Автобиография троцкизма. В поисках искупления. Том 1

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

«Задача ЦК партии в данный момент заключается в том, чтобы <…> обеспечить созыв XV съезда без отколов и расколов (шум). Если вы говорите о том, что если исключение Троцкого и Зиновьева и еще ряда товарищей не есть раскол, то я отвечаю, что сумма отколов есть раскол. Вы не можете доказать чисто арифметически, что исключение двадцати есть откол и двадцати пяти – раскол. <…> я полагаю, таким образом, что в партии устанавливаются условия такого порядка, при котором бы разногласия не вылились в форме партийной борьбы, угрожающей расколом партии»215.

«Оппозиция». Большинство ЦК записывало своих критиков в ряды «оппозиционеров», даже когда те протестовали, уверяли, что расходятся с большинством только в мелочах. Но и эпитет мог послужить бумерангом. «Что же мы видим на деле? – спрашивала харьковская листовка 1926 года. – Группа лиц, никак и ничем себя не проявивших, имеющих весьма скромные революционные и еще меньше партийные заслуги, объявляют „оппозицией“ большинство партии, т. е. наши ряды, в которых сейчас все лучшее, что может предъявить партия пролетарской диктатуры <…> Подсчитаем же наши силы, и качественно, и количественно, проверим себя самих, свои ряды, кто, где и с кем. И мы увидим, что „оппозиция“ – это аппарат пресловутого сталинского ЦК, а ядро партии – мы, объединяющие вокруг себя все истинно пролетарское, истинно революционное и коммунистическое»216.

На первый взгляд перед нами типичный «перехват риторики» – дискурсивная контрстратегия, распространенная в политической дискуссии от Античности до наших дней. Одна сторона конфликта заимствует понятие или различение у своих противников, встраивая его в собственный язык описания мира, делая его частью своей идиоматики. Но в действительности это заимствование происходит не одним из противоборствующих языков, а внутри одного и того же языка. Происходя из одной и той же культурной среды, конфликтующие стороны не могли выдумывать язык заново. Большинство ЦК и оппозиция говорили от имени пролетариата; Сталин и Троцкий, Зиновьев и Бухарин – все они считали своих сторонников сознательными коммунистами. Ярославский и Янсон клялись партийным единством – Зиновьев с Каменевым и не думали отставать. Все это было уже сказано тысячи раз и должно было вызывать скуку и зевки. Тиражирование словесных формул вызывало смех – наверное, потому, что язык сторон звучал как мантра и дублировался до неузнаваемости217.

Вот, например, такой обмен репликами на пленуме ЦК и ЦКК ВКП(б) в октябре 1927 года:

Зиновьев: Свою фракцию распустите, товарищи?

Ворошилов: Нашу? Как только вы распустите, так и мы218.

Спор, попытка убедить предполагают изначальное несогласие, но тут все было уже давно проговорено и договорено. Упираясь лбами, большинство и меньшинство ЦК не хотели ничего выяснять и ни о чем договариваться. Они были заняты определением: кто же олицетворяет правду, а кого надо зачислить в лагерь ее врагов. Внутрипартийный конфликт не был конфликтом языков и культурных кодов – всего, что составляет аксиоматику политического высказывания. «Фракционность», «партийное единство», «оппозиция» – все эти риторические средства составляли общий арсенал двух враждующих сторон. А потому вопрос состоял лишь в том, на кого именно будет наклеен тот или иной ярлык. Не конфликт языков, а конфликт номинаций. Здесь мы имеем дело не с перехватом риторики (она и так была общей), а с ее инверсией, контрфреймированием: две противоборствующие группы симметричным образом помещали друг друга в одни и те же интерпретативные рамки, не меняя базовую дискурсивную аксиоматику219. Язык повторялся. Эхо эха могло вызывать смех, но у него были серьезные последствия. До какого времени обе стороны могли худо-бедно ужиться в одной партии? Если одна сторона говорила правду, другая должна была симулировать, говорить то же самое, но с точностью до наоборот. Относительно того, кто олицетворяет Революцию, однако, компромисса быть не могло.

Глава 1. Слова

Как и следует из ее названия, глава эта изучает коммунистический дискурс – то, как и о чем члены партии говорили. Понятно, что для исчерпывающего дискурсивного анализа нужно знать еще и что делали большевики, однако это будет темой последующего изложения. Разделение на слова и дела в известной мере иллюзорно: произнесение слов – это само по себе поступок, тем более если эти слова имеют, как в нашем случае, прямые практические последствия.

Под дискурсом мы понимаем цепь или комплекс высказываний (в нашем случае – в ходе партийной дискуссии), которые предполагают внутри себя синтагматические и парадигматические отношения между образующими систему формальными элементами, связанными с познанием мира и идеологическими установками, с осмыслением языковой картины мира, выступающего адресатом дискурса. Дискурс связан со значительным количеством экстралингвистических факторов: мировоззрением, установками и конкретными целями говорящего, который является создателем дискурсивного текста. Короче говоря, дискурс – это речь, погруженная в жизнь. Это вид коммуникации, в котором отражено все богатство реальной ситуации, то есть личности говорящих, их интенции, позиции в партийной иерархии. Это обмен мнениями между членами партии, использование различных коммуникативных стратегий, их вербальное и невербальное воплощение в практике общения на партсобрании. В то же время дискурс предполагает лингвистическую память, глубину – это все, что было написано или сказано в рамках большевистского дискурса за всю историю существования большевизма. Это гигантская ткань из высказываний, сопровождающих реальные события и включенных в их цепь, будь то теоретические трактаты марксистских теоретиков, наказы Ленина или общеизвестные решения прошлых партийных съездов.

Понимание того, как проходила партийная дискуссия, требует также углубленного описания публичной сферы коммунизма. Арена играла важнейшую роль: дискуссия шла не в вакууме – большевики находились вместе, в тесных залах и кабинетах, видели друг друга, спорили в режиме реального времени. Их общение происходило на партсобрании, в кабинете райкома, при встречах на частных квартирах и даже в лесу – разговорные правила зависели от иерархической системы символических смыслов, принятой на той или иной арене. Стенограммы партсобраний, газетные статьи, заявленные платформы и письма вождей кочевали из одной системы в другую и в каждом из контекстов обретали разные значения, становились разными речевыми жестами. Именно поэтому принципы функционирования формальных и неформальных партийных институций, то есть тех пространств, в которых происходил политический разговор, оказывали существенное влияние на поэтику и риторику политической речи как сторонников большинства ЦК, так и его оппонентов. «Реконструкция речевого действия без анализа статуса его автора внутри публичной сферы рискует быть принципиально неполной, поскольку автор всегда имеет определенные представления о возможном адресате своего политического послания и об ожидаемом характере воздействия своей речи на адресата», – справедливо отмечают Т. Атнашев и М. Велижев220. Изучение политической аргументации коммунистов должно быть дополнено анализом эволюции институтов публичной сферы в их отношениях с властью райкома или окружкома, с цензурой, пропагандой и, наконец, с угрозой дисциплинирующего насилия (вызова в контрольную комиссию, чисток). Все это ограничивало, но не аннулировало полностью некоторую автономию партийной полемики.

История внутрипартийной дискуссии 1927 года – это история изменений правил и формата полемики. Язык дискуссии надо окунуть в дискурсивный контекст, изучить словоупотребление и риторику дискутантов, обозначить допущения221. На внутрипартийный спор можно посмотреть как на дискуссию в отношении языка (его толкования и правильного употребления), а не просто как на эпизод политической истории, где в очередной раз одна партийная группировка победила другую. Большевики общались на языке, который не только отражал, но и формировал их мировоззрение, и оперировали только теми категориями, которые имелись в их распоряжении. Язык этот вырабатывал свои правила применения, обладал своими семантикой и фразеологией, которые накладывались на «естественный» (в нашем случае русский) язык. Чтобы понять те или иные значимые эффекты языкового общения большевиков, недостаточно понимать значения слов – не менее важно обратиться к выбору лексики, эмоциональному оформлению речи. Тогда сразу становится заметна значительная власть языка над говорящим. Манера выражаться говорила о партийце больше, чем, возможно, он сам хотел бы сказать. Словно становясь вещественным объектом для рассмотрения, язык «опредмечивался» как значимая характеристика говорящего (подобно чертам внешности или фактам биографии) и зачастую превращался из средства коммуникации в ее цель. Это особенно заметно в стенограммах дискуссий на местах и протоколах контрольных комиссий, то есть везде, где шел процесс формирования партийного дискурса в отношении инакомыслия. До конца дискуссии не было понятно, кто стороны спора. Дискурс об оппозиции оставался весьма вариативным до конца 1927 года; на оппозиционеров указывали уже постфактум.

 

Ниже мы отслеживаем интенцию выступавших, их мировоззрение и политические наклонности. В то же время мы задаемся вопросом: где были их «слепые места», как предпосылки говорящих ограничивали то, что могло появиться в их языке? Чтобы понять, как язык манипулировал большевиками, нужно обнаружить его имплицитные смыслы, скрытые составляющие его мира. Надо погрузиться в то, что можно назвать «политической грамматикой» языка большевиков, проговорить то, что часто оставалось непроговоренным. Как только мы разберемся в допущениях, структурирующих взгляд эпохи, – допущениях, относящихся к обществу, политике и истории, – проявится взаимосвязь между отдельными, иногда, казалось бы, противоречивыми высказываниями. Код большевистского дискурса будет взломан.

Партсобрание было той публичной сферой, где большевики всех званий, мнений и пристрастий встречались друг с другом. Коммунистическая манера говорить о вещах завораживала, мобилизовывала, придавала вкус жизни. Большевики, судя по материалам дискуссии, постоянно спорили, импровизировали. Далеко не пассивные или запуганные, участники дискуссии говорили постоянно, выражая свое политическое кредо кто как умел: каждый чувствовал, что влияет на ситуацию. При составлении корпуса устной речи большевиков приходит на ум термин «социолект»: партии удалось создать в рамках повседневного языка дополнительную вербальную знаковую систему, свой социолект, использование которого стало отличительной чертой общения большевиков друг с другом. Слово «товарищ» ярко иллюстрирует переход в 1920‑е годы норм политического общения в языковую норму русскоязычного лингвокультурного сообщества. Частое использование сокращений – ГЛАФПРОФОБР, ГорОНО, РКСМ, ВКП(б) ЦКК и т. д. – тоже выдает большевистский стиль222. У партийного языка были и языки-предшественники, и «диалекты». Первые требуют изучения более широких слоев революционной культуры и останутся за пределами нашего исследования. Разница между «диалектами» выявляет важнейшие моменты в самом коммунистическом дискурсе, которые при ином взгляде трудноуловимы и которые мы постараемся обозначить. Никакого «децистского», «троцкистского» и тем более «зиновьевского» языка как целостного явления, конечно, не существовало. Использовались те же слова (от слова «дискуссия» до слова «раскол»), но – и это нам важно – в разном, порой диаметрально противоположном значении. Оппозиционеры не создали свой контрсловарь, но в прагматике действий, в интеракции переозначили, переосмыслили чуть ли не весь большевистский тезаурус. Произошло своего рода сектантское отделение, притом что словарь коммуниста оставался неизменным и оппозиционеры не выходили за границы все того же единого, эсхатологического большевистского нарратива. Итак, мы постараемся указать на особенности оппозиционного словоупотребления, но диалекты нас будут интересовать не сами по себе, а как способ исследования общего социолекта большевизма.

В дискуссии было что-то сиюминутное, мимо чего ретроспективное прочтение может легко пройти. Спорящий старался менять парадигмы описания того или иного политического явления, сообразуясь (если не всегда соглашаясь) с тезисами ЦК. Формулируя свою позицию, он выдвигал политический аргумент в соответствии с конкретной исторической ситуацией. В то же время дискутант реагировал на аргументы других товарищей, соглашаясь с ними, полемизируя с ними, высмеивая их. Нас будет интересовать та констелляция значений, которая определяла риторическое намерение говорящего, – не только то, что его слова могли значить, но и какое они имели воздействие. Споря, убеждая, коммунисты стремились не только к выстраиванию четкой аргументации, но и к повышению своего авторитета. Придавая форму мнениям окружающих, выступающий не только модифицировал политический язык, но и преследовал прагматическую цель: возглавить местных оппозиционеров или попасть в партийный аппарат223.

Речи дискуссантов фиксировались в подробных стенограммах на четыре-пять страниц, иногда и больше. Рукописные оригиналы в архивах встречаются довольно редко: эти материалы дошли до нас в отпечатанном и упорядоченном виде. Стенограммы включают пересказы выступлений с указанием фамилии говорящего (но без имени и отчества) и партячейки, в которой он был зарегистрирован. Часто к стенограммам прилагали все предложенные на собрании резолюции с указанием результата голосования (велся общий подсчет голосов, поименные голосования были редкостью). Мы обычно не знаем точно, кем и для кого создавались стенограммы. Личности машинисток и их число неизвестны: в стенограмме это не указывалось, их подписи также отсутствовали. Перед нами в основном текст явно сокращенный, иногда – с обозначением (опять-таки редким) выходов в невербальное общение: как правило, это выкрики или смех. Могли фиксироваться оценки с места («оратор говорит бессвязно»), голоса («погромный документ!») или выкрики («хватит!», «хулиганство!» и т. д.). Иногда речь оратора прерывали: «довольно», «садись», читаем мы в стенограмме (или: «шум в зале»). Чтó вставить в стенограмму, тоже могло стать причиной спора. Представители обкома могли потребовать стенограмму, чтобы обличить оппозиционеров в крамоле; те обычно протестовали, заявляя, что стенограмма «неправленая». В других случаях ситуация была обратной: меньшинство настаивало на фиксации всего сказанного, чтобы иметь возможность потом распространить стенограмму среди партийцев и использовать ее как средство убеждения.

Слова выступающих слышала не только стенографистка, но и местный партийный аппарат, регулярно составлявший обзор дискуссий в городской парторганизации. Личность каждого выступающего тщательно фиксировалась – потом партия сумеет вычислить своих врагов через такие списки. Нельзя утверждать, что силовые рычаги не задействовались: в руках райкома сосредотачивался огромный ресурс. Но силовое давление принималось с пониманием: аппаратчики не воспринимались как отчужденное начальство – у них искали назидания, помощи, ориентировки. Власть – до известного момента – заключалась в словах. Языковые игры на партсобраниях являлись элементами политической борьбы, не санкционированной внешним вмешательством, по крайней мере не всегда и не полностью.

Говоримое на партсобрании заслуживает детального анализа (причем не только «что», но и «как»). Особенно интересно противопоставление «партдемократии» (положительный полюс) и «аппаратного засилья» (отрицательный полюс) в языке коммунистов. Значение таких понятий зависело не только от того, какое определение им давалось в большевистской политической теории, но и от контекста выступления. Приближаясь к представленной в прологе методологии анализа фреймов, мы фокусируемся не столько на фиксации изменений значения слов, сколько на изучении того, каким образом узнавание осуществляется в процессе коммуникации. Одно и то же понятие могло по-разному восприниматься в силу прагматики его использования в конкретной речевой ситуации. Относительная пластичность большевистского языка позволяла каждому спорящему заново интерпретировать значение того или иного понятия. В то же время участники дискуссии не могли выступать вне сложившихся дискурсивных правил, которые во многом определяли их взгляд на сказанное224.

Историю политической культуры большевизма можно переформатировать как историю индивидуальных голосов, ведущих политический разговор в тех или иных коммуникативных сферах, применяя определенные понятия для достижения прагматических целей, оставаясь в рамках ограничивающего контекста коммунистического социолекта. Такая программа неизбежно отсылает к наработкам Кембриджской школы. Будем ли мы руководствоваться позицией Дж. Покока (которого в нашем случае интересовали бы скорее публичные документы оппозиции) или К. Скиннера (которому, видимо, были бы более интересны эволюционные моменты в языке/социолекте оппозиции, если бы это было предметом его исследования), исследование неизбежно столкнется с вызовом «микроисторического» погружения в контекст225.

Основываясь на идеях Кембриджской школы, мы видим свою задачу в реконструкции речевого действия дискутантов. Важно сочетать понимание цепи уникальных ситуаций высказывания, позволяющей автору сделать определенный полемический ход, с реконструкцией политического языка (идиомы, диалекта), определяющего репертуар возможных смыслов и выражений. Следуя Скиннеру, имеет смысл реконструировать авторские интенции и устанавливать, чтó выступающий совершал в том или ином высказывании. В конечном счете «если высказывание или иное действие совершалось волей агента, то любое возможное описание того, что агент имел в виду, должно обязательно соответствовать тому набору описаний, которые агент мог в принципе применить, чтобы описать и классифицировать свои слова или действия»226.

Подход Кембриджской школы не предполагает существования «понятий» как самостоятельных объектов, которые можно изучить вне контекста содержательной полемики. Он отрицает саму возможность построения истории одного понятия, будь то «демократия», «партединство» или «сознательность», вне связи с конкретными случаями его использования множеством говорящих. При рассмотрении партийной дискуссии 1927 года мы комбинируем анализ политического языка, заданного прагматикой локального употребления, со множеством других высказываний партийных лидеров – но не только их. Чуткость к семантическому содержанию концептов должна сочетаться с вниманием к иллокутивной силе высказывания, которая демонстрирует спектр значений, заложенных в тексте, но выходящих за пределы языкового сообщения, и свидетельствует о сознательном выстраивании отношений между текстом и политическим контекстом227.

 

Контекст находится в тексте: полемическая языковая ситуация состояла из совокупности идиоматических матриц, принятых в политическом языке большевизма 1920‑х годов и составлявших фон, на котором проявлял себя тот или иной участник дискуссии228. Необходимо поместить короткие, иногда неуклюжие ремарки лекторов и студентов в контекст современных им высказываний партийных вождей, поскольку смысл речевого акта рядовых партийцев становится понятен только при сравнении их риторической стратегии с «правилами политической игры», господствовавшими в то время. Скиннер, отказываясь от идеи, что язык некоторым образом «отражает» социальные или политические реалии, отстаивает концепцию «культурного лексикона» или «словаря»: политические практики помогали наделить значением политический словарь, но в той же мере и политический словарь помогал конституировать характер этих практик. «Обнаружение природы нормативного словаря, доступного нам для описания и оценки нашего поведения, – это одновременно и обнаружение пределов самого этого поведения. В свою очередь, это предполагает, что, если мы хотим объяснить, почему социальные агенты концентрируются на одних направлениях действий и избегают других, мы обязаны ссылаться на превалирующие моральные языки общества, в котором они действуют». Такой язык, скажем мы вместе со Скиннером, выступает не эпифеноменом проектов большевиков, «но одной из детерминант их поведения»229. Руководясь скиннеровской концепцией «культурных глоссариев», мы изучаем политической дискурс на основании выделения коммуникативных сфер: публичной (партсобрание) и скрытой (опрос в кабинете контрольной комиссии). Характер спора, разворачивавшегося в каждой из этих коммуникативных сфер, определялся спецификой взаимоотношений адресата и адресанта в каждой из них. Сфера «партсобрание» являлась пространством доминирования таких текстов, как «доклад», «проработка», «дискуссия»; здесь обсуждались различные аспекты политической ситуации. Значительно более ограниченное пространство опроса продуцировало изложение личной позиции, ответы на опросы. Там развивались стратегии увиливания, «придуривания», а иногда даже сопротивления.

Здесь важно подчеркнуть: стенограммы партсобраний – это набор не столько текстов, сколько высказываний. Главное в них – это речение или жест, направленные к Другому. Поскольку важно определить жанр высказывания, имеет смысл помимо Кембриджской школе обратиться также к М. М. Бахтину, подход которого обычно применяется к анализу художественных текстов, но с таким же успехом может служить и инструментом анализа политического языка. Бахтин предупреждает против смешения предложения и высказывания, подчеркивая важность последнего. Предложениями не обмениваются, пишет он, «обмениваются мыслями, то есть высказываниями, которые строятся с помощью единиц языка – слов, словосочетаний, предложений; причем высказывание может быть построено и из одного предложения, и из одного слова, так сказать, из одной речевой единицы». И еще: «Нейтральные словарные значения слов языка обеспечивают его общность и взаимопонимание всех говорящих на данном языке, но использование слов в живом речевом общении всегда носит индивидуально-контекстуальный характер. Поэтому можно сказать, что всякое слово существует для говорящего в трех аспектах: как нейтральное и никому не принадлежащее слово языка, как чужое слово других людей, полное отзвуков чужих высказываний, и, наконец, как мое слово, ибо, поскольку я имею с ним дело в определенной ситуации, с определенным речевым намерением, оно уже проникается моей экспрессией. В обоих последних аспектах слово экспрессивно, но эта экспрессия, повторяем, принадлежит не самому слову: она рождается в точке того контакта слова с реальной действительностью в условиях реальной ситуации, который осуществляется индивидуальным высказыванием»230.

Бахтина интересовала проблема типов высказывания. Он предлагал изучать не только словесную природу риторических жанров высказываний, но и влияние слушателя на высказывания (которые всегда в каком-то смысле являются незавершенными). При толковании отдельной реплики, недоговоренной, оборванной, ее домысливали до целого высказывания. Разговор Бахтина о диалоге высвечивает те коммуникативные элементы, о которых нам нужно поговорить в контексте поиска метода для прочтения партдискуссии. Выступающий в дискуссии отлично отдавал себе отчет, что он не говорит в вольном дискуссионном клубе. Речь его жестко регламентировалась, но, без сомнения, Бахтин бы сказал, что определяющую роль здесь играли не внедискурсивные, силовые механизмы, а правила жанра. Таковы, например, короткие, бытовые жанры приветствий, реплик, которыми пестрят партийные стенограммы, или более официальные длинные жанры отчетов и докладов. «Эти жанры требуют и определенного тона, то есть включают в свою структуру и определенную экспрессивную интонацию. Жанры эти – в особенности высокие, официальные – обладают высокой степенью устойчивости и принудительности. Речевая воля обычно ограничивается здесь избранием определенного жанра, и только легкие оттенки экспрессивной интонации (можно взять более сухой или более почтительный тон, более холодный или более теплый, внести интонацию радости и т. п.) могут отразить индивидуальность говорящего (его эмоционально-речевой замысел)»231.

Разговор, как и текст, не мог не оглядываться на жанр. Что-то его структурировало, делало понятным. «Мы говорим только определенными речевыми жанрами, то есть все наши высказывания обладают определенными и относительно устойчивыми типическими формами построения целого», – говорит нам Бахтин. Коммунист обладал богатым репертуаром устных речевых жанров, уверенно и умело пользовался ими, даже когда не отдавал себе отчет в их существовании, как известный мольеровский персонаж, который не знал, что говорит прозой. Коммунист умел отливать свою речь в подходящие жанровые формы. Прежде чем открыть рот, он уже предощущал речевое целое, которое затем только дифференцировалось в процессе речи. Слыша чужую речь, дискутирующий сразу распознавал ее жанр, предугадывал приблизительную длину речевого целого и его конец. Если бы выступающему приходилось создавать речевые жанры впервые в процессе речи, политическая коммуникация была бы невозможна232.

Нас интересует смена речевых субъектов, создающая четкие границы высказывания, в разных сферах деятельности и быта коммуниста, в зависимости от различных условий и ситуаций его общения. Проще и нагляднее наблюдается эта смена речевых субъектов в обсуждении на партсобрании, где высказывания собеседников – то, что Бахтин называет «репликами», – сменяют друг друга. «Каждая реплика, как бы она ни была коротка и обрывиста, обладает специфической завершенностью, выражая некоторую позицию говорящего, на которую можно ответить, в отношении которой можно занять ответную позицию». В то же время реплики были связаны друг с другом. «Но те отношения, которые существуют между репликами диалога, – отношения вопроса-ответа, утверждения-возражения, утверждения-согласия, предложения-принятия <…> возможны лишь между высказываниями разных речевых субъектов, предполагают других (в отношении говорящего) членов речевого общения». Такие отношения между целыми высказываниями не поддаются грамматикализации. Бахтин говорил о «более или менее резкой диалогизации жанров политического высказывания, ослаблении их монологической композиции, ощущении слушателя как собеседника». Реплика в партдискуссии – звено в цепи речевого общения; она связана с другими высказываниями – и с теми, на которые она отвечает, и с теми, которые на нее отвечают; реплика предполагает постоянную смену речевых субъектов. Когда Бахтин подчеркивал разнородность речевых жанров, относя к ним разнообразный мир политических выступлений, развернутую и детализованную резолюцию, письмо, короткие реплики бытового диалога и довольно пестрый репертуар деловых документов, он, по сути, давал нам чуть ли не полный перечень источников этой главы.

Наш анализ сочетает две интенции. С одной стороны, он идет за источниками хронологически и очень подробно, шаг за шагом, описывает ходы и контрходы партийной дискуссии. Читателю предлагается монтаж источников с минимальными авторскими ремарками. Наша цель тут – уйти от обобщений, стать мухой на стене, внимательно слушающей разные выступления. С другой стороны, как бы на полях повествования, мы пытаемся анализировать язык эпохи, а это уже подразумевает систематическое описание основных черт большевистского политического дискурса.

Оставим открытым вопрос, погружаемся ли мы в дискурсивные глубины или, наоборот, фокусируем внимание на формальной, внешней стороне разговора, – так или иначе, мы указываем здесь на то, чего сами дискутирующие не подмечали.

215Там же. С. 376.
216Там же. С. 396.
217Toker L. Making the Unthinkable Thinkable: Language Microhistory of Politburo Meetings // The Lost Politburo Transcripts: From Collective Rule to Stalin’s Dictatorship / Ed. by P. R. Gregory and N. Naimark. New Haven: Yale University Press, 2008. P. 135.
218РГАСПИ. Ф. 17. Оп. 69. Д. 273. Л. 60.
219Яноу Д., ван Хульст М. Фреймы политического: от фрейм-анализа к анализу фреймирования // Социологическое обозрение. 2011. № 1–2.
220Атнашев Т., Велижев М. «Context is king»: Джон Покок – историк политических языков // Новое литературное обозрение. 2015. № 134 (4). С. 38.
221Pocock J. G. A. Politics, Language, and Time: Essays on Political Thought and History. Chicago: University of Chicago Press, 1971. P. 14–15; Pocock J. G. A., Skinner Q., Collini S. et al. Intellectual History // History Today. Vol. 35. 1985. P. 52.
222Черных П. О новых словах // Этнографический бюллетень. (Иркутск). 3 марта 1923; Селищев А. М. Язык революционной эпохи: из наблюдений над русским языком последних лет (1917–1926). М.: Работник просвещения, 1928; Прянишников Н. Отражение революции в языке // Красный Урал. 1926. № 96, 113, 114.
223Атнашев Т., Велижев М. Указ. соч. С. 27–28; Pocock J. G. A. The History of Political Thought: A Methodological Inquiry // Philosophy, Politics and Society. 2nd ser. / Ed. by P. Laslett and W. G. Runciman. Oxford: Oxford University Press, 1962. P. 183–202; Skinner Q. Meaning and Understanding in the History of Ideas // History and Theory. Vol. 8. № 1. 1969. P. 3–53.
224Атнашев Т., Велижев М. Указ. соч. С. 23.
225Они же. История политических языков в России: к методологии исследовательской программы // Философия. Журнал Высшей школы экономики. 2018. Т. 2. № 3. С. 107–137.
226Skinner Q. Visions of Politics Vol. I. Cambridge: Cambridge University Press, 2002. P. 78.
227Idem. Meaning and Understanding… P. 3–53.
228Атнашев Т., Велижев М. «Context is king». С. 27.
229Skinner Q. Visions of Politics. Vol. I. P. 173–174.
230Бахтин М. М. Эстетика словесного творчества / Сост. С. Г. Бочаров; Текст подгот. Г. С. Бернштейн и Л. В. Дерюгина; Примеч. С. С. Аверинцева и С. Г. Бочарова. 2‑е изд. М.: Искусство, 1986. С. 283.
231Там же. С. 254.
232Бахтин М. М. Литературно-критические статьи. М.: Художественная литература, 1986. С. 448.