали, что требовалось, поступая по законам и совести, и им предоставлялась свобода действий. Министры объезжали страну не меньше раза в год и, конечно, знали лучше, что там делалось и на кого можно было положиться, чем представляют теперь из самых пространных отчетов. Я, по правде сказать, и с этим справился, – прибавил он, улыбаясь. – Хотят отчетов – так на то даны мне аудиторы, которые их пишут, а предписания я принимаю с подобающим уважением, но управляю по-старому, и тем, до кого мое управление касается, от этого не хуже – я надеюсь, что в моем округе всегда все найдут в должном порядке. В лучшем порядке, чем во многих других, где водворилась модная система.

Сын почтительно слушал отца, хотя время от времени не мог удержаться то от нетерпеливого жеста, то от сострадательной усмешки. Когда отец кончил, он отвечал спокойным тоном, тем ровным полупатетичным, полумонотонным голосом, который слышится при докладах у зеленых столов заседаний по всему миру, где есть зеленые столы, референты и акты:

– Я нахожу весьма естественным, любезный отец, что ты старое время любишь и защищаешь, – но ты, надеюсь, согласишься с тем, что течение времени ставит управлению другие требования. Старое натуральное хозяйство, которое послужило основанием национальной экономии прежних поколений, автономизировало страну и людей и делило их на различные группы: личности и общины составляли отдельные хозяйственные элементы, которые жили своею особой жизнью. Тогда, конечно, было естественно, что управление примыкало к жизни и в одинаковой с ней мере индивидуализировалось. Теперь национально-экономическая деятельность стремится к концентрации, могущественные средства сообщения нашего времени, в быстрой прогрессии ежедневно увеличивающиеся, стирают границы пространства и времени, разделявшие прежде частные элементы экономической народной жизни. Эти элементы сливаются как части во всеобъемлющем целом, поэтому и правительство должно следовать этой тенденции устанавливать более быстрый обмен, более выраженную централизацию. Необходимо вводить в управление твердый принцип и строго последовательную систему, если не хочешь затормозить все движение. Поверь, любезный отец, не правительство хочет вкладывать жизнь в новые формы, а сама жизнь в своем неудержимом развитии вынуждает прибегать к более утонченной и подвижной системе. Впрочем, – прибавил он, – я не верю, чтобы наши воззрения так разнились: при всем твоем пристрастии к старому времени ты как нельзя лучше справляешься с новыми требованиями, и министр еще недавно говорил мне, что удивляется точности, порядку и исполнительности в делах твоего округа.

Старик был, видимо, польщен комплиментом сына и сказал добродушно:

– Ну, конечно, я попривык к новым порядкам, но все-таки, по мне, старое лучше и все, что ты говоришь, можно было бы сделать с гораздо меньшим количеством системы, бумаги и чернил. Но что об этом спорить! – прибавил он, ласково кладя руку на плечо сыну. – Я сын своего поколения, ты живешь в своем, каждое время кладет на человека свой отпечаток, хочет он этого или нет, жаль только, что настоящее время облегчает себе работу и выкраивает всех своих детей по шаблону – на всех вас фабричный штемпель. А теперь пойдем домой – вон мама в дверях зовет меня, и в самом деле пора, не то старый враг, – он указал палкой на ногу, – заодно с вечерней сыростью сделает новые нападения на мои старые кости.

И он медленно направился к большим дверям залы, в рамке которых только что показалась его жена и озабоченно на него смотрела.

Только что старик вошел в комнату, как раздался лай со двора и в холле послышались громкие голоса.

Старый слуга в чистенькой, скромной, серой ливрее отворил дверь, и пастор Бергер с дочерью вступили в семейный круг. Обер-амтман пошел почтительно и дружески навстречу пастору и крепко пожал ему руку, после чего тот раскланялся с хозяйкой дома, пока его дочь здоровалась с молодыми девушками.

– Мы пришли, многоуважаемый друг, – начал пастор, – проводить завершенный вами год жизни, поблагодарить за все доброе, в нем совершенное, и привели с собой лейтенанта, которого встретили на дороге. Только этот офицер, как хороший кавалерист, отправился сперва на конюшню отвести и устроить свою лошадь.

– Так он приехал?! – сказала радостно фрау фон Венденштейн. – А я боялась, что его не отпустят.

Дверь живо распахнулась, и лейтенант фон Венденштейн поспешил к матери, звеня шпорами, поцеловал ей руку, она же нежно его обняла. Затем подошел к отцу, который поцеловал его в обе щеки и с видимым удовольствием полюбовался на цветущего молодого человека, стоявшего перед ним в молодцеватой военной позе.

 

– Я запоздал, – проговорил лейтенант, – потому что у нас еще много было дела. Товарищи кланяются, будут завтра сами тебя поздравлять, милый отец, если, конечно, их отпустят – у нас теперь полон рот забот: маневры в нынешнем году начнутся раньше. Только что получен приказ, и ты можешь себе представить, как все всполошились.

Лейтенант, пожав приветливо брату руку, подошел к сестрам и пасторской дочери, и вскоре вместе с ними и с аудитором Бергфельдом погрузился в веселую, часто прерываемую громким смехом болтовню. Пастор с обер-амтманом и его старшим сыном подсели к хозяйке дома на диван, возле большого стола.

– Странная вещь! Вот сын говорит, да я и в газетах прочел – это изменение срока маневров, – сказал обер-амтман. – Внешняя политика не моя специальность, и я никогда ею много не занимался, но к чему эта мера в момент нынешнего серьезного кризиса, я не понимаю.

– Это средство разрешить многие затруднения, – заговорил асессор с миной человека посвященного. – Отношения между Австрией и Пруссией с каждым днем становятся более натянутыми, и германские правительства хотят мобилизовать союзные контингенты. Пруссия требует с другой стороны строжайшего нейтралитета. И вот почему избрали эту меру, чтобы избегнуть мобилизации и все-таки иметь войска под рукой готовыми к походу, если столкновению суждено состояться.

– При всем моем уважении к твоей министерской проницательности, – сказал шутливо обер-амтман, – я не могу понять, к чему это должно привести? Если Пруссия требует нейтралитета, то ведь такой несомненно вызывающей мерой она точно так же может встревожиться и оскорбиться, как и мобилизацией. Собственно же боевая готовность этим вовсе не достигается, и Австрия со своими союзниками непременно увидит в этом враждебный шаг. По-моему, теперь следовало бы решиться на что-нибудь определенное. Не состоится война – на что я надеюсь, – мы ничего не потеряем, а если ее не миновать, тогда, по крайней мере, она не застанет нас врасплох.

– Что касается меня, – прибавил он задумчиво и серьезно, – я не люблю пруссаков. Мы, ганноверцы старой чеканки, не симпатизируем прусскому духу. Мне жаль, что у нашей армии отняли старинный ганноверский мундир и взамен ввели много прусского. Еще больше я сожалею о том, что теперь Бенингсен нас окончательно хочет подвести под прусское начало. Я, конечно, с одной стороны, не хотел бы ссориться с сильным и опасным соседом, но с другой – не хотел бы вступать в рискованные препирательства и с Австрией, к которой не питаю никакого доверия и от которой ни нам, ни Германии никогда не доставалось ничего хорошего. Главное, мне бы не хотелось, чтобы мы в нашем опасном, рискованном положении сели между двух стульев, и… Впрочем, – прервал он сам себя, – это дело сидящих там, наверху. Нашего министра иностранных дел, графа Платена, я не знаю – видел раз в Ганновере, и он тогда показался мне вежливым, приятным человеком, – но Бакмейстера я знаю и высоко чту за его ум и правила, – что же он говорит о новой мере?

Асессор приосанился и отвечал:

– Этот вопрос по своему политическому значению касается министерства внутренних дел, а по практическому выполнению – военного министерства, но не знаю, состоялся ли совет министров по этому вопросу. Как бы то ни было, но я от своего начальника не слыхал никакого мнения по этому поводу – так как он вообще очень осторожен в заявлениях. Вообще же в Ганновере не предполагают возможности военного столкновения.

– И дай Боже, чтобы его не было! – воскликнул пастор Бергер с глубоким вздохом. – Германская война была бы страшным бедствием – и я, право, не знал бы, куда направить свои симпатии, потому что, как бы ни повернулась война, один из могущественных немецких соперников возьмет верх в Германии. Я не могу этого желать папистской Австрии с ее кроатами, пандурами, славянами – мои невольные личные симпатии влекут меня к нашим северным братьям, с которыми у меня столько общего, но я также не могу желать, чтобы прусское влияние усилилось в Германии без противовеса: ведь к нам из Берлина перешел рационализм и угрожает всей протестантской церкви опаснейшим индифферентизмом. Сохрани, Боже, то, что у нас есть, и просвети нашего короля избрать надлежащий путь для того, чтобы обеспечить чистой лютеранской церкви надежное положение в нашей дорогой ганноверской земле!

– Да сохранит нам Господь мир! Я молю Его об этом ежедневно, – сказала фрау фон Венденштейн, озабоченно взглянув на младшего сына, веселый смех которого только что раздался из группы молодежи, устроившейся у окна. – Сколько страха, сколько горя вносит война во все семьи, и что оказывается в результате? Больше или меньше тяжести на политической чаше весов той или другой державы. Мне кажется, если бы каждый побольше думал о том, как бы водворить счастье в своем собственном доме и делать довольными стоящих близ него, мир был бы лучше, чем теперь, когда спорят и дерутся из-за вопросов, бесконечно далеко стоящих от истинного человеческого счастья.

– Вот каковы наши милые хозяюшки! – засмеялся обер-амтман. – Все, что не касается их кухни и погреба – бесполезно и вредно, и если им дать волю, государственная жизнь превратилась бы в управление большим домашним хозяйством и огромной семьей, а политику заперли бы в запасную кладовую.

– А разве мой достойный друг не прав? – сказал пастор, приветливо улыбаясь фрау фон Венденштейн. – Разве не задача женщин способствовать водворению мира и семена, которые мы сеем во храме Господнем, взлелеивать по домам и взращивать в цветы и плоды? Господь вложил в руку сильных земли право носить меч. Они должны делать то, что им предписывает долг. Но я, право, думаю, что Всемогущий более радуется спокойному счастью согласной семьи, чем искусным хитросплетениям политики и кровавым лаврам поля битвы.

– Ну, – заметил обер-амтман, – ведь нам с вами не изменить порядка вещей, так лучше оставим спор и подумаем о том, как бы напитать наши бренные тела, что будет всякому из нас на благо.

В боковых дверях залы появился старый слуга и отворил обе их половинки так, что можно было видеть соседнюю столовую, в которой красовался огромный, изящно сервированный стол, освещенный тяжелыми серебряными канделябрами. Приятный аромат хорошей кухни дошел до гостей и был так заманчив, что все невольно обратили взоры в ту сторону.

Обер-амтман встал. Пастор подал руку хозяйке и ввел ее в столовую, за ними последовали хозяин и остальное общество, и скоро все сидели в простой, украшенной оленьими рогами комнате, вокруг большого стола и воздавали заслуженную справедливость превосходной кухне амтманского дома и замечательным образцам его погреба под течение веселой задушевной беседы, в которой на этот раз политика не участвовала.

Пока общество сидело за столом, в одном из крупнейших и значительнейших крестьянских домов деревенского полукружия, вопреки обычному затишью этого края, было оживленно и шумно. Большая комната была освещена, и в ней виднелись различные группы молодых парней и девушек в изящных праздничных нарядах: коренастые молодые крестьянские сынки в куртках и шапках с меховой опушкой, девушки в коротеньких узеньких юбочках, белых платочках с множеством пестрых лент в толстых косах.

Из деревни прибывало все больше молодежи, присоединяясь к собравшейся ранее, между тем как другие деревенские жители, пожилые крестьяне, женщины и дети, прохаживались перед домом и посматривали на кипевшую в нем деятельность.

Староста Дейк, один из первых богачей Блехова, давно овдовевший и живший в большом доме вдвоем с единственным своим сыном Фрицем, переходил от одной группы к другой с приветливым достоинством, и его старое выразительное лицо с лукавыми, быстрыми, темными глазами под нависшими бровями говорило о чрезвычайной способности принимать самые разнообразные выражения. Оно то светилось веселой приветливостью, когда он пожимал руку сыну богатого деревенского туза и шептал ему на ухо топорную скабрезную шутку – к этому бодрый старик сохранил еще от молодых лет охоту и уменье, – то выражало надменно-доброжелательную благосклонность, когда он обращался мимоходом к низшим с приветливо ободряющим словом, то подергивалось холодной и гордой сдержанностью, когда он здоровался с крестьянином из дома, не пользовавшегося доброй славой.

С менее дипломатическим достоинством двигался между группами его сын Фриц – стройный юноша с добрыми, честными голубыми глазами и по-военному коротко подстриженными волосами. Он шутил с девушками, должно быть, очень смешно, потому что те, наклоняясь друг к дружке, перешептывались и хихикали до яркой краски в лице еще долго после того, как хозяйский сын отходил к другой группе. Когда Фриц подходил к товарищам и, подхватив пару из них под руки, подводил к длинному столу, покрытому белой скатертью, бутылками пива, окороками, хлебом и холодной телятиной в большом изобилии, то на всех лицах виднелось искреннее сочувствие и чистосердечное расположение к сыну гостеприимного дома.

И в самом деле, славный малый, любимый старым и малым, этот единственный сын старого богача Дейка был наследником лучшего деревенского надела. И все до одной цветущие красотки из лучших крестьянских семей с биением сердца и безмолвной надеждой поглядывали ему вслед, точно так же, как не было ни одного отца, ни одной матери в деревне, которые не были бы расположены принять его с радостью в зятья.

Но юный наследник расхаживал целым и невредимым по этому цветнику деревенских красавиц, шутил и смеялся со всеми, плясал одинаково охотно с каждой, дарил направо и налево пестрые букеты из тщательно содержимого сада отца, не подходя ни к кому исключительно близко и часто как бы не замечая приветливых взоров девушек и ободряющих замечаний отцов и матерей. Вот почему ни один из товарищей ему не завидовал, ни у кого он не стоял на дороге, со всяким охотно бражничал в свободное время и платил талеры, на которые отец не скупился, одинаково радушно на удовольствия других, как и на свои личные прихоти.

Когда в дом вошел местный школьный учитель, скромный старичок в черном сюртуке и широкополой черной шляпе, группы молодых людей раздвинулись и оставили пустое посредине пространство.

Дейк поздоровался с учителем как человек, уважающий звание и личность своего гостя, но тем не менее сознающий себя гораздо его выше и влиятельнее; сын богача кинулся навстречу учителю и, усердно тряся ему руку, проговорил:

– Мы все готовы, господин Нимейер, и пора отправляться в замок, обер-амтман уже с полчаса как сел за стол, и, пока мы дойдем и расположимся, пройдет еще с полчаса. Итак, в путь, вперед!

Он принялся расставлять молодежь по парам, дал каждому из парней по факелу, которых была припасена целая куча в одном из углов дома, и, подсобив всем их зажечь, схватил учителя под руку и встал с ним и с отцом во главе шествия, молча направившегося к замку, между тем как остальные любопытствующие деревенские жители, тихо перешептываясь, потянулись за ними следом.

Между тем веселый пир в столовой обер-амтмана подходил к концу. Старый слуга открыл крышку старинной, массивной чаши из мейсснерского фарфора, из которой разнесся по комнате приятный запах шваргофбергерского мозельского вина, смешанного с ароматом обильно нарезанного ананаса. Он откупорил несколько бутылок шампанского, влил их в чашу и поставил сосуд с драгоценной влагой перед обер-амтманом, который наполнит ею хрустальные стаканы своих гостей, предварительно попробовав смесь и самодовольной улыбкой одобрив ее качество.

Пастор поднял стакан, потянул не торопясь и с некоторым уважением пряный запах, задумчиво поглядел с минуту на золотисто-желтую жидкость и заговорил голосом, средним между торжественным тоном духовного лица и приветливой беседы в дружеском кругу:

– Любезные друзья! Наш почтенный обер-амтман, за гостеприимным столом которого мы сегодня, как и не раз прежде дружески восседаем, вступит завтра в новый год своей деятельной и честной жизни. Завтра мы встретим новый год, а сегодня позвольте проститься с годом минувшим. Заботы и труды, принесенные им нашему другу, остались позади и привели к доброму концу, радости и светлые минуты, которых так много в нем было, будут жить в дружеском воспоминании и служить опорой и надеждой в черные дни, которых ему не избыть, как каждому из живущих на этой земле, где свет и тень борются друг с другом! Так пребывай же память о прошлом годе в мире, и будь для всех нас заветом твердо стоять друг за друга в любви и дружбе! Поднимем эти стаканы в честь канувшего в вечность года нашего любезного обер-амтмана!

И он залпом осушил бокал.

Все последовали его примеру, не исключая фрау фон Венденштейн и молодых девушек: живя здоровой, естественной жизнью, эти дамы не чурались изредка стакана благородного вина, не в пример болезненным, изнеженным представительницам прекрасного пола в городском обществе.

 

– Дай нам Боже, друзья, так же радостно и спокойно сойтись в этот день в конце наступающего года, занимающегося в темных тучах, – сказал обер-амтман, и на лице его отразилось глубокое волнение, а голос дрогнул. – Но, однако, – промолвил он весело, сознавая, что сказанное не может способствовать продолжению прерванной веселой беседы, – пора нам встать и закурить сигары мира и дружбы. Иоганн, возьми с собой чашу, мы с ней еще посерьезнее побеседуем.

Общество поднялось и перешло в большую гостиную.

Там двери в ярко освещенные сени были отворены настежь, так же как массивные входные двери, так что из гостиной можно было видеть двор со старой липой посередине.

Двор горел темно-красными огнями, и между волнами света, местами прерываемыми дымом, виднелись группы людей, которым отражения пламени придавали фантастический вид. До гостей в доме донесся сдержанный говор множества голосов.

Обер-амтман удивился, даже испугался, потому что первой его невольной мыслью было, что на дворе пожар, но старый слуга подошел к нему и сказал вполголоса:

– Это молодежь из деревни пришла с музыкой встречать день рождения господина обер-амтмана.

Обер-амтман, уже двинувшийся было с места, чтобы бежать на двор, приостановился, и радостное волнение засветилось в его глазах. Пастор, отчасти знавший об этом сюрпризе, приветливо улыбнулся на вопросительный взгляд хозяйки дома, а молодые люди с любопытством подвинулись к дверям.

Как только увидели, что обер-амтман перешел в гостиную, на дворе на секунду воцарилось глубокое безмолвие. Непосредственно вслед за этим раздались простые, берущие за душу слова гимна:

 
Кто нашего Господа чтит… —
 

и через широкий старинный холл вместе с колеблющимся светом факелов донеслись до гостиной сильные и чистые звуки хорала, а через большие окна садовой террасы с темного ночного неба светил полный месяц и, несмотря на яркое освещение лампы, стлал по полу светлые полосы.

Обер-амтману, окруженному своими, думалось: «Уж не картина ли грядущих лет – этот непостоянный, кроваво-красный свет, наполняющий двор? Но из этого переливчатого света звучит ободрительно старинная благочестивая песнь, уже столько человеческих сердец укреплявшая и утешавшая. Будь что будет! Если грядущее принесет горе и борьбу, то не будет недостатка и в утешении, и в сильной поддержке».

Жена его невольно сложила руки как на молитву и склонила почтенную голову.

«Того Он дивно сохранит в нужде, печали и беде!..» – звучало со двора.

Старая дама взглянула на сына-офицера, сияющими глазами смотревшего на чудесную и своеобразную картину групп, освещенных факелами. Тверже складывались ее ладони, губы шевелились в безгласном молении, и по щеке медленно скатывалась слеза. Она наклонила голову еще ниже и набожно прослушала хорал до конца.

Как только смолкли торжественные звуки, в гостиную вступили старый Дейк и школьный учитель. Старый крестьянин приблизился с почтительно-достойной осанкой к своему обер-амтману и заговорил, а стоявший позади школьный учитель низко кланялся.

– Молодые люди желали поздравить обер-амтмана ночной музыкой с наступлением дня его рождения, школьный учитель обучал их… – тут школьный учитель снова низко поклонился и сделал тщетную попытку принять вид человека, не знающего, что на него устремлены все взгляды, – и вот они пришли и спрашивали, можно ли будет, – и я ничего не сказал против, потому что ведь господину обер-амтману известно, что вся деревня принимает участие в его семейном празднике. Ну, и мы ведь знаем, что вы рады, когда мы вам показываем, как любим вас и всю вашу семью, и потому не беда, если мы немножко пошумим перед домом и если, – он обратился к фрау фон Венденштейн, – фрау обер-амтманша немножко испугается. Школьный учитель сказывал, что это должно быть сюрпризом, иначе не будет настоящего смысла.

– Благодарю вас, благодарю вас от всего сердца, мой добрый, старый Дейк! – горячо проговорил обер-амтман, пожимая руку крестьянину. – Вы доставили мне искреннее удовольствие, а с таким испугом жена моя, конечно, справится.

– Разумеется, – подтвердила фрау фон Венденштейн, из глаз которой снова заструилась обычная спокойная и кроткая веселость, и тоже протянула старому крестьянину тонкую, белую руку, которую тот принял с особенной осторожностью. – Всей душой радуюсь проявлениям вашей любви к моему мужу.

– Но где же Фриц? – спросил лейтенант. – Меня очень удивило бы, если бы его здесь не было! Где же мой старый школьный товарищ?

– Здесь, господин лейтенант! – отозвался веселый голос молодого Дейка, и из темного заднего плана двора выступила на свет и на порог гостиной мощная фигура красивого крестьянского парня. – И я рад, что господин лейтенант к нам пожаловали и меня не забыли.

Пока лейтенант подходил к молодому крестьянину и сердечно его приветствовал, к старому крестьянину с чопорной отчасти приветливостью приблизился асессор и обменялся с ним ласковыми словами, а обер-амтман крикнул:

– Ну, а теперь для всех есть и пить на дворе, и пускай молодежь повеселится, чтобы не говорили, что друзья, доставившие мне такую радость, ушли с моего двора натощак.

Фрау фон Венденштейн подала знак старшей дочери, та поспешила уйти, и через несколько минут на дворе показались служанки, суетливо устанавливавшие столы, застилавшие их белыми скатертями и наполнявшие тарелками, кружками и бутылками.

Школьный учитель шепнул что-то на ухо старому Дейку, и тот сказал:

– С позволения обер-амтмана, учитель просит подождать с угощеньем, пока не пропоют остальных песен, иначе он не ручается, что все будет исполнено как следует!

– Так вы еще хотите петь? – спросил с удовольствием обер-амтман. – В таком случае прошу начинать, господин Нимейер. Присядьте к нам, любезный Дейк, и выпьем по стаканчику за доброе старое время!

И, пододвинув несколько кресел к дверям, он усадил рядом с собой пастора и Дейка. Лейтенант подал сигары, а асессор наполнил стаканы. Старый крестьянин повертел сигару между губами, далеко выпятив, осторожно зажег ее, чокнулся с обер-амтманом и пастором, выпил свой стакан до половины, одобрив его содержание многозначительным кивком головы, и выпрямился в кресле с миной и осанкой, выражавшими, что он умеет ценить высокую честь сидеть рядом с обер-амтманом и пастором, но вместе с тем он сознает себя вполне достойным этой чести.

Школьный учитель и молодой Дейк смешались с толпой на дворе, и скоро в гостиную донеслись стройные и сильные звуки прелестных народных песен, исполненных многоголосным хором весьма слаженно и со вкусом.

Старики сидели и задумчиво слушали, младшая дочь ушла помогать сестре по хозяйству, асессор удалился с аудитором Бергфельдом в оконную нишу, а лейтенант расхаживал взад и вперед по комнате.

Дочь пастора, оставленная своими молодыми приятельницами, вышла на террасу. Она оперлась на перила и смотрела на луну, заливавшую ее красивое, задумчивое лицо серебряным светом, в котором ее ясные глаза как-то особенно блестели.

Походив по комнате, лейтенант тоже вышел на террасу и полной грудью вдохнул свежий чистый воздух весеннего вечера, тогда как глаза его устремились на простиравшуюся перед ним хорошо знакомую равнину, освещенную теперь ярким лунным светом.

Он вдруг заметил у перил фигуру молодой девушки и поспешил к ней.

– Вы мечтаете при лунном свете, фрейлейн Елена, – сказал он весело, – позвольте присоединиться к вам, или вы предпочитаете уединение?

– Я пришла сюда, – сказала пасторская дочь, – потому что луна всегда меня невольно притягивает и, кроме того, мне приятнее слушать пение издали. И наконец, я в самом деле немножко мечтала, – прибавила она, улыбаясь и приподнимаясь с перил, на которые облокачивалась, – мысли мои витали далеко отсюда, там, в облаках.