Tasuta

Дорога в Аризону

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава 29

Вкусив полной мерой западного алкоголя и разврата, чувствуя тянущую боль в мошонке, Толик, вернувшийся домой практически взрослым мужчиной, тем не менее, понял, что не только хмель "чинзано" окончательно покинул по дороге с дачи его голову. Душу его так же бесследно оставила решимость выполнить свою часть сделки с Персом. Эта решимость пропала, растворилась в морозной тьме январского вечера, как пар от дыхания. Нет, не сможет Толик стащить дедовские награды и отдать их Персу. Он уяснил это, закрывшись в своей комнате, повсюду преследуемый веселыми, строгими, внимательными взглядами деда на фотографиях. Или все-таки сможет? Или стоит рискнуть? Ведь бейсболка же… Но если все откроется, и родители узнают?..

Проболтавшись все воскресенье флюгером на ветрах своих сомнений и опасений, утром в понедельник Тэтэ, раздираемый соблазном и страхом, все же уступил страху разоблачения и возмездия. Сунув в "дипломат" бейсболку, которую предстояло возвратить Персу, он поплелся в школу. Ощущения у него при этом были такие, будто он уносит из дома родное существо – щенка, например, которого собирается продать на Птичьем рынке или просто выбросить на улицу. Хорошо хоть, что шагавший рядом Венька не задавал лишних вопросов и вообще помалкивал, безуспешно пытаясь разжать челюсти, склеенные ириской "Золотой ключик".

На перемене после первого урока Перс догнал Тэтэ в коридоре и, дохнув ему в ухо жарким нетерпением, спросил: "Принес?". – "Нет…". – "Почему?..". Толик сглотнул слюну, посмотрел на паркет у себя под ногами, поднял голову и ответил: "Сегодня не получилось. Завтра принесу". "А, ну хорошо, –  легко согласился Перс. – Пусть будет завтра. Мы как раз в конце недели с этим пацаном из ГДР должны встретиться, так что завтра, Анатоль, жду от тебя обещанных "железок". Кстати, а ремешок – вот он!.. (Перс распахнул пиджак и похлопал себя по талии). Как только принесешь мне "железки", сразу сниму и отдам тебе ремень". – "Штаны не свалятся?". – "Не свалятся! Они у меня точно по размеру". Плоская черная змея в стальном ошейнике на поясе у Перса равнодушно смотрела на Тэтэ двумя рядами пустых глазниц, сводящих мальчишек с ума. Завтра и этот шикарный ремень будет собственностью Толика.

Ника сидела на уроках необычно хмурая, словно чем-то огорченная. На следующей перемене Тэтэ выдернул ее из толпы девчонок. "Привет, Ника! Ты чего такая мрачная?". – "Так, ничего особенного". – "А чего в субботу с дачи сбежала?". – "Потому что этот скот Перстнев стал меня руками хватать". – "Как хватать?..". – "Как-как… Не знаешь, что ли, как девушек хватают? Лапать он меня стал". – "А… ты что?". – "Вырвалась, треснула ему по морде и ушла". – "Ну, и падаль же он!.. Вот падаль, а!. Что ж ты меня не позвала?!". – "Тебе, как я помню, не до этого было. Ты увлекательную киноленту смотрел". – "Ника, ну, зачем ты так?.. Как будто мы… не друзья с тобой больше… Еще раз полезет, скажи мне, ладно? Я ему глаза и уши местами поменяю!". – "Не полезет, не беспокойся. Он сегодня извиняться пытался". – "А ты?..". – "Что ты заладил: "А ты? А ты?"… Сказала, что извиняю, но на дачу больше не приду. И вообще никуда с ним больше не пойду. Пусть ищет себе других подруг с потерей сопротивления… Да и тебе, Толик, советую держаться от него подальше. Гадкий он все-таки тип". – "А тогда в парке ты совсем другое говорила… Помнишь, в ноябре, когда мы с тобой на скамейке сидели?.. Ты тогда убеждала меня, что он хороший, защищала его. А теперь вот…". – "Значит, был прав ты, а не я. В самом деле: будь с ним осторожнее. Он тебя может втянуть в какую-нибудь нехорошую авантюру. От него всего ждать можно".

Внутренне Тэтэ признавал правоту ее слов. Его самого начинала тяготить та зависимость от Перса, которая с каждым днем, с каждой неделей проявляла себя все сильнее, все теснее оплетала Толика, незаметно, но неуклонно подчиняя его власти Перса и превращая в очередного оруженосца вроде Кола. Прежде, если бы Толик услышал, что Перс хотя бы пальцем тронул Нику, тут же взгрыз бы ему его холеную глотку. А сейчас… А что, собственно, сейчас? Ведь еще ничего не поздно поправить. Ника права: надо послать его подальше и впредь не связываться с ним. Но это было проще сказать, чем сделать. Единожды попавшись на крючок великого соблазна, очень трудно соскочить с него. И тем же вечером Толик, дождавшись, когда родители лягут спать, включил ночник в своей комнате и открыл шкаф, где висел дедов полковничий китель. После похорон вещи деда – рубашки, костюмы, обувь – постепенно покинули комнату, ставшую вотчиной Тэтэ: что-то мать раздала соседям, что-то досталось отцу. Остался лишь китель. Обернутый саваном простыни он занимал место в самом углу платяного шкафа. А прямо над кителем, в углу полки для свитеров, притаилась засунутая туда Толиком бейсболка "Нью-Йорк Янкиз".

Раньше мать Толика несколько раз в год чистила китель, а весной и летом, сняв с кителя награды, вывешила его на балкон – проветриться и прожариться на солнце. Но это было раньше, когда дед был жив и часто надевал китель – на торжественные мероприятия, на 9 мая или куда еще. Может, сейчас, когда деда нет, китель не будут трогать, и никто ничего не заметит?.. Толик размотал простыню. Тяжелые гроздья медалей посверкивали на левой стороне кителя. Справа выстроились ордена. Толик, склонившись и шевеля губами, осматривал этот строй, как генерал – солдат и офицеров на плацу. Орден Александра Невского, Орден Отечественной войны I и II степени, два ордена Красной Звезды. Хорошо, что две Красные Звезды. Одну он возьмет, другая останется. Теперь – медали. С ними проще. Вон их тут сколько: "За боевые заслуги", "За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.", "За взятие Берлина", "За освобождение Варшавы", еще, еще какая-то, а "За отвагу" – целых три. Одну из них и снимем – ту, что с краю… М-да, все равно пустота в этом месте слишком бросается в глаза. Значит, придется перевесить медали, подтянуть нижние ряды, замаскировать брешь, чтобы никто не заметил потери бойца…

Закончив перестроение медальных шеренг, он увидел, что в самом низу все же остался темный отпечаток – в том месте, где располагалась ушедшая на повышение медаль. И справа – на месте снятого ордена… Это было заметно даже при сумрачном свете ночника. Он потер ткань пальцем. Поплевав, потер рядом с отпечатками. Контраст сохранялся – как на теле, где соседствуют загорелые и бледные участки кожи. Еще более скверным было то обстоятельство, что кроме отпечатков в ткани зияла, как крошечное пулевое отверстие, дырочка, пробуравленная орденским штифтом. Слева булавка медальной колодки ранила ткань сразу в двух местах. Тоже бросается в глаза… Наверное, это и есть то, что называется "следы преступления"… На секунду ему стало так страшно, что он едва не вернул все обратно. Однако не вернул. Им вдруг овладело приправленное обреченностью, но от этого еще более упрямое желание довести задуманное до конца, как бы страшно и неприятно ни было. Отыскав в шкафу свои детские варежки, он опустил медаль и орден в их ворсистую пасть, положил варежку в "дипломат" рядом с книжками. Потом замотал китель простыней, закрыл шкаф, и в этот момент почему-то обернулся, встретившись глазами с дедом на военном фото. Дед все так же задорно улыбался, а вот взгляд у его друга-жигана вроде бы стал еще жестче. Тьфу, чертовщина какая-то!.. Чудится всякое… Толик мысленно сказал фотографии: "Прости, дед", выключил свет и залез под одеяло. Может быть, пронесет…

Когда он следующим утром шел в школу, ему всюду, на автобусных остановках и у светофоров, в толпе спешащих на работу людей и в окнах зданий мерещился фронтовой друг деда с фото в комнате, взиравший на Толика сурово и многозначительно. В школе, стремясь покончить поскорее с выматывающим душу обменом, он перед уроком сам подошел к Персу: "Принес". "Классно! – спокойно ответил Перс. – Они сейчас при тебе?". – "Да". – "Идем в сортир". В мужском туалете было пусто, только в запертой кабинке кто-то журчал бодрой струйкой. Подойдя к наполовину закрашенному белой краской окну, Тэтэ достал варежку и осторожно вытряхнул награды на ладонь Перса. "Лепота! Хороша звездочка – почти, как кремлевская! – Перс покрутив награды в руках, положил их в карман пиджака. – А вот твоя награда, Анатоль!". Он начал расстегивать ремень. В кабинке заклокотал водопад слива, из-за двери выскочил малыш-октябренок и тут же замер, остолбенело глядя на старшеклассника, снимающего ремень. "А ну, кыш отсюда!", – шикнул на него Перс. Октябренок испуганно порскнул к выходу, забыв вымыть руки, как его учили дома и в школе.

Несколько дней после этого Толик провел в сильнейшем беспокойстве, ожидая едва ли не каждую минуту, что тайное станет явным. Однако тайное продолжало быть тайным. Отец, похоже, вернулся к своей ногастой фее, а заодно – и к поздним возвращениям с работы и частым отлучкам по выходным. Мать с потерянным видом ходила в квартире, погруженная в свои мысли, не замечая того, что творится с сыном. Все было тихо, и страхи и тревоги Толика быстро затянулись, как затягивается ссадина на коленке. Бейсболку он пока не осмеливался надевать, откладывая этот знаменательный момент до наступления весны. Зато ремнем щеголял охотно. Первым обновку заметил Венька. "Ух ты, какой ремень у тебя фирмовый! – восторженно забасил толстяк, уставившись на чресла друга. – Прямо как у Перса! Где надыбал, Толян?". – "Был – Перса, стал мой". – "Он тебе… его подарил?..". – "Как же, жди!.. Этот если что и подарит, так только венок на могилу. Выиграл я у него ремень. Мы поспорили, кто больше подтянется. Я победил". – "А ты что на кон поставил?". – "Значки… Хоккейные значки. Помнишь мою коллекцию?". – "Чехословацкий?". – "Ага, и еще этот… С эмблемой московского чемпионата мира". – "Здорово! Молодчик, Толян! Раздел Перса!.. А ты сколько раз подтянулся?". – "Восемнадцать". – "А он?". – "Тринадцать, по-моему". – "Здорово!". Венька послал другу взгляд, исполненный обожания и преклонения. Сам Винни относился к той категории пацанов, которых физрук по кличке Козел Батутович презрительно называл "бомбовозами": турник был их крестом, на котором они висели, страдая и извиваясь. Тем больше Венька гордился своим легким и ловким другом, который с некоторых пор почему-то стал избегать его. Столь щедрый прежде на дружеское общение теперь Толик держал Веньку на голодном пайке. Тогда как держать его, Веньку Ушатова, на голодном пайке чего бы то ни было – сущее изуверство. Веньке было обидно и непонятно такое поведение друга. Несколько раз толстяк порывался объясниться с Толиком, но Толик упорно не собирался ничего объяснять. Самоустранение Ники не внесло серьезных корректив в культурную программу их отныне исключительно мужской компании, напротив, придало дачному времяпрепровождению недостающие ранее оттенки полной свободы и непринужденности. Горячительных напитков Перс, правда, боле не приносил с собой, но горячее видео со стрельбой, етьбой и молотьбой, как говорил Тэтэ, поставлял бесперебойно – на радость приятелям, которые после таких просмотров чувствовали себя настолько половозрелыми и половоспелыми, что готовы были взорваться, как десять Хиросим и двадцать Нагасак.

 

Все шло замечательно, и Толик, ощутив забытые позывы вдохновения, как-то вечером даже написал стихи, чем не занимался с прошлого лета, когда безутешно вздыхал по Нике. На сей раз стихотворение получилось более сдержанным и было адресовано заснеженному пейзажу за окном.

Рукою в бархатной перчатке

Ласкает ночь уснувший город,

Истомой поцелуев сладких

Смягчая раздраженный холод.

На снежных простынях бесстыдно

Раскинувшись, бульвары дремлют,

Снежинки шлейфом нитевидным

Неслышно устилают землю.

Сутулясь на ветру сердитом,

Печально фонари мигают,

Волнуясь, маяком забытым

На небе звездочка сияет.

Ресницы льда сомкнули прочно

Глаза прудов зеркально-темных,

Дремоты океан полночный

Лениво катит свои волны.

И сны плывут, как бригантины,

То там, то здесь швартуясь робко,

И день святого Валентина

К рассвету пролагает тропку.

Этим навеянным зимней стужей творчеством Толик остался доволен не меньше, чем своими ранними любовными произведениями. Хотя долго ломал голову над тем, как лучше охарактеризовать глаза прудов – зеркально-темные или зеркально-томные. После нескольких взаимоисключающих зачеркиваний остановился все-таки на темном варианте, здраво рассудив, что томное по своей сути зеркальце встречается лишь у Пушкина в "Сказке о мертвой царевне", а темное – сплошь и рядом, достаточно погасить свет в комнате.

Про западный праздник – день святого Валентина – Толику рассказал Перс, вычитавший где-то, что это день всех влюбленных. Как раз в феврале отмечается. Вот это жизнь! Люди празднуют просто потому, что любят друг друга, а не потому, что в этот день кто-то кого-то сверг, победил, разбил и водрузил. У тебя есть девушка, ты ее любишь – вот и весь повод для праздника. Не то, что это нелепое 8 марта, когда чувство долга по отношению к товарищам женщинам напрочь убивает все другие чувства, когда подарки для, как назло, многочисленной женской родни приходится выпиливать лобзиком и выжигать паяльником, когда одноклассницам нужно покупать мороженую мимозу и одинаковых плюшевых ежиков или шкатулки для ниток. И что самое возмутительное: 8 марта – выходной день, а 23 февраля, когда девчонки дарят пацанам эти дурацкие брелоки с силуэтом Останкинской башни, – нет. Кто там борется за равноправие полов? Пожалуйте в СССР на 23 февраля – вот вам арена для борьбы!

…Да, а стихотворение-то хочется кому-нибудь показать. Начинающему поэту надоело писать в стол и скрывать свои изящные вирши от народа. Но кому же показать? Был бы жив дед, Толик показал бы ему. Но деда нет… Родителям? Исключено. Генриху Пуповицкому? Он, обиженный изменой Тэтэ, предал его анафеме и вряд ли захочет читать. Веньке? Этого стихи заинтересуют только в виде надписи на торте. Персу? Пацанам? Не поймут и засмеют. Нике? Ну, конечно – Нике! Вот кто способен воспринимать искусство и наверняка по достоинству оценит поэтические эксперименты Толика. Как интересно получается: он покажет Нике стихи, но не те, что были адресованы лично ей. Те она вряд ли когда-нибудь увидит. Теперь в этом уже нет никакой необходимости. Неисповедимы пути сердечные…

Однако на следующий день Толик не показал Нике стихов. Сначала в сутолоке школьного дня он все никак не мог улучить подходящий момент, чтобы всучить ей свой лирический манускрипт. А потом объявили, что умер Андропов, и стихи уступили место некрологам.

Глава 30

В жизни Толика и его сверстников это была уже второй случай смерти главного человека на свете – того, кого принято считать царем и Богом. Или лицом, их заменяющим. Однако в отличие от смерти Брежнева на сей раз ощущения конца времен и непоправимой вселенской катастрофы не было. Смерть начальника страны становилась привычной. А привычка убивает вернее смерти. Привычка сохраняет физическую оболочку, но, словно мясник, грубо потрошит душу человека, выскабливая из нее сильные чувства и переживания, способность улавливать волны счастья и горя, делая смерть менее страшной, а жизнь – менее ценной. Толик помнил, какую подавленную беспомощную растерянность вызвало в нем, обыкновенном советском школьнике, известие о смерти Брежнева. Да и взрослые тогда были напуганы и растеряны, как дети. Они шептались, что теперь непременно будет война, что громкий стук, произведенный опущенным в могилу гробом с телом генсека, – плохая примета, предвестник грядущих апокалиптических бедствий и потрясений. Старушки, лишенные моральной стойкости неплачущих большевиков и беспартийных советских людей, плакали и крестились. Однако никаких войн и бедствий не случилось, поэтому сообщение о кончине сменившего Брежнева правителя люди восприняли уже без паники и содроганий. Хотя и не без горечи. "Хороший был человек, – говорил Генрих Романович Пуповицкий коллегам по культурному цеху, дыша на них запахом печали и портвейна. – Генеральный секретарь и генеральный человек! Водку сделал дешевле и доступней для народа. А почему? А потому, что понимал: водка для нашего народа – второй кагор, суть напиток священный и к новой жизни возрождающий!.. Други мои, никто не окажет посильного денежного вспомоществования? Рублишек пять до аванса, большего не прошу!".

У несознательных же школьников весть о смерти генсека породила в несознательных мозгах и душах потаенную радость. Радость эта была безнравственной, преступной и антисоветской, поэтому ее тщательно скрывали от взрослых, в классных комнатах и коридорах разговаривали на эту тему вполголоса, опасаясь быть запеленгованными вездесущими учителями, давая волю эмоциям лишь наедине друг с другом. Пацаны радовались, зная, что теперь последует. А последует вот что. Вплоть до дня похорон генсека пацаны из средних и старших классов будут стоять с траурными повязками на рукавах в почетном карауле у портрета Андропова на втором этаже, сменяясь через каждые полчаса. Нужно ли кому-то пояснять, что лучше полчаса стоять в мирной тишине коридора, чем сидеть на уроке, ежеминутно рискуя головой и дневником?!

Но главный плюс ситуации, конечно, заключался в том, что в день похорон занятий в школе не будет. На головы школьников нежданно свалился выходной! Ну, как тут можно было не радоваться?  К тому же, родители в этот день будут работать, а, значит, никто не помешает предаться упоительной неге внепланового, а потому еще более желанного выходного, омрачить который не смогут никакие погребальные мероприятия. "Хорошо все-таки, что ОНИ умирают не летом и не во время каникул, – сказал, выражая общее мнение пацанов, Дыба на перемене. – Это они правильно делают. Жизнь у них была правильная, и смерть тоже". "Это точно", – согласился Перс.

С Персом Толик договорился, что во вторник, в день похорон, он снова пожалует к нему на дачу – на сеанс подпольной, но свободной и красивой жизни. "Принесу классное штатовское крошилово – "Рэмбо" называется, – проанонсировал Перс подпольную телепрограмму передач. – Ну и "зарядка для переднего хвоста", конечно, тоже будет!.. Ноги на ширине плеч и все такое. (Он ухмыльнулся). Часиков в 11 и причаливай тогда, лады? Кола я предупрежу". Ожиданием новой встречи друзей на даче Толик жил субботу и воскресенье, которые едва ли не впервые в жизни показались ему долгими, унылыми и томительными из-за непрекращающегося потока монотонной музыки в телевизоре, венков, цветов, людей в  Колонном зале Дома Союзов, скорби, холода, траурного крепа…

В понедельник какой-то незадачливый пионер в школе умудрился оскорбить память покойного, швырнув на перемене снарядом из скомканного тетрадного листа в приятеля, застывшего в почетном карауле у портрета. Снаряд попал именно в приятеля, а не в портрет, однако это не обелило бумагометателя в глазах завуча, в эту самую секунду вывернувшей из-за угла и ставшей очевидицей меткого, но крамольного броска. Сцапав обормота за ворот когтистой рукой, бородавчатая фурия голодным ястребом утащила его к себе в гнездо. Весь остаток перемены за подрагивающими дверями кабинета завуча слышались ее обличительные крики: "В стране траур!.. А ты, выродок, что?!.". И лишь звонок на урок прекратил экзекуцию пионера, вывалившегося в коридор пунцовым и зареванным.

Толик всего этого не видел и не знал. В тот самый момент они с Венькой возвращались после уроков домой (один из тех редких ныне случаев, когда пока еще друзья шли из школы вместе). Венька активно зазывал Толика назавтра к себе в гости – на вареники и шахматы. Толик вежливо отклонял приглашение, прикрываясь, как обычно, расплывчатыми фразами о собственной занятости и необходимости посещать репетитора. И надо же было такому случиться, что почти у самого дома, на улице Трудовой Доблести, они встретили Склепа. Склеп, в миру – Николай Петрович Расклепин, работал главным патологоанатомом городской больницы, что делало его фигуру в глазах мальчишек поистине демонической, а прозвище – единственно подходящим. Мальчишки слагали про Склепа легенды одну страшнее другой. Двоечник Пыхин клялся всеми своими двойками, что прокрался однажды ночью к тому крылу больницы, в которой располагался морг и, заглянув в освещенное окно, как в адский мангал, увидел склонившегося над трупом Склепа. "Прям вынул сердце и положил на блюдечко!..", – живописал Пыхин кошмарную явь онемевшим от ужаса приятелям. Пыхин, разумеется, мог кое-что присочинить. Как это водится у двоечников, обычно немногословный у доски он любил краснобайствовать в компаниях пацанов, среди которых слыл хулиганом, задирой и мастером на разного рода мальчишеские выдумки и каверзы. Однако Склеп внушал пацанам такой страх, что они готовы были поверить кому и чему угодно.

Парадоксально, но при этом во внешности Склепа не было ничего отталкивающего или устрашающего. Крупный и ловкий, как тюлень в воде, Николай Петрович двигался по жизни легко и уверенно, со сдобным лицом, тронутым нежно-сиреневой тенью на гладко выбритых щеках и подбородке. Наряд Склепа всегда включал в себя свежую рубашку и цветастый галстук, а в теплое время года – еще и шляпу, которую Николай Петрович манерно приподнимал при виде знакомого человека, сопровождая приветственный жест наклоном головы и получая в ответ столь же щедрые порции поклонов и улыбок. Горожане питали к Склепу неподдельное уважение, очарованные его вельможной вежливостью и осанкой, а также, может быть, и осознанием того, что в любой миг они сами или их близкие, голые и безжизненные, могут оказаться в руках этого человека перед тем, как навсегда покинуть этот мир.

Николай Петрович был не просто воспитанным и дружелюбным человеком. Он вел здоровый, спортивный и высокодуховный образ жизни. Вместе с супругой, такой же пухленькой и приветливой, они без устали упивались непреходящим мастерством певцов, плясунов и артистов разговорного жанра на концертах в Доме культуры; летом, подобно Ленину и Крупской в Париже, катались на велосипедах в городском сквере, а зимой, захватив с собой крепко сбитого паренька – их сына, снимали коньками рыхлую стружку с ледяной столешницы пруда в парке аттракционов. С сыном Расклепина, в итоге, и приключилась беда. Он вырос в статного молодого человека, был любим друзьями и девушками, "висел" на заводской доске почета, носил модные рубашки, джинсы клеш и серебряную цепочку с кулоном в виде лезвия. А потом его забрали в армию. Расклепин-младший был направлен в Афганистан и за пять месяцев до демобилизации пропал без вести в провинции Парван. "Не падай духом, Николай Петрович, – сказал, виновато дергая себя за усы, заместитель военкома города подполковник Меднолицын, сообщивший Расклепину-старшему горестную весть о сыне. – "Пропал без вести" не значит "убит". Значит, может выжить и вернуться. Всякое на свете бывает… Вот хотя бы мой отец!.. Мать в 42-м получила извещение: так и так, мол, ваш муж пропал без вести в боях под Старым Осколом. Как потом оказалось, немцы в плен его взяли: отец ранен был, в беспамятстве… Вот его и взяли. Сначала в концлагерь отправили, а оттуда – батраком в Вестфалию, в Западную Германию, стало быть. Можно сказать, повезло, что не сгноили в концлагере. А он и в Вестфалии выжил. После войны обратно к нашим через всю Европу добирался. А как добрался, наши тут же, не отходя от кассы, срок ему впаяли – за "предательство". Так он к нам с матерью только в 54-м году вернулся – через девять лет после войны! Но ведь вернулся! Мать верила, что он вернется, и он вернулся. И еще 17 годков после этого прожил. Так что, верить надо, Николай Петрович. И ты верь, обязательно верь, слышишь?".

 

Николай Петрович слышал и, наверное, верил, но черты лица его после этого известия померкли, поблекли и затуманились, будто лицо накрыли вуалью. Одним словом, с ним произошла та же внешняя и внутренняя метаморфоза, что в свое время и со стариком Валерьянычем, узнавшим о гибели собственных детей. Склеп и жена перестали ходить на концерты, на каток и в сквер, которые и при большом скоплении народа теперь казались опустевшими без этой прежде жизнелюбивой и деятельной пары. При встрече Склеп по-прежнему приподнимал шляпу, но делал это как-то машинально, рассеянно и неулыбчиво. "Сильно сдал Николай Петрович, – вздыхали горожане, глядя в его ссутулившуюся спину. – Оно и понятно: уж лучше бы убили парня, прости Господи, чем вот так… Даже на могилку к сыну придти нельзя…". У мальчишек же встреча на улице с патологоанатомом, дважды отмеченным печатью смерти – по роду деятельности и по причине трагедии с сыном – и оттого вдвойне зловещим, стала считаться дурным знаком, сулившим либо "пару" на занятиях, либо другие серьезные неприятности. О чем Венька не преминул напомнить другу, едва лишь они разминулись с понурым постаревшим Склепом. "Да брось ты, Венька! Не вибрируй! – ответил на это Толик. – Веришь, как бабка старая, приметам всяким!.. Ты бы лучше верил в великую силу лечебного голодания, троглодит!".