За скипетр и корону

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Но, – вставил Мейзенбуг, – герцог Граммон не стал бы…

– Граммон! – прервал граф Менсдорф живее прежнего. – Неужели вы думаете, что Граммон знает, что делается в Париже? Неужели вы думаете, что император Наполеон явит последнее слово своей хитросплетенной политики в официальном предписании Граммону? Граммон знает только то, что ему велено говорить и, – прибавил граф тише и медленнее, – ему, конечно, не приказано говорить ничего такого, что могло задержать войну, потому что эта война слишком совпадает с французскими интересами: прусско-австрийский бранный брудершафт в Гольштейне возбудил в Париже сильные опасения, и потому-то Германии не миновать кровавой распри – кто в этой войне будет побит, в том будет побеждена Германия, а кто победит – тот победит для Франции!

– Ваше превосходительство в самом деле видит все в черном свете, – сказал Мейзенбуг с легкой усмешкой, – я, напротив, надеюсь, что победа австрийского оружия снова восстановит германское единство под императорским знаменем, а если Италия поднимется, мы положим быстрый конец этому нелепому королевству, угрожающему Церкви и государственному порядку.

– Душевно желал бы разделять ваши упования, – сказал печально граф Менсдорф, – но я не верю в возможность победы австрийского оружия, и когда Бенедек узнает армию и ситуацию в ней так же, как их знаю я, он скажет то же самое. Я заявил все это императору, – прибавил он еще тише, – и умолял его сложить с меня должность, возлагающую ответственность за политику, могущую повести к тяжелым катастрофам.

– Но, ваше превосходительство! – испуганно вскричали Мейзенбуг и Бигелебен.

– Нет-нет, – сказал граф Менсдорф со слабой улыбкой, – я еще не ухожу – Его Величество приказал мне оставаться на посту, и как солдат, я остаюсь. Как солдат, – повторил он с нажимом, – потому что, будь я политическим министром современной школы, я бы не остался. А теперь приказание отдано, значит, нужно идти вперед во что бы то ни стало. Как бы нам сделать, чтобы вопрос разрешился как можно скорее так или иначе? Если уже нет выбора, я стою за быстроту действий, потому что каждый день играет на руку нашему противнику.

– Средство простое, – сказал Бигебелен, еще больше выпрямившись на своем кресле и вскинув правую руку. – Голштинские чины настойчиво желают быть созванными, чтобы переговорить насчет положения края и дальнейшей его судьбы. Если мы их созовем, это будет наперекор всем видам Пруссии и побудит берлинских господ показать цвета, а вместе с тем мы получим этим путем сильную поддержку в симпатии герцогств и великонемецкой партии в Германии.

– Но ведь мы в герцогствах только condominus[27], – вставил граф Менсдорф. – По Гаштейнскому трактату мы пользуемся там верховной властью только совместно с Пруссией.

– Позвольте, ваше превосходительство, – прервал Бигелебен, – именно этот пункт и приведет к столкновению, и если оно состоится, то мы окажемся в благоприятных условиях поборников народных интересов.

– Ну, мне это не особенно по душе, – сказал граф Менсдорф. – Я придаю очень мало значения симпатиям ораторов пивных и разных зенгер- и турнферейнов; по-моему, лучше бы у нас была такая армия, как у пруссаков. Но будьте так добры, приготовьте мне об этом небольшой меморандум с инструкцией Габленцу, чтобы я мог предложить их Его Величеству.

Бигелебен склонился почти перпендикулярно, а по лицу Мейзенбуга скользнула легкая самодовольная улыбка.

– Что в Германии? – спросил граф Менсдорф. – В Саксонии? Готовы ли там?

– Как нельзя лучше, – отвечал Бигелебен. – Господин фон Бейст горит нетерпением и прислал записку, в которой излагает необходимость быстрых действий. Он тоже считает созыв голштинских чинов лучшим средством разъяснить положение. Настроение населения в Саксонии превосходно. Не угодно ли вашему превосходительству взглянуть на записку фон Бейста?

Он открыл портфель, лежавший перед ним на столе. Менсдорф отодвинул и сказал со слабой улыбкой и легким вздохом:

– Откуда этот Бейст берет время столько писать! Что в Ганновере? – прибавил он. – Есть ли там надежда?

– Только что прибыл курьер с донесением графа Ингельгейма, – отвечал Бигелебен, вынимая из своего портфеля депешу и просматривая ее, – он доволен. Граф Платен вернулся из Берлина и уверяет, что все предпринятые там старания задобрить его и перетянуть ганноверскую политику на прусскую сторону остались тщетными. Он ничего не обещал и выразил графу Ингельгейму надежду, что в Вене оценят его образ действий.

– Да, я знаю ему цену, – сказал Менсдорф почти про себя, слегка пожав плечами. – А король Георг? – спросил он снова.

– Король, – отвечал Бигелебен, – слышать не хочет о войне и не перестает твердить, что спасение Германии в дружеском согласии Пруссии с Австрией. Но несмотря на это, если дело дойдет до разрыва, то король, конечно, будет на нашей стороне.

– Сомневаюсь, – протянул граф. – Король Георг, насколько я его знаю, немец и вельф, но не австриец. И наконец, в нем живы традиции Семилетней войны.

– Совершенно справедливо, – заговорил теперь Мейзенбуг, – что ганноверский король не австриец в душе, но я все-таки думаю, что он нам предан, несмотря на сильные прусские влияния. Нужно сперва попробовать предложить что-нибудь, отвечающее его идеям, – король грезит о величии Генриха Льва – граф Ингельгейм проведал через доктора Клоппа, что король сильно интересуется историей своих несчастных предков.

– Доктор Клопп? Кто он? – спросил граф Менсдорф с легким нервным зевком.

– Бывший учитель, который в тысяча восемьсот сорок восьмом году сильно скомпрометировал себя как демократ и защитник конституции, но теперь обратился.

– В нашу веру? – спросил Менсдорф.

– Нет, но к нашим воззрениям и интересам. Он обнаруживает большое искусство в исторических изложениях, соответствующих нашим интересам, и приобрел этим некоторую известность, так что ему поручили издание энциклопедии «Лейбнициана». Он часто видится с графом Платеном и очень нам полезен.

– Так-так, – сказал, усмехаясь, граф. – Это уже по вашей части, любезный Мейзенбуг?

– Я весьма интересуюсь этим талантливым писателем, – отвечал спокойно тот, – и кроме того, ему в Ганновере сильно протежирует граф Ингельгейм.

– Ну, а что мы предложим королю Георгу? – спросил Менсдорф.

– По-моему, – сказал Мейзенбуг, – за ганноверский союз следует предложить прусскую Вестфалию и Гольштейн, при благоприятном исходе войны. Мы приобретем этим путем сильную позицию на севере, и таким образом увеличенный Ганновер никогда не смог бы установить дружеские отношения с Пруссией и совершенно перешел бы на нашу сторону.

– Раздел медвежьей шкуры, обладатель которой еще ходит по лесу, – сказал Менсдорф. – Ну, составьте заодно и об этом записку, я покажу ее государю, хотя и сомневаюсь, чтобы ганноверский король стал подвергать свою страну такой опасности из-за таких перспектив.

– Мы должны дать ему средства встретить опасность лицом к лицу. У нас на севере есть бригада Калика, мы можем предоставить ее в его распоряжение и фельдмаршала Габленца в придачу.

– Наших лучших солдат, – вставил граф Менсдорф. – Впрочем, ведь он стоит на очень важном посту. Ну, а если король Георг ничего этого не примет?

– Тогда, – сказал Мейзенбуг, – обстоятельства заговорят сами за себя. Колебание графа Платена, если тот не захочет сделать решительного шага ни в ту, ни в другую сторону, вызовет недоразумение и недоверие, и приведет наконец к такому положению, которое вынудит Пруссию резко обойтись с Ганновером. Подобный шаг заденет гордость короля и свяжет на севере значительные прусские силы, между тем как мы будем оставаться свободными от всяких обязательств относительно Ганновера, – прибавил Мейзенбуг, усмехаясь. – Однако в Берлине очень сильно ухаживают за Ганновером, – продолжал он, – и когда там был граф Платен, заходила даже речь о семейном союзе.

– Да? – спросил, оживляясь, Менсдорф. – Каком именно?

Мейзенбуг вынул из портфеля письмо и подал его министру, отметив предварительно ногтем одно место.

– Граф Платен пояснил графу Ингельгейму, что он может быть уверен – из этого ничего не выйдет, – сказал Мейзенбуг, потирая руки, пока министр читал, – а в Берлине у нас есть совершенно нам преданный Штокгаузен, который сумеет помешать всякому соглашению.

– Итак, господа, – сказал граф Менсдорф, вставая и возвращая письмо Мейзенбугу, – вы теперь знаете намерения Его Величества; принимайтесь же скорее за работу. Мы с вами еще увидимся у графини?

Оба советника низко поклонились и вышли из комнаты.

Граф Менсдорф с минуту посидел в своем кресле в глубоком раздумье. На черты его легла мрачная серьезность, а взгляд, оторвавшись от ближайшей обстановки, потерялся, казалось, в далеких пространствах.

Затем он медленно поднял голову, окинул взглядом большой полутемный кабинет и проговорил медленно:

– О вы, великие люди, которые здесь, под этими сводами, стояли на страже величия Австрии! Если б вы могли быть на моем месте! Я охотно готов обнажить меч за свое отечество, но править кормилом государства в этом море подводных камней мне не под силу – я вижу перед собой бездну, на краю которой стоит моя милая Австрия, но не могу ее удержать, не могу и оставить места, возлагающего на меня всю ответственность. Я вынужден выжидать на своем посту, потому что я солдат, хотя и не могу действовать как солдат…

Он снова погрузился в глубокую думу.

Вдруг раздался легкий стук у внутренней двери кабинета, и почти непосредственно вслед за этим вошли два мальчика, лет восьми и пяти, сперва осторожно и застенчиво, но, увидев, что граф один, они радостно бросились к нему и обступили его кресло.

 

Граф Менсдорф вышел из забытья, лицо его прояснилось, и он, улыбаясь, обнял обоих мальчиков.

– Ведь мы еще тебя сегодня не видели, папа! – сказал младший. – И все ждали, когда можно будет проститься с тобой! Покойной ночи, милый папа, – мы должны сейчас идти спать, мы очень устали!

Граф Менсдорф нежно погладил детей по волосам и, притянув к себе поближе, поцеловал обоих в чистые белые лобики.

– Спокойной ночи, дети мои, – произнес он нежно, – благодарю, что дождались меня, – надеюсь, вы весь день были умны и прилежны?

– О да, папа! – отвечали оба мальчика с гордой уверенностью. – Нам иначе не позволили бы посидеть подольше и прийти к тебе!

Глаза министра засветились весело и ласково, и кто бы увидел его сидящим теперь в кресле, обнявшим руками мальчиков и глядевшим на них смеющимися глазами и с кроткой нежностью в лице, тот не поверил бы, что это тот самый человек, который избран судьбой вести великую державу к решительному кризису и приготовить Германии страшную, кровавую катастрофу.

– Спите спокойно, детки, – сказал граф Менсдорф, – да благословит вас Бог! – Он еще раз поцеловал их и, перекрестив, нежно проводил глазами до дверей, но когда они вышли, лицо его снова подернулось тенью.

– Они счастливы, – прошептал министр, – забота не лишает их сна!

Он встал и позвонил.

Вошел камердинер.

– Много гостей у графини?

– Сегодня малый прием, – отвечал камердинер, – но съехалось очень много.

Граф Менсдорф вздохнул, бросил беглый взгляд в зеркало и вышел из кабинета, чтобы показаться в гостиной у жены.

Там между тем общество стало еще многочисленнее и перемещалось взад и вперед по комнатам с большим оживлением. Дипломаты обменялись новостями или заверили друг друга, что ничего нового нет, и примкнули к различным группам, чтобы убить время в легкой болтовне до появления министра. Юноши кружились около молодых дам, и между прочими можно было заметить лейтенанта Штилова в оживленной беседе с молодой особой поразительной, чрезвычайно изящной красоты.

Эта молодая особа, единственная дочь вдовствующей графини Франкенштейн, была та самая, на которую указывал фельдмаршал Рейшах как на предмет внимания Штилова в городском театре. И в самом деле, офицер с особенным увлечением поддерживал, по-видимому, легкую, салонную беседу, причем с необычайным участием смотрел на молодую девушку, которая, подняв на него взор своих больших, темных глаз, вертела в руках веер из белых перьев, гармонировавший изящной простотой с ее совершенно белым платьем, украшенным маленькими букетами фиалок.

– Итак, графиня, – говорил Штилов, – когда вы с вашей фрау маман поедете в Швейцарию, то возьмете меня с собой? Я знаю все лучшие места и буду превосходным проводником.

– Не мне решать вопрос о наших проводниках, но я не сомневаюсь, что моей матери будет весьма приятно встретиться с вами в Швейцарии и воспользоваться вашими любезными услугами.

– Какой бесконечно вежливый ответ, графиня! – сказал лейтенант, хмуря брови. – Слишком вежливый, по-моему. Я, разумеется, знаю, что графиня от меня не отвернется, если встретит, и не откажет в позволении поехать с вами в горы, но…

– Стало быть, наш план готов и все в порядке, – прервала его графиня, тонко и лукаво улыбаясь, – или вам, может быть, хотелось невежливого ответа? Этого вы от меня не дождетесь!

– Вы не добрая, графиня, – отвечал Штилов, кусая губы и тщетно стараясь поймать зубами маленькие усы, – вы очень хорошо знаете, что я имел в виду не обмен пустыми вежливостями, а серьезный вопрос. Я ни в каком случае не желаю быть лишним и обязанным только вежливости вашей матери тем, что меня не прогонят. Вы знаете, – продолжал он через минуту свободнее и горячее, – сколько радостей я ждал от этой поездки… Мне нравится простор природы и чистый воздух гор и я думаю, что и вы также будете восхищаться прелестными долинами и величественными горами, что вы способны понимать природу и вам там будет лучше, чем здесь.

Молодая девушка слушала его, и взгляд ее светился все горячее и задушевнее, потом она вдруг опустила глаза и прервала его с иронией, впрочем, смягченной кроткой улыбкой, игравшей на ее губах:

– Почем вы знаете, что я здесь не чувствую себя в своей стихии?

– Знаю, графиня, – сказал с живостью молодой офицер, – и, зная это, желаю вам сопутствовать и прочесть вместе с вами великую поэму прекрасной природы, но только если вы сами серьезно этого хотите и меня в самом деле охотно возьмете…

– Мы строим планы на лето, – опять прервала она, – а кругом говорят о войне. Кто знает, – продолжала она, и на ее лицо легла тень, – может быть, все наши планы разлетятся как дым или сгорят в огне!

– Боже мой! – вскричал Штилов. – Конечно, если будет война, все будет иначе, но это нам не мешает строить планы на тот случай, если войны не будет. Итак…

– Вот граф Менсдорф, – сказала молодая девушка, вставая, – может быть, мы сейчас услышим что-нибудь новое, и мама мне кивает. Извините, я вас оставлю – мы ведь увидимся на днях, тогда вы мне расскажете, что узнаете насчет войны или мира и имеют ли шансы наши идиллические планы или нет.

– Стало быть, вы хотите меня взять? – спросил он с живостью. – Но я прошу не просто вежливого, а дружеского, откровенного ответа.

Она посмотрела на него с минуту пристально и твердо, причем легкая краска оттенила нежный колорит ее лица.

– Да, если эта тихая поездка способна вас удовлетворить и если вы сможете забыть Вену.

И легким, упругим шагом она упорхнула по паркету на другой конец салона, где стояла ее мать в кругу нескольких дам.

Штилов посмотрел ей вслед с недоумением и затем смешался с толпой.

В гостиной показался граф Менсдорф и сначала довольно долго стоял в кружке, образовавшемся вокруг его жены.

Дипломаты всполошились и принялись с более или менее вежливо замаскированной невнимательностью открещиваться от равнодушных разговоров, в которых до сих пор принимали участие.

Наконец министр перешел во второй салон. Навстречу ему своею легкой, развязной походкой выступил герцог Граммон и радушно приветствовал министра.

Обе эти личности сделались предметом всеобщего внимания. Но никто не решался прервать их оживленного разговора, продолжавшегося около десяти минут.

Наконец граф Менсдорф отошел от герцога и очутился лицом к лицу с фон Вертером.

Он приветствовал его с безукоризненной вежливостью, и снова всеобщее внимание направилось на эту группу.

Она, однако, распалась через две минуты. Граф Менсдорф расстался с прусским послом с низким поклоном и быстро прошел через залу к генералу Кнезебеку, взял его под руку и отвел в сторону, чтобы вступить в оживленный и дружеский разговор.

Герцог Граммон снова смешался с толпой. Появились Мейзенбуг и Бигелебен, и были окружены дипломатами второго разряда.

Через четверть часа все почувствовали, что барона Вертера окружила атмосфера, полная ледяного холода: нити всякого разговора, какой бы он ни начал здесь или там, порывались после нескольких вежливых фраз, и только благодаря недюжинной ловкости и удивительному такту пруссаку удавалось не показывать вида, что он замечает свою изоляцию, пока не наступила пора удалиться.

Салоны мало-помалу опустели. Лейтенант Штилов спустился с широкой лестницы и нашел свои дрожки на условленном месте на городской площади.

Штилов назвал извозчику адрес, сел и закутался в белый плащ.

– Что она хотела сказать замечанием о забвении Вены? Неужели она знает? Конечно, ведь вся Вена знает, что я делаю, и я не прячу своей жизни. Захоти графиня, я бы весь этот вздор бросил, но хочет ли она?

Он задумался.

– Захочет, – сказал лейтенант немного погодя, – и тогда мой жизненный путь озарится чистой звездой, и прочь все сбивающие с дороги огни, которые, однако, очаровательны! – прибавил он шепотом.

Экипаж остановился перед большим домом.

Штилов отпустил извозчика, кивнул швейцару как старому знакомому и поднялся во второй этаж. На его звонок отворила дверь хорошенькая горничная.

Молодой человек сбросил плащ и вошел в очень элегантный, темно-синий салон, где перед камином стоял изящно сервированный чайный столик, освещенный огромной карсельской лампой.

В шезлонге возле камина возлежала стройная, молодая женщина в белом неглиже.

Бледное лицо ее, образец женской красоты, было освещено частью мягким светом лампы, частью красным пламенем камина, и глаза ее, черный цвет которых был еще чернее ее блестящих, туго заплетенных волос, то угасали в нежной задумчивости, то вспыхивали резкими, сверкающими лучами.

Белые, скорее худые, чем полные руки, полуприкрытые широкими рукавами, покоились на груди, а тонкие пальцы играли кистью пояса.

Вся ее внешность поражала красотой, демоническое впечатление от которой усиливалось изменчивыми бликами света, игравшими на лице и всей ее фигуре.

При входе молодого человека она вскочила и из глаз ее сверкнула молния, про которую мудрено было бы сказать, был ли это проблеск любви, гордости или торжества?

Так должна была смотреть Клеопатра, когда к ней приходил Антоний.

Она бросилась навстречу офицеру, обняла его, погружаясь взглядом в его глаза.

– Наконец ты приехал, милый друг! – шепнула она. – Как ты долго заставил себя ждать!

На лице молодого человека при входе в комнату виднелась холодность, и в движении, с каким он положил руку на ее плечо, угадывалось, может быть, больше вежливости, нежели нежности.

Почувствовала ли это молодая женщина?

Взгляд ее стал еще глубже и горячее, руки крепче охватили шею офицера, а стройное тело дрогнуло.

Магнетический ток ее перекинулся на возлюбленного. Он нежно подвел ее к шезлонгу, опустился перед ней на колени и поцеловал ее левую, свешенную руку, между тем как правой она расправляла волосы у него на лбу.

Звезда подернулась тучами, блудящий огонек засверкал переливчатым пламенем.

Глава четвертая

К шумной человеческой волне, катившейся по набережной Вольтера в Париже, вдоль берегов Сены, и представлявшей, подобно калейдоскопу, вечно изменяющиеся, пестрые картины, ясным утром, часу в десятом присоединился человек, скорым шагом вышедший из улицы Бонапарт и направившийся через мост к Тюильри.

Как ни была проста внешность этого худощавого невысокого человека, она, тем не менее, обращала на себя внимание многих прохожих – конечно, не более как на мгновение, потому что дольше чем на мгновение парижанин редко останавливает свое внимание на чем бы то ни было. С одной стороны, любопытство прохожих возбуждала своеобразная нервная озабоченность и торопливость походки этого человека, а с другой – сосредоточенная задумчивость, с которою он, не глядя ни направо, ни налево, спешил сквозь толпу с той сноровкой избегать столкновений и экипажей, не умеряя шага, в которой сказывался человек, много лет проживший в большой всемирной столице.

Мужчина, так настойчиво спешивший к громадному зданию королевского и императорского дворца, был одет более чем скромно. По одежде и сутуловатой спине его можно было бы принять за учителя начальной школы или письмоводителя, адвоката, да только острое, оживленное выражение резких черт, при розово-белом цвете лица северянина, и проницательный взгляд светло-серых глаз налагали на всю внешность печать, которая заставляла отбросить первое, мимолетное впечатление и предположить под невзрачной фигурой больше, чем показывала непритязательная внешность.

Человек дошел до противоположного берега Сены и вступил под портик, ведший во внутренний двор Тюильри.

Он показал часовому, вышедшему ему навстречу, бумагу, при взгляде на которую гвардеец, стоявший на часах, отступил и, ответив пришедшему: «Хорошо, сударь», – впустил его во внутренний двор императорской резиденции, куда не имел доступа никто из неуполномоченных и куда имели право въезжать только экипажи придворных и сановников империи.

Не умеряя шага, коротышка поспешил через двор мимо большого императорского подъезда, под палаткообразным навесом которого, поддерживаемого позолоченными копьями, перешептывалась группа дежурных лакеев, – к маленькому крыльцу, на которое он вошел с уверенностью знающего местность. Мужчина поднялся на лестницу и вступил в переднюю, где придворный лакей, сидя в большом кресле, спокойно и с достоинством исполнял свои несложные обязанности.

Вошедший спросил коротко:

– Господин Пьетри?

– В своем кабинете, – отвечал дежурный, полувставая с кресла.

– Спросите, может ли он принять Хансена, – он назначил мне аудиенцию на этот час.

Дежурный поднялся без дальнейших расспросов и вошел в кабинет императорского частного секретаря, дверь которого он через несколько минут отворил, сказав негромко:

– Пожалуйте!

 

Кандидат прав, датчанин Хансен, неутомимый агитатор в пользу Дании, вступил в кабинет секретаря Наполеона III.

Этот кабинет был большой, светлой комнатой, полной столов и папок с бумагами, актами и планами земельных участков. На заднем плане виднелась витая лестница на верхний этаж, дверь которого была задернута портьеркой из темного дама.

За большим письменным столом сидел Пьетри, еще молодой человек, стройный, с продолговатым лицом, отличавшимся тем ясным, спокойным, умно-оживленным выражением, которое придает правильная, логично распределяемая интеллигентная деятельность.

Он слегка поклонился Хансену, отодвинул пакет с письмами, пересмотром которых только что занимался, и любезно указал на кресло, стоявшее неподалеку от стола.

– Ну-с, – начал Пьетри, причем его ясные глаза внимательно устремились на сидевшего против него собеседника, – вы только что из Германии. Что же вы видели и слышали? Созрело ли дело? Каково настроение масс? Расскажите мне все, мы должны хорошо знать, что там делается, чтобы занять именно такое положение, какое следует.

– Позвольте начать с самого главного, – отвечал Хансен. – Я был, прежде всего, в Берлине и не упустил там ни единой возможности, чтобы разузнать о настроении государственных людей и всего населения, и думаю, что результат моих наблюдений верен.

В эту минуту на верху лестницы на заднем плане кабинета послышался шорох, широкая, падавшая складками портьера медленно поднялась, из-за нее выступил человек и поставил ногу на верхнюю ступень лестницы.

То был Наполеон III, спускавшийся таким путем из своего кабинета к своему частному секретарю.

Заслышав шорох отворявшейся двери, Пьетри встал.

Хансен последовал его примеру.

Император медленно спустился с лестницы.

Это уже не был тот статный мужчина, которого видели на портретах в натуральную величину над занавешенными тронными креслами императорских послов, повелительно державшим руку над короной и скипетром Франции и так гордо стоящим в ниспадающей императорской мантии, с высоко поднятой изящной, выразительной головой.

Это был старик. Полнота исказила стройность стана, болезнь сделала походку нетвердой, поседевшие волосы не ложились изящными прядями вокруг лба, но плоско ниспадали у висков, и почти всегда тусклые, только изредка вспыхивавшие мимолетными зарницами глаза смотрели безжизненно, утомленно, печально.

В простом, черном утреннем сюртуке, с сигарой во рту, сильный и тонкий аромат которой клубился вокруг него легкими голубоватыми струйками, император осторожно спустился с лестницы и вошел в кабинет.

Он ступал медленно, усвоенной им в последние годы жизни тяжелой и слегка раскачивающейся походкой.

Остановясь перед секретарем, он бросил из-под полуопущенных век пристальный взгляд на низко кланявшегося Хансена. Он, казалось, с первого взгляда составил себе о нем предварительное понятие, но не удовлетворяясь этим, обратил на Пьетри вопросительный взгляд.

– Государь, – сказал тогда секретарь, – это Хансен, датчанин, бескорыстно преданный своему отечеству и оказавший нам много услуг, так как он в качестве датчанина любит Францию. Хансен только что из Германии, многих там видел и как раз намеревался сообщить мне результата своих наблюдений.

Император слегка поклонился. Поразительно зоркий, глубоко проницающий взгляд устремился из-под полуопущенных век на датского агитатора, лицо которого не выражало ничего, кроме глубочайшего почтения.

– Любезный Пьетри, – обратился Наполеон III к своему секретарю, – я пришел просмотреть поступившую корреспонденцию. Вы привели ее в порядок?

– Вот она, государь, – отвечал Пьетри, взяв со стола пачку бумаг и подавая императору.

Наполеон взял ее и, с остатком юношеской ловкости пододвинув кресло к окну, опустился в него, потом вынул новую сигару из портсигара и раскурил от окурка прежней.

– Я не буду мешать вашей беседе, – сказал он с любезной улыбкой, – объясняйтесь, как будто бы здесь никого не было, я буду потихоньку читать письма.

Пьетри снова уселся за свой письменный стол и кивнул Хансену тоже занять место.

Император пристально смотрел на первую из бумаг, которую взял в руки и на которой виднелись синие знаки, отличавшие то, что заслуживало наибольшего внимания.

– Вы, стало быть, были сперва в Берлине? – спросил Пьетри, вопросительно устремив свой ясный взгляд на Хансена.

– Да, – отвечал тот, – и вывез оттуда убеждение, что великий немецкий конфликт неизбежен.

– Разве там его непременно хотят?

– Конфликта не хотят, – но хотят того, что без него недостижимо.

– Чего же именно?

– Полнейшей реформы Германского союза, военной гегемонии Пруссии до Майна, полнейшего устранения традиций меттерниховской Германии. Граф Бисмарк решил во что бы то ни стало достичь этой цели, и я думаю тоже, он убежден в недостижимости ее без борьбы.

Пьетри помолчал несколько секунд, затем приподнял взгляд, скользнувший по императору, вполне погруженному в чтение, прямо на Хансена и спросил:

– И разве они не удовлетворились только обладанием Гольштейном и Шлезвигом? Мне кажется, что пруссаки за уступку австрийского кондомината в герцогствах были склонны даже допустить исправление границ в Силезии.

Лицо Хансена слегка вспыхнуло, но он отвечал, не выдав ни малейшего волнения:

– Нет, такие условия не могут устранить столкновения. Я думаю даже, что они были склонны сделать большие уступки, для того чтобы добиться от Австрии полного обладания герцогствами, и если бы Франция серьезно потребовала, то датские округи Северного Шлезвига были бы возвращены. Но конфликт не устранить паллиативными[28] мерами. Поверьте мне, – продолжал он с живостью, – этот конфликт – не спор из-за немецких герцогств. В Берлине прекрасно осознают, что те в конце концов должны подпасть под власть Пруссии, и не боятся резолюций герцога Аугустенбургского. Начало конфликта лежит в историческом развитии Германии и Пруссии. Пруссия в действительности не второе германское государство, а первое, а Германский союз ставит ее на второе место и подавляет естественное развитие ее могущества механизмом, пружины которого приводятся в движение из Вены. Вот истинный конфликт. Пруссия хочет добиться места, в силу вещей принадлежащего ей в Германии и от которого Австрия ее отстраняет. Он длится годами и, может быть, продолжал бы существовать еще долго в скрытой форме, доставляя пищу европейской дипломатии, если бы к управлению судьбами прусского государства не был призван Бисмарк. Этот государственный человек – воплощение прусского духа, подкрепленное редкой и самобытной гениальностью. Он направил мощные и разнообразные силы страны к высшей цели и твердо вознамерился положить конец теперешнему состоянию дел! Он никогда не пойдет в Ольмюц на поклон, он завоюет Пруссии надлежащее место в Германии, или погибнет.

Император медленно опустил на колени руку с письмами, и его глаза, широко вдруг раскрывшиеся и засветившиеся темным пламенем, задумчиво устремились на лицо Хансена.

Внимание государя не ускользнуло от внимания Пьетри, и он сказал, слегка улыбаясь:

– Странно, право, слышать от датчанина, высказывающегося здесь, в Париже, такие восторженные выражения об этом прусском министре.

– Почему же нет? – сказал спокойно Хансен. – Человек, который знает, чего хочет, и употребляет все силы, чтобы осуществить свои желания, который любит свое отечество и старается возвести его на подобающую высоту, на возможную степень могущества, производит на меня глубокое впечатление и, конечно, имеет право на уважение за свои стремления. И на восхищение, если он достигнет успеха. Между мной и Бисмарком стоит мое отечество – Дания. Мы не хотим и не можем пользоваться тем, что есть немецкого в герцогствах. Нам нужно только то, что есть в них датского и что необходимо для Дании, чтобы обеспечить свои границы. Если нам это дадут, у нас не будет никакого основания быть врагами Пруссии или Германии. Если же нас этого лишат, то Пруссия всегда и везде будет встречать маленькую Данию на стороне своих врагов, и именно в силу тех же принципов, которые руководят действиями Бисмарка.

Наполеон III внимательно слушал.

Пьетри спросил:

– Стало быть, вы вынесли такое впечатление, что можно рассчитывать на согласие Пруссии относительно осуществления датских желаний?

– Я не считаю это невозможным, – отвечал с уверенностью Хансен, – особенно если, – подчеркнул он, – Пруссия в своем, во всяком случае затруднительном положении, такой комбинацией сумела бы снискать расположение какой-нибудь сильной державы. Тогда речь шла бы только о том, чтобы разграничить немецкие и датские интересы.

27Совладельцы (лат.).
28Паллиативный – имеющий характер полумеры.