Tasuta

Дорога в Аризону

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Толик стоял, смотрел на магический листок и не мог насмотреться. "Анатоль, ты замерз, что ли? В сосульку превратился?", – легкий тычок Перса расколдовал его. "Что это?", – хрипло спросил Толик. "Где? А-а… Это, Анатоль, даже не другой мир. И не другая планета. Это другая галактика. Соединенные Штаты Америки называется. Ю Эс Эй. Что, нравится моя аппликация? Приятная для глаз, правда?".

Приятная… Разве можно эту завораживающую картину, сложенную слетевшимися на фанерный щит бумажными бабочками, назвать легковесным словом "приятная"? Это же просто какое-то чудо. Чудо. И другие картинки тоже. Вот фото короля Элвиса Первого и Единственного, фото младого бога: набриолиненный кок, пухлые губы, подбородок-утес, бархатные глаза и брови, взгляд глубокий и тягучий, как вечер на американском Юге, как само имя "Элвис". Рядом солнцеподобная Мэрилин со смехом облокотилась на парапет, открывая публике обзорный вид своих стенобитных грудей. Чуть выше – панорама ночного города: во тьме плывут, как в школьном актовом зале во время дискотеки, мириады разноцветных огоньков. Только их намного больше, чем в актовом зале. Они бесчисленны. А на соседней вырезке, видимо, тот же самый город, но фотограф уже спустился с небес на землю. Грешную, но райскую землю, озаренную светом витрин и вывесок. На фасаде небоскреба – огромное неоновое полотно рекламы: под надписью The Abundance Bank женщина в античной тунике держит в руках витой козлиный рог, откуда хлещет дождь золотых монет. Улица полна людей, они паркуют машины, гуляют, заходят в бары, где подают пьянящие коктейли, а по телевизору безостановочно показывают бокс, хоккей и рок-н-ролл. У самого края тротуара стоит группа девушек. Одна из них в лакированном красном платье с открытыми плечами, таком коротком, что вот еще чуть-чуть, самую малость, еще один сантиметр вверх и… И будешь судорожно думать, что лучше сделать – зажмуриться или ослепнуть. Ноги у девушки бесконечные и манящие, как лестница в небо. Волнистые белокурые волосы падают на обнаженные плечи. Лицо юное и мягкое, ресницы царевны Будур, ярко накрашенный рот багровеет, словно вывороченная мякоть тропического плода. Девушка, улыбаясь, слушает двух мужчин в дорогих костюмах. Счастливцы: их слушает такая девушка!.. Что нужно говорить, чтобы тебя слушала такая девушка, как нужно смотреть, дышать, одеваться, держать руки и поворачивать голову, чтобы ТАКАЯ девушка обратила на тебя свое внимание?..

Толик вновь и вновь обшаривал щит зачарованным взглядом. Каждая вырезка была прекрасна и неповторима, каждая содержала в себе особый лакомый кусочек далекой сказочной страны, распахиваясь перед Толиком, словно ларец с алмазами. И, сам того не замечая, он погружался уже не мысленно, а почти наяву в раскинувшееся перед ним другим измерением многоцветье: вместе с человеком, облаченным в шлем и латы игрока в американский футбол, парил в воздухе над разлинованным, будто тетрадка, полем, прижимая к груди кожаную дыню; аплодировал и орал что-то одобрительное наезднику в жилете и ковбойской шляпе, поднявшему на дыбы распаленного жеребца; глотал водяную пыль, беззвучно открывая рот пред пенными столбами Ниагарского водопада, низвергающимися с грохотом и мощью всемирного потопа; цепенел от взора темноволосого бойца со свинцовой челюстью, в боксерских перчатках и звездно-полосатых трусах с надписью ROCKY… В правом верхнем углу щита в окаменевший от мороза пластилиновый постамент был воткнут звездно-полосатый, как трусы Рокки, флажок.

Тэтэ вернулся к центру щита. Arizona is waiting… Он чувствовал под ногами не окоченевшие половицы старого деревянного дома, а поджаренный солнцем асфальт гладкой дороги, по которой так хочется провести рукой, но нельзя, потому что можно обжечься. Он видел, как горячий воздух колышется впереди вязкой пеленой, отчего дорожная лента блестит, будто мокрая. С непререкаемой определенностью он понял, что не будет ему отныне покоя, пока он сам не окажется на этой дороге, сам не проедет по ней, не узнает, куда она ведет, что находится там, за этой марсианской скалой, куда мчится одинокий ездок в кабриолете. Он не сможет нормально жить и дышать, пока не увидит воочию эту дорогу, эту скалу, эту страну. Он должен их увидеть. Во что бы то ни стало.

Часть II
Глава 24

Каникулы были в разгаре. То есть, это, наверное, летом, когда все кругом млеет от зноя, каникулы могут быть в разгаре. А как назвать пик зимних каникул? Экватором? Тоже вроде горячее слово… Полюсом? Ну, если Северным. Да неважно, как называется высшая точка этого блаженного безделья! Главное, что двухнедельное счастье по имени "каникулы" есть на свете и доступно оно только детям. Бедные взрослые!.. Лишь во время каникул, понимаешь, какие же они бедные, лишь в этот период желание поскорее стать взрослым утихает и скромно отступает в сторонку. Ну, что за жизнь у взрослых на Новый год? Трудятся, как крепостные, по 31 декабря включительно, потом один денек переводят дух, ну, два дня, ну, максимум – три, если 30-е и 31-е придутся на выходные, и начальство раздобрится настолько, что позволит тебе забросить любимую работу аж на три дня, что вряд ли. А потом снова – к станкам и наковальням, не успев толком почувствовать праздник, распробовать его, как сказал бы Генрих Пуповицкий. Только и удастся, что пригубить – сколько бы взрослые ни выпили в эту мародерскую по своей безудержности ночь, за которой, шатаясь, бредет первый день нового года, созданный, скорее, для сна и смерти, нежели для празднеств. Меж тем, как праздник только-только начинается.

Саму по себе встречу Нового года, смычку двух вагонов экспресса под названием "жизнь", переход с одной календарной беговой дорожки на другую Толик не очень жаловал. И, несмотря на романтичность своей натуры, не верил в приписываемые новогодней ночи чудесные свойства. Более того, в душе недолюбливал эту самую ночь – "благодаря" засевшему в памяти воспоминанию, одному из самых первых своих воспоминаний. А, может быть, самому первому. Воспоминание было связано с тем возрастом, в котором, как принято считать, дети себя еще не помнят и знают о нем лишь по рассказам взрослых. А взрослые, как известно, врут намного чаще и охотней, чем дети. Получается, что всей правды о первых годах своего существования вне материнской утробы человек никогда не узнает. Иногда, думая об этом бессознательном периоде жизни, невольно чувствуешь себя обокраденным: вроде как жил на белом свете, но ничего не помнишь и мало что знаешь. Хотя иногда запертая дверь в потайную комнату младенчества и раннего детства человека в многоэтажном подземном бункере его памяти все же приотворяется, выпуская на волю обрывки воспоминаний, – порой столь ярких и впечатляющих, что они остаются с человеком до конца его дней.

В своем детском воспоминании Толик видел маленького больного мальчика в жарко натопленной избе у калужской бабушки. Этим мальчиком был сам Толик. Конечно, человек не может видеть себя со стороны, если только не имеет перед глазами зеркала. Однако воспоминание Толика не подчинялось законам анатомии. В воспоминании Толик пребывал, как и положено, в своей телесной оболочке, но, в то же время, как бы над ней. Он маялся в постели, втиснутый в душное пространство между пуховой периной, бескрайней подушкой и толстым одеялом, и был похож на несчастного щенка. Его больное горло ошейником охватывала марлевая повязка, пропитанная раствором водки и теплой воды и обернутая целлофаном, который противно хрустел при каждом движении.

За стенкой слышались приглушенный стук и поскрипывание половиц. В соседней комнате печка уписывала очередную порцию дров, бабушка стряпала что-то на заметенном мучной поземкой столе.

Маленькому Толику было очень скверно в ту предновогоднюю ночь. Убаюканный высокой температурой он опускался на днище муторного бессодержательного сна, затем вновь поднимаясь вверх, к теплу и свету. Во время одного из таких пробуждений дверь открылась, в комнату вошли бабушка и дед Петя с мерзлой ершистой елкой в руках. К моменту Толикова воспоминания бабушка уже несколько лет, как овдовела, и необходимую мужскую помощь по дому ей оказывал отзывчивый сосед, тоже вдовец. Вот и в тот вечер он помог ей с елкой, о которой захлопотавшаяся бабушка вспомнила едва ли не в последнюю минуту. За елкой дед Петя гонял в местный лесхоз, расплатившись бабушкиной смородиновой наливкой с хмельным лесником и еще более хмельным шофером грузовика, ухитрившимся уже встретить Новый год, как он говорил, "лицом к лицу" где-то на трассе. При этом, густым запахом бензина сильнее всего была пропитана даже не замасленная телогрейка лихого повелителя газа и тормоза, а само его праздничное дыхание. Казалось, еще немного – и шофер изрыгнет пламя, как огнедышащий змей или индийский факир.

Дед Петя поставил елку в угол, подошел к Толику и, склонив к нему фиолетовое от мороза лицо, ласково погладил по голове: "Здравствуй, сосед!". "Куда ты, черт, холодными руками!..", – тут же оттащила его бдительная бабушка. Дед больше не касался Толика, но и в покое его не оставил. Рассказывая мальчику что-то про зимний лес, он принялся впихивать еловый ствол в сквозное дупло деревянного креста-подставки, крутил и ворочал ствол в дупле, вытаскивал, подтесывал топориком, впихивал опять. Придав, наконец, елке вертикальное положение, дед придавил крест для верности старым утюгом и стопками книг. После этого вниманию почтеннейшей публики в лице Толика был представлен облезлый фанерный чемодан с елочными игрушками, завернутыми в газетную бумагу. Клочья старых газет с шуршанием падали на пол, будто сброшенная змеиная кожа, и на свет Божий вылуплялись восхитительные стеклянные создания: надувшиеся от важности шары всех оттенков и размеров, сосновые шишки и игольчатые сосульки, томное солнце и яично-желтая луна с поджатыми губами, зайцы с морковками и без, напыщенный снегирь, комичный медведь в зипуне, клубничная царь-ягода из сада Гаргантюа, одетый в тон ей мухомор-стиляга, девочка-узбечка в полосатом халате и тюбетейке, розовощекий космонавт в скафандре с надписью "СССР", хрупкие бусы, за которые наивные туземцы отдали бы не только все свои сокровища, но и жен с детьми в придачу. На елочный шпиль насадили бледно-салатовую, с инеем, звезду. Каждую игрушку бабушка и дед Петя сначала подносили к глазам Толика подобно рыночным торговцам, тычущим фрукты в лицо колеблющимся покупателям, и лишь после этого вешали ее на елку, распевно приговаривая: "Вот какие игрушки у нас!.. Вот какую красивую елку мы сейчас нарядим!.. Придет Новый год, и в Новом году ты поправишься! Будешь здоровым, будешь гулять и играть!..". У Толика не было сил улыбаться, но он следил за движениями сноровистого дуэта заинтересованным, хотя и измученным взглядом.

 

Закончив с елкой, бабушка увела деда Петю из комнаты, прикрыв дверь и оставив в комнате включенным лишь ночник на табурете у постели Толика, уставленном кружками с травяными отварами и малиновым чаем. Елка, при свете похожая на русскую девку в кокошнике, в полутьме сразу же превратилась в ощетинившееся чудище с гребнем на макушке. Однако сил на страх у Толика тоже не осталось. На него вновь накатил дремотный дурман. Он почти сомкнул пылающие от жара веки, когда елка шевельнулась. Толик открыл глаза и приподнялся в кровати. Елка стояла недвижно и беззвучно, грозно поблескивая своим стеклянным убранством и слушая учащенное дыхание мальчика, неотрывно следившего за ней. Вдруг одна из ее веток снова вздрогнула и чуть пригнулась к полу. Потом еще раз. И еще. Вместе с еловой лапой ожил и висевший на ней пузатый шар. Увлекаемый скользящей по гладким иглам ниткой он двигался и двигался вперед, склоняя все ниже строптивую ветвь, и вдруг ухнул вниз, приземлился с жалобным всхлипом, брызнув слезами-осколками, и осел на изувеченный бок, в котором зияла рана. Еловая ветка, сбросив с себя ненавистное ярмо, заколыхалась свободно и радостно, будто крыло вылетевшей из клетки птицы. Толик хотел было позвать бабушку, но убоялся нового спазма тупой боли в горле, от которой на глазах выступали слезы, и решил дождаться, когда бабушка сама придет к нему. Однако она все не шла. Сон испарился, сменившись запропавшим, было, страхом. Елка больше не подавала признаков жизни, однако страх усиливался, покрывал детское тельце липким потом, заставлял колотиться сердечко, перерастал в панику по мере того, как мальчик все отчетливее сознавал: кто-то глядит ему в затылок через окно. Надо было обернуться назад и посмотреть, кто там, за окном, но страх пересиливал. Взгляд сзади, тем временем, становился все более жгучим и нестерпимым. Наконец, собравшись с духом, Толик обернулся. За окном стоял человек в ватнике и шапке с завязанными под подбородком "ушами". Прижав лоб к стеклу, он скалил в улыбке гниловатые зубы и смотрел на Толика круглыми шалыми глазами. Заверещав от ужаса, мальчик скатился на пол и, не чувствуя привычной тошноты и головокружения, бросился к двери. Вцепившись в ручку и отчаянно толкая дверь плечом, с третьего раза он сумел распахнуть ее. На кухне дед Петя угощался бабушкиной наливкой, которую он начал дегустировать сегодня сначала с лесником, а затем – с шофером. Бабушка что-то накладывала ему в тарелку. Увидев Толика, дед Петя замер, остановив стакан на полпути, что с дедом, вообще говоря, случалось крайне редко: так поразил его вид мальчика. Опрокинув стул и расплескав драгоценную жидкость, дед кинулся в комнату, пока бабушка причитала, прижав к себе внука. Тут же мимо вновь проскочил дед Петя со словами: "Это Гриша! Сейчас я уведу его!". И дунул вон из избы.

Человеком, напугавшим Толика, действительно, был Гриша – безобидный городской дурачок. Год напролет, зимой и летом, он неустанно бродил по улицам городка, улыбаясь прохожим и бормоча себе под нос одну фразу: "Нельзя воровать!". Иногда, если калитка была открыта, заходил к кому-нибудь во двор и, не переставая улыбаться, топтался у забора. В дом Гриша никогда не заходил без приглашения хозяев.

Знающие люди говорили, что Гриша родился совсем не сумасшедшим, а вполне нормальным ребенком. Отца своего он, правда, никогда не видел, а мать никогда не видел трезвой. Мать Гриши, баба пропащая и загульная, водила к себе хахалей и пила, пила, пила, прекращая пить лишь для того, чтобы отлупить подвернувшегося под руку сына. Гриша быстро это усвоил и круглыми сутками слонялся по улицам вместе с друзьями-мальчишками.

Как-то летом они залезли в сад одного недоброго мужика, не ведая, что мужик, чьи яблони уже неоднократно подвергались воровским налетам, с некоторых пор подстерегает пацанов. Когда хозяин выскочил из дома и кинулся в сад, все мальчишки успели убежать, а Гриша – нет. Мужик сжал ухо Гриши пальцами-тисками и поволок мальчика к дому, шипя: "Я тте покажу, как воровать!.. Нельзя воровать, щенок!.. Нельзя воровать!..". У крыльца хозяин отпустил ухо Гриши, взял мальчика за шкирку, поднял его, как былинку, пронес перед самым носом рассвирепевшего, поднявшегося на дыбы цепного пса-волкодава и, швырнув пленника к стене забора в углу двора, сказал: "Вот посиди тут – узнаешь, как воровать!..". И ушел в дом, оставив Гришу наедине с псом. Дотянуться до мальчика у пса не получалось: не пускала массивная цепь. Но расстояние между мальчиком и собакой было совсем маленьким – две вытянутые Гришины руки. Невозможность ухватить столь близкую беззащитную жертву доводила пса до исступления. Черный зверь скакал перед вжавшимся в забор ребенком, едва не выворачиваясь наизнанку от лютого лая, всхрапывая, как конь, и роняя наземь закипающую слюну. Были минуты, когда парализованному страхом Грише, на шортах которого не просыхало темное пятно, казалось, что сейчас звенья натянутой цепи не выдержат напряжения и лопнут. Или пес сдвинет конуру с места, дотянется и хапнет Гришу своими громадными и острыми, как у пилы, зубами. Убежать  Гриша никак не мог: едва он, заметив, что пес вроде бы угомонился, начинал приподниматься, как его неусыпный страж с рычанием вскакивал и снова заходился в лае. Но если бы мальчик даже и превозмог сковывающий его страх, перелезть через высокий забор все равно бы не сумел: слишком маленького роста тогда был Гриша.

Через несколько часов хозяин, который, судя по помятой физиономии, все это время спал, вышел из дома, поскреб себе брюхо через штопаную майку, загнал пса в конуру и сказал мальчику: "Все, иди отсюда. И запомни: нельзя воровать!". Именно после того случая, говорили знающие люди, Гриша и помешался. Теперь, по прошествии многих лет, найти подтверждение этому факту либо установить истинную первопричину Гришиной болезни было невозможно: матери Гриши давно не было в живых, да и мужика того никто в городе не помнил ни в лицо, ни по имени. Однако, когда несведущие люди протягивали Грише яблоко или другое какое угощение, да хотя бы и кружку воды, он отшатывался, тряс головой, махал руками и испуганно твердил: "Нельзя воровать! Нельзя воровать!". Угощения Гриша принимал лишь в том случае, если его приводили в дом и сажали за стол. В остальные дни дурачка кормили и обстирывали сердечные женщины, жившие по соседству с его прохудившейся хатенкой. А вот в сумасшедший дом Гришу никогда и не пытались определить – наверное, из-за его безобидности.

Самого Гришу в городке тоже никто никогда не обижал: это считалось у местного населения окаянством. Даже голос на него не повышали. Разве что глупые девки в свое время забавлялись над Гришей, целуя его на спор. Встретив дурачка, девки обступали его со всех сторон, и проигравшая в карты либо та, кому на ромашке выпало поцеловать Гришу, взасос прикладывалась к его слюнявым губам – целовать, согласно уговору, нужно было непременно в губы. То были единственные поцелуи и вообще проявления женской ласки, доставшиеся Грише в жизни. Но и они не пришлись ему по вкусу: отплевываясь, фыркая, вытирая рот ладонью и вытаращив свои и без того большие глаза, дурачок убегал со всех ног, провожаемый девичьим смехом. В конце концов, и этому развлечению пришел конец, когда мужики однажды застали девок за насильственным лобызанием Гриши. Изловив нескольких шутниц, мужики так отрихтовали их ремнями, что девки потом дня три не могли сидеть, шарахаясь при виде стульев и табуреток, словно грешник – при виде сковородки.

Конечно, Гриша не хотел напугать Толика в ту новогоднюю ночь: детей дурачок в отличие от собак любил. Но получилось так, что напугал. Пока дед Петя вел обрадованного неожиданной компанией Гришу домой, бабушка никак не могла успокоить Толика, которого трясло частой и крупной дрожью, как старый холодильник. Вцепившись в бабушкину тужурку обеими руками, внук категорически не хотел отпускать ни тужурку, ни бабушку и оставаться в комнате один даже на условиях открытой двери и включенного света. Затих он лишь, завидев подарок, принесенный дедом Петей. В картонной коробке с колтунами грязной ваты и пучками сухой травы на дне сидел, собравшись в комок, дымчатый крольчонок. Толик, шмыгая носом, потянулся к крольчонку. Тот скакнул в сторону большой мохнатой лягушкой. "Не бойся, не бойся его, он сам тебя боится", – сказала бабушка, непонятно к кому обращаясь – к внуку или крольчонку. Взяв крольчонка, она осторожно положила его в ладони Толика. Зверек, прижав уши и подергивая верхней губой, дрожал в унисон с Толиком. Так они и дрожали, прижавшись друг к другу, пока Толика не сморило, и он снова не заснул. Ночью температура у мальчика распрыгалась не хуже крольчонка, добравшись до отметки 39,5 градуса, и Толик впал в забытье. Наутро его увезли в местную больницу, где он пробыл неделю, после чего в городок примчалась мать Толика: бабушка все же дозвонилась и докричалась до нее из обшарпанной кабинки переговорного пункта. Мать перевезла сына, напичканного таблетками, как рождественский гусь – пшеном, в более современную больницу в райцентре, где Толику благополучно вырезали гланды.

Вырезать столь же благополучно из памяти пронизанные страхом и болью ощущения той новогодней ночи не удалось. Они все так же навещали Толика в его воспоминаниях, как правило – на Новый год, хотя с течением времени  выцвели и съежились, обретя вид чего-то детского, глупого и не такого уж страшного. И уж, конечно, не могли они омрачить Толику новогодних каникул. Вообще, трудно чем-либо омрачить во время каникул жизнь человеку, родители которого с утра до вечера пропадают на работе, и потому можно, чувствуя себя полноправным владельцем квартиры, вкушать, когда вздумается, холодные котлеты, резаться с приятелями в пинг-понг на полированном столе в зале, используя учебники в качестве ракеток и сетки, и часами пялиться в телевизор, где показывают мультяшные "одиссеи" капитана Врунгеля и Филеаса Фогга, сказки Роу и обожаемую девчонками сопливую пастораль "Мария-Мирабелла". Нынешние зимние каникулы, предпоследние в школьной биографии Толика, были, как всегда, приятны и безмятежны. Толик и Венька катались с горок, возведенных у Дома культуры и прозванных в народе "тремя богатырями" (большая горка, средняя и маленькая), играли в дворовой коробке в настоящий хоккей, а дома – в настольный. Иногда к ним присоединялся живущий неподалеку Змей, и они устраивали круговые настольно-хоккейные турниры с участием трех великих сборных – СССР, Канады и Чехословакии, предварительно бросая жребий с целью определить, кому какая сборная достанется. Тэтэ везло: он чаще, чем одноклассники, получал в свое распоряжение великолепную пятерку и вратаря из "сборной СССР", представленной исключительно красными фигурками, и, будучи асом настольного хоккея, чаще побеждал, как и полагается сборной СССР. По окончании каждого турнира наступала кульминация спортивно-зрелищной программы. Занявший последнее место игрок должен был выйти на балкон и крикнуть любой проходящей внизу незнакомой особе женского пола: "Девушка, я вас люблю! Давайте познакомимся!". Сперва кричать было боязно, но затем проигравшие раздухарились и оглашали окрестности призывными любовными воплями вплоть до той минуты, когда одна из окликнутых, свиноподобная тетка с двойным подбородком и авоськой в руках, крикнула Змею в ответ: "Давайте! Я согласна! Какой у вас номер квартиры?". Парни, давясь смешками, поспешили ретироваться с балкона, решив впредь не искать приключений и заменить наказание для аутсайдера на двадцать отжиманий от пола.

Совместные посиделки и игрища длились обычно до прихода кого-либо родителей, а то и до более позднего вечера. Барахтаясь в этом болотце безнаказанной лени и каникулярных удовольствий, Тэтэ не забыл о данном Косте Княжичу обещании отработать выданную авансом "четверку" за первое полугодие. Соблазн махнуть рукой на договоренность, придумав в оправдание какую-нибудь небылицу, разумеется, был, но Толик быстро отогнал его прочь. Так нагло обманывать учителя, к тому же – Княжича, было явно ни к чему. Приковав себя на пару часов цепями долга к учебнику, Толик, до катастрофы с дедом имевший по географии стабильную "пятерку", счел, что и на сей раз проблем с импровизированным экзаменом не возникнет. И тут же позвонил Косте, условившись прийти к нему назавтра домой.

Однако назавтра Толик к географу не пошел. Отцу, который по-прежнему исполнял роль образцового отца семейства, хотя и менее рьяно, вдруг дали отгул на работе, и они с сыном махнули в Москву: проведать сестру Тэтэ и вместе прогуляться по столице. Прогулка в снежный, но не морозный день удалась на славу. В Третьяковке Топчины соприкоснулись с прекрасным и толпами таких же культурно озабоченных сограждан, потом купили эскимо (Толик поклялся, что не скажет об этом матери, опасавшейся за его горло) и отправились на Красную площадь – поглазеть на ритуал смены караула у Мавзолея. Тэтэ видел это плацпарадное действо не в первый и не в сто первый раз, но снова был очарован державной поступью солдат в стальных шинелях, спаянных золотом ремней. В этой поступи, чеканной, выверенной и неодолимой, чувствовалась какая-то божественная механика, безупречная и точная в своей абсолютной отлаженности. Штыки воздетых карабинов сверкали на фоне парящих в небе куполов-тюрбанов Храма Василия Блаженного, печально и строго сверкал зеркальный гранит пирамидальной гробницы, и ощущение того, что находишься в самом центре не планеты, но вселенского мироздания, было полнейшим. Прежде Толика в такие минуты неизменно, как волной, омывало счастьем и гордостью от того, что он родился и живет именно в этой стране, а не в какой-либо другой. Но с некоторых пор наш непостоянный шут и его представления о счастье существенно изменились. После достопамятной ночи на даче у Перса сердце Толика втайне было отдано совсем другой стране, далекой и заманчивой, о чем до поры-до времени никому знать не следовало.

 

Вечером Тэтэ снова позвонил Княжичу: "Константин Евгеньевич, взываю о прощении! Простите меня, пожалуйста! Не получилось сегодня придти – по семейным причинам. Можно завтра? Часа в четыре?". – "Можно. Только на сей раз, Анатолий, давай уже точно, без отмен и опозданий, хорошо? В субботу я вряд ли смогу тебя принять. Да и в воскресенье тоже: это последний день каникул, и там у меня времени совсем уже не будет. Поэтому жду тебя именно завтра и именно в четыре. Договорились?". – "Конечно-конечно, Константин Евгеньевич! Завтра в четыре я у вас! До свидания!". – "До свидания".