Tasuta

Лента жизни. Том 2

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Главный водопад потрясений обрушился на поредевшие «мушкетерские» ряды как раз после отъезда Селиванова из Степновки. Кое о чем Крюков писал дружку, но в юношеских письмах было совсем иное. Какие книжки прочитал, сколько наловил на рыбалке, спортивные новости, жив, здоров – и вся тебе информация.

И вот, через столько лет, надо воскрешать те дни, искать в них причины и следствия.

– Ладно, Леша, слушай дальше. После отъезда Безбородок любовный порыв Толика как бы иссяк разом. А натура требовала выхода. Эмоциональную энергию надо было как-то реализовать, она ведь грозила разорвать его экзальтированную душу. Случай не заставил себя ждать. Вскоре мы на чердаке Толикова дома откопали в груде старья невесть как туда попавшие тоненькие книжечки. Сдули пыль, прочитали названия. Бог ты мой, как сейчас вижу буквы старинной вязи – «Радуница». Ну, это – ты, может, знаешь – первый сборник Есенина. А еще «Голубень» и «Преображение». Покопались поглубже и нашли «Сельский часослов», «Руссиянь». А потом и «Трерядница» обнаружилась с «Триптихом». Как сейчас помню, и «Березовый ситец» был – тоненькая такая книжечка. Когда же прочитали название последней находки, прямо остолбенели – «Исповедь хулигана». Ты представь себе! Такая россыпь драгоценностей! Кто нам тогда о нем мог сказать? Мы нарочно потом по школе ходили, всех встречных расспрашивали: «Знаете Есенина?» Даже из учителей никто не сказал: «Да». Полное забвение. Это же надо было так человека закопать, чтобы даже имя его похоронить!

Стали читать стихи там же, на чердаке, где у нас «штаб» свой был, летом мы там порой и ночевали вместе, и словно с ума посходили. На фоне школьной хрестоматийной тягомотины будто из другого мира услышали голос. «Выткался на озере алый свет зари…» А вот эта метафора – знаешь? – «Клененочек маленький матке зеленое вымя сосет…» Мы же с Есениным – родня, деревенские. Это все наше, что у него в стихах. Как потом Толик узнал, книжки отец из детдомовской библиотеки притащил домой. Там приготовились их сжечь по списку запрещенной литературы. Двадцатые годы начала века, явленные в поэтическом слове, уничтожить! Вот как партийцы блюли народную нравственность… Батя у Толяна завхозом в детдоме работал, да ты должен это помнить. Он потом еще одну книжку нам дал, хотя и наказал настрого никому не показывать. «Москва кабацкая» вообще добила нас. «Сыпь, гармоника! Скука, скука…» Или: «Вы помните. Вы всё, конечно, помните…» Ты меня останови, Леша, а то я сейчас начну читать Есенина сплошняком, с вечера и до утра. Мы втроем принялись с той поры стихи сочинять – с разной степенью успеха. Толик наверняка мог стать неплохим стихотворцем. У него складнее нашего выходило. Он даже послал в областную газету одно стихотворение. И, представь себе, напечатали!

Алексей не ворохнулся. Сидел, прикрыв глаза в позе, которая как бы говорила, что человек отдыхает, но не спит, ушки на макушке. Лишь слегка пошевелил ладонью, расслабленно свисавшей с подлокотника кресла. Дескать, давай говори дальше, я тебя слышу.

– Ладно, дремли. Так легче усваивается. Во сне, ученые доказали, можно страницы текста сплошняком запоминать. Заснул дураком, проснулся умным… К тебе это не относится.

Открыв один глаз, Селиванов вскричал:

– Один-один! – И снова захлопнул око.

Разогретый умственной работой, Крюков сразу понял, о чем реплика. Алексей посчитал его подковырку достаточной, чтобы уравновесить счет их словесного поединка после «жидкого минерала». Значит, напряженность первых минут общения схлынула, возвратилась давнишняя дружелюбность, которую они раньше скрывали за шуточками и розыгрышами.

– А не принять ли нам по маленькой?

Возражений не последовало. Приняли. Запили квасом. В открытую дверь на лоджию влетали со двора голоса играющей детворы. «Виктуся, вон ты, за гаражом!.. Туки-та!..» Там стремительно мчалось чье-то новое детство навстречу отрочеству и не такой уж далекой юности. Время – самый быстрый бегун.

– Ну, так вот, – стронул себя с затянувшейся паузы рассказчик. – Сергей Есенин. Уже в самом сочетании имени и фамилии есть поэтическое созвучие. Мы даже поспорили с Толяном и Борькой, не псевдоним ли это? Дробуха догадался к деду Желтову сходить, тот старинные книги любил, было у него дома кое-что. Дед, ты же помнишь, в Питере служил моряком в революцию, потом до тридцатых годов был кем-то там в Совете солдатских и рабочих депутатов. Много чего знал и кое-какими книгами обзавелся. Наверно, в наши края чего-то привез, когда сбежал на Дальний Восток от репрессий. Дедок еще тот был крепыш и оригинал. В столярной мастерской по мере сил трудился. Толик вернулся от него с есенинской поэмой «Черный человек».

Иван встал. Посмотрел на залитое вечерними сумерками окно. Не нараспев, как это обычно делают поэты, читая стихи, а глуховато и словно бы опустошенно, не заботясь о впечатлении, прочитал первую строфу поэмы:

Друг мой, друг мой,

Я очень и очень болен.

Сам не знаю, откуда взялась эта боль.

То ли ветер свистит

Над пустым и безлюдным полем,

То ль, как рощу в сентябрь,

Осыпает мозги алкоголь…

Он остановил речитатив, глубоко вздохнул и хотел сесть в кресло, но Селиванов раскрыл на сей раз оба глаза и спросил, слегка заикаясь, как когда-то в школьные годы:

– Т-ты все п-помнишь?

– А как же! Мы многое тогда наизусть вбили в свои неокрепшие мозги. И поэму тоже. Ее особенно любил декламировать Толик. Он даже однажды заявился выступать с ней на смотре самодеятельности. Цилиндр смастерил из батиной шляпы, березовую тросточку вырезал и покрасил черным шерлаком. Завуч послушала его на репетиции и не разрешила: «Что ты, что ты! Никто этого не воспримет. Зачем морочить товарищей? Прочти что-нибудь лирическое». Она первая не поняла, о чем вещь. Чего на школьников было спирать, мы-то как раз поняли суть поэмы. Черный человек – не кто-то ужасный вовне, он внутри каждого из нас сидит. Наше второе «я».

– До к-конца прочти, п-пожалуйста.

Не вставая с кресла, Крюков дочитал поэму все тем же нейтральным, без «выражения» голосом. Когда он закончил: «…Месяц умер, синеет в окошко рассвет. Ах ты ночь! Что ты, ночь, наковеркала? Я в цилиндре стою. Никого со мной нет. Я один… И разбитое зеркало…», – Селиванов покрутил головой, словно стряхивая наваждение:

– Убийственно сильная вещь!

Палец, как нередко бывает в таких случаях, угодил в небо.

– Дед Желтов ведь еще рассказал Толику, как Есенин покончил с собой. В «Англетере». И продиктовал ему наизусть последние стихи, написанные кровью: «До свиданья, друг мой, до свиданья……» Но Толик их не читал вслух. Он часто напевал другое, на свой собственный мотив: «Кто я? Что я? Только лишь мечтатель, синь очей утративший во мгле. Эту жизнь прожил я словно кстати, заодно с другими на земле…»

Иван потянулся за сигаретами, но передумал закуривать.

– Он ведь жил «заодно» с нами. С тобой, с Борей, со мной. Да, ты прав, не углядели мы за ним. Но кто бы за нами самими углядел тогда? Впечатлительный был сверх всякой меры. А программа от чтения Есенина в подкорку ему запала, в самое чуткое место. В самое опасное… Мне уже в довольно зрелом возрасте Библия в руки попала. Дочитал до Нового Завета, а там и до Евангелия от Иоанна добрался. На первом же стихе застрял надолго. «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Мне кажется, здесь лежит ключ к пониманию всей истории с уходом Толика. Но я не богослов, в трактовках не силен. Об этом еще думать и думать…

В сумеречности комнаты роились тени. Крики детворы во дворе прекратились как-то враз, словно уши ватой заложило.

В тишине новые слова Ивана звучали отчетливо, будто их читал диктор по радио.

– Я сказал уже об Инге Константиновне. Она не поняла своим женским умом, что Анатолий взрослее всех нас духовно. Да и в физическом развитии он был на голову выше. Вспомни, кто первый «склепку» на турнике сделал в седьмом еще классе? Кого с «бума» черта с два сбить было на переменке, когда мы с двух сторон залазили на бревно и рубились руками. Все попадают, а он стоит! Вот так бы за жизнь тогда вцепился…

Голос Крюкова дрогнул, осел в сипоту. Он прокашлялся, не дал себе воли раскиснуть в сентиментальном приступе.

– Родителей, ясное дело, Толик в школу не привел. Он вскоре школьный дневник вообще выбросил. На уроки ходил с одной только общей тетрадью в девяносто шесть листов. Заткнет ее за пояс – и айда «грызть гранит». Унизила его Инга «двояками». Не понимаю, почему, но он терпел, как бык упрямый. Ведь ничего не стоило, не напрягаясь, хотя бы одну пятерку по математике засветить напротив своей фамилии в классном журнале. Так нет же! Раз, помню, кончились уроки. Математика в тот день последней была, как ни странно. Инга собирает наши тетрадки, в сумку свою укладывает, дописывает классный журнал. Толик один за партой сидит, как сыч, нахохлился, желваки на щеках ходуном ходят. Руки в кулаки сжал, аж побелели. Все наши из класса галопом nach hauzen. Я тоже выскочил, Железа еще раньше. Стоим в коридоре, ждем Толю. А он выглянул, посмотрел на нас исподлобья: «Чего торчите? Валите на хату!» И обратно в класс. Дверь плотно притворил. Чтобы не совались, значит.

– Так и прогнал?

– В том-то и дело. Ну, мы, понятно, окрысились. С таким настроением чего ждать? Пошли по домам… А назавтра Толик выдал свой первый закидон на тему, о которой речь ведем.

Алексей даже вопроса задавать не стал. Сидел, подперев щеку кулаком, веки набухли, придавили глазные яблока вприщур. Ждал продолжения.

– Мы в обрез к первому уроку прибегали. Ты эту моду захватил слегка. Со звонком в класс входили. Пацанячий шик – чтобы только учителя опередить… Все сидят, а Толика нет. Как раз математика. Инга Константиновна отметила в журнале, кто отсутствует. Про Дробухина и спрашивать не стала. У самой лицо пасмурное, тени под глазами. Урок не вела толком, дала самостоятельное задание. Сидела и молчала. На переменке мы, как всегда, побежали к турнику. А там нас Толян поджидает. Пришел все-таки в школу, чтобы родители ни о чем не догадались. «Смотрите, чего я разучил». Прыгнул, уцепился за перекладину, «склепку» в темпе засандалил, вышел в упор и на махе назад сделал большой оборот. Мы ахнули, ведь это же он «солнце» крутанул. Первым среди нас! На второй оборот ему амплитуды не хватило. Да и то сказать, какая в селе гимнастика, без специальных кожаных накладок, без магнезии. Профессионалы годами разучивают такие элементы. Правда, и Дробуха был жилистый, ты не хуже моего знаешь.

 

Мы с Борькой к нему: «Чего опоздал? Небось, Инга вчера хвоста накрутила?» У Толяна желваки на скулах запрыгали, аж зубами заскрипел. Но смолчал. Это я теперь догадываюсь, что у них было серьезное объяснение в чувствах.

Зверем кинулся Дробуха к лестнице гимнастического городка. Там его «коронка» старая была. Мы как наверх поднимались? Повиснем, соответственно росту, на своей перекладине, а потом подтягиваемся и перехватываемся выше левой-правой, пока сил хватает. Ты, помнится, до середины лестницы таким макаром добирался. Я, с моей худобой и узкими плечами, и трех ступенек не одолевал. Ну а Дробя в тот раз, не хуже обезьяны, стал рывками обеих рук скакать наверх. Для этого не только сила, но и смелость нужна. Взрывной темперамент. От его хвата этих перекладин десятка полтора до верхотуры оставалось, не меньше. Так он их без остановки отщелкал. Подтянулся напоследок, вылез на верхний брус, к которому канат прикреплен и шест с цепью. Встал в полный рост, руки раскинул. У нас кепки с голов послетали, ведь там же метров семь от земли, не меньше! В цирке хоть опилки на арене, сетка страховочная, лонжи всякие. А тут ни мата дерматинового драного, ватой набитого, ни травки густой – площадка утрамбованная. Но ему и этого показалось мало в то утро. Прошелся туда-сюда по брусу, обычным способом слазить не стал. Вновь повис на верхней перекладине – и ну в обратном порядке спрыгивать своим двуручным способом. Только барабанной дроби не хватало… Ему ерунда оставалась до земли, ступеньки три-четыре. Но руки не выдержали страшной нагрузки, промахнулся и грохнулся. Случись это выше, шею бы наверняка свернул. А так повезло – руку только сломал. Правую…

Отвели мы с Борькой его в больницу. Там Толику гипс наложили. Сказали месяц не снимать и первую неделю дома сидеть. Чего он в одиночестве передумал, знать бы сейчас. Я к нему забегал после уроков, рассказывал, что задали на дом. Борис тоже не забывал. Книжками обменивались. Он давно уже не читал типа Марка Твена и Гайдара. Стал интересоваться иной литературой. Странный выбор – Достоевский, Драйзер, Эдгар По. У деда Желтова выпросил иллюстрации Босха и Сальвадора Дали, повесил у себя в комнатке над кроватью. Новикова-Прибоя как-то мне дает, «Капитан первого ранга». Толстая книжища. Прочти, говорит, вот где настоящая действительность. Суровая. Особенно эпизод у камбуза.

– Что за эпизод? – встрепенулся Алексей.

– Да патология сплошная. Эскадра наших кораблей в дальнем походе. На одном из них – две заметные среди матросов личности. Первый – кок, высокий детина, хмурый и неразговорчивый. Другой – вроде Василия Теркина, балагур и весельчак.

Однажды в спокойную погоду кок рубил телячью тушу на чурбаке возле камбуза. Пластал ее мясницким широким топором. И так это у него ухватисто получалось, что вокруг собрались свободные от вахты палубные матросы. Кто, тишком от офицеров, цигарку засмолил, кто просто так бездельничал, любовался красивой работой. Скукота в походе страшенная, однообразие флотского быта измучило до зевоты в скулах. Случилось среди зевак быть и тому Теркину. Чтобы повеселить народ, он возьми и брякни: «А человеку голову так ловко сумеешь оттяпать? Небось, рука дрогнет, промахнешься». Кок распрямился, буркнул: «Авось не промахнусь». Теркина дальше нелегкая понесла при всем честном народе: «И мою?» – «Что из того? И твою…» А дальше – эпизод из фильмов ужасов. Этот весельчак кладет голову на освободившийся чурбак, подмигивает глазом народу. Кок поплевал на ладони, взмахнул топором и, хрясь, – отсек голову. Кровавым мячиком по палубе покатилась…

– Чего это его потянуло на такое чтение?.. Так и свихнуться недолго.

– Он уже на грани был. Однажды меня пронял до озноба. Дело осеннее. Прихожу к нему домой, на Северную улицу, а Толик капусту рубит в огороде. Мы, помнишь, из железных полос, что на обручи для бочек шли, сабли себе делали. Кладешь аршинный отломыш на наковальню, молотком по одному краю стучишь – он выгибается и становится острым. Даже напильником не надо подрабатывать. Нижнюю часть оставляли нетронутой и обматывали тряпкой, чтобы руку не поранить при хвате. Немного похоже на мачете, которым негры сахарный тростник рубят. Так вот, Толик уже напластал мешка три кочанов. Правая рука в гипсе, а он левой орудует не хуже чапаевца. Черт меня дернул за язык посмеяться, что кочан на срубленную голову похож. Специалист тоже выискался! И ты знаешь, что он мне предложил?..

Сузив глаза за стеклами очков, которые уже не справлялись с накатившим мраком, Крюков искал ответа во взгляде Алексея. Не дождавшись, пошел включил люстру. Темнота отступила. Селиванов смотрел куда-то вбок, задумчиво потрагивая подбородок. Духота схлынула, он дышал ровно. Потом словно очнулся:

– Неужели – как тот кок?..

Криво усмехнувшись, Иван кивнул головой:

– Я, когда в его глаза поглядел, сразу ощутил на своей шее острие. Ведь он мог бы… Кочан не кочан, а калекой бы остался…

– А вообще – откуда такая уверенность, что Анатолий влюбился в Ачкасову? Он что, говорил кому? Да и за что ее было любить? – Недоуменность держала Алексея в напряжении.

Иван пожал плечами. С высоты лет он мог бы процитировать другу детства отрывок из «Анны Снегиной». Там была афористическая словесная вязь:

Когда-то у той вон калитки

Мне было шестнадцать лет,

И девушка в белой накидке

Сказала мне ласково: «Нет!»

Далекие, милые были.

Тот образ во мне не угас…

Мы все в эти годы любили,

Но мало любили нас.

Но тогда бы пришлось уточнять, что все-таки не «девушка в белой накидке» отказала во взаимности их товарищу. Увы, Инга не была и женщиной бальзаковского возраста. Ее относительная молодость, как ни странно, стала губительной для Анатолия. Искать прямые ответы в цитатах из кого бы то ни было – занятие безнадежное. Не китайцы же мы времен «культурной революции». Да и сам Есенин предостерег от однозначности и окостенения формулировок. Ведь что он в концовке поэмы сказал?

Мы все в эти годы любили,

Но, значит, любили и нас.

Любила ли Инга Анатолия? И вообще, могла ли она любить кого-то, привезя в Степновку груз своих никому не ведомых потерь? Не по-женски – просто по-человечески?..

Прерывая раздумья Крюкова, Алексей спросил:

– Что же дальше?

– Дальше – снежный ком с горки. Посидел Толя дома, рука срослась. Гипс сняли. И он снял с себя, так сказать, цепи условностей. Внешне это в походке отразилось. Идет по улице – за квартал видно Дробуху, не ошибешься. Руки болтаются, плечи раскачиваются, шаги журавлиные, нарастяжку. Я недавно кино видел, Смоктуновский играет. Точно так же вышагивает. Не такой, как все. Даже желтой кофты не требуется. В школу Толя не вернулся. Устроился к деду Желтову в колхозную столярную мастерскую. Начал пилить-строгать всякую деревянную оснастку для хозяйства. Рамы там, окосячку, короба на зерновой двор. Поначалу мы к нему в столярку заглядывали. Но Дробухин нас быстренько отвадил. Вскоре сделал гроб из сосны. Поставил на попа в углу мастерской. Стоит некрашеная домовина, как на выставке. «Это я для себя…» Нас как ветром сдуло. А спустя неделю прибегает младший братишка Сережка, он учился с нами в одну смену в пятом классе, и кричит: «Толик отравился!» В нашем девятом, естественно, шок всеобщий. Побросали всё – и гурьбой к его дому. Прибежали к воротам, встали и стоим, боимся заходить во двор. Собака лает во дворе, видя столько народу. Вообще-то Буран смирный пес был. Нас с Борькой толкают: «Вы друзья, вы идите». Инга Константиновна немного погодя подходит. Запыхалась. Обычно бледная, а тут на щеках румянец нездоровый. Голова простоволосая, губы с темными прикусами. Октябрь на исходе, снежок припорошил, морозец уши пощипывает. Пошли втроем в дом. Там мать, тетя Настя, в голос причитает: «Что ты со мной и отцом сделать хочешь?! Как ты посмел руки на себя поднять? Мы тебя не для того родили, чтобы хоронить в шестнадцать лет!» А сама отпаивает сына молоком. Толя на кровати лежит. Бледно-зеленый, как листок сельдерея. Выпил дома все флаконы с материного трюмо. Таблеток наглотался, какие под руку попались. Инга Константиновна как увидела его такого, затряслась, затрепетала как осинка. Только одно слово и смогла проговорить: «Толечка…» Но довольно быстро взяла себя в руки. Послала нас за ребятами. Набились в его комнатенку, дышать нечем. Классная руководительница вздумала и тут учить нас. «Если учителей не слушаетесь, то хотя бы коллектив уважали». Потом к Толику: «Скажи нам всем, в чем мы перед тобой провинились?»

На этом месте Иван остановился, и желваки на его щеках не хуже дробухинских заиграли.

– Не поверишь, целый час мы все молчали после этого вопроса Инги. В прострацию всеобщую угодили. Мы молчим. Толя молчит. Жутко стало. Потом тетя Настя отозвала Ингу Константиновну на кухню. Пошептались там о чем-то. После сразу Ачкасова нас и увела.

Селиванов засопел, кашлянул в кулак, пробивая пробку в горле.

– И вас с Борисом тоже?

– Да… Теперь понимаю, что в тот час мы навсегда расставались. Кто бы мог предугадать! Мать на ноги Толика в тот раз поставила, а вот на путь истинный – не смогла. Отсчет шел уже на дни и часы… Сколько раз мне моя мать говорила: «Сходи к Толику, поддержи товарища в трудную минуту». А вот не пошел, понадеялся, что образуется само собой…

Как сейчас помню тот страшный день, двадцать восьмое декабря. Заканчивался урок физкультуры. Виктора Ивановича, «физкультурника» нашего, срочно вызвал директор. В спортзале анархия. Я залез на турник, сел верхом на перекладину и приготовился делать обороты назад. Мы их на счет крутили, у каждого личный рекорд был. Вот я и собрался побить свое достижение. Борис внизу стоит страхует. Открывается дверь. Виктор Иванович с порога командует на построение. Обычно-то он нас просто так отпускал. Встали мы в шеренгу по одному. К девятому классу нас осталось едва ли не вдвое меньше того, сколько «первашами» насчитывалось. Кто работать пошел, кто, как ты, в училище, а кто-то из девчонок уже и замуж… Виктор Иванович нос свой крючковатый наморщил, платок из трико вытащил. Старый фронтовик, а заплакал перед учениками. «Все, ребята. Нет больше вашего товарища Анатолия Дробухина…»

Крюков замолчал. Его друг тоже не говорил ни слова. В квартире этажом ниже бухал чугунный ритм того, что у нынешней молодежи именуется музыкальной «композицией». Ни мелодии, ни голосов инструментов. Заводской гул локомобиля. Немного погодя Иван продолжил.

– Двадцать восьмое декабря. Ты знаешь, что это за дата? День смерти Сергея Есенина. На сей раз Толик не стал травиться. Взял веревку, пошел в стайку. Выгнал корову во дворик, сделал петлю, привязал под потолком. И повесился. В предсмертной записке всего два слова оставил: «мама прости». С маленькой буквы, без запятой, без точки… Как телеграмма…

На похоронах врезались в память две вещи. Никогда ни до, ни после я не слышал такого материнского плача. Тетя Настя сидела в изголовье гроба. Погладит рукой волнистые волосы на голове сына, поцелует без слез, которые она выплакала все еще до нашего прихода на похороны. И принимается тихонько голосить: «Ни у кого-то нет таких волосиков шелковистых, как у сыночки моего золотого… Ни у кого-то нет таких кудрявеньких, как у кровиночки моей ненаглядной… Густым гребнем я их в колыбелечке расчесывала… Чистой водицей колодезной мыла вечером… Полотенчиком сушила, канвой вышитым… Дай последний раз тебя принаряжу в дорогу дальнюю, невозвратную… Поцелую черный локон, чтоб не спрядился…»

И так, с перерывами, тетя Настя воспевала на прощанье, вослед за волосами, глаза, брови, губы, руки Толика. Каждую частичку его тела. Тогда я понял, что поэзия еще до Есенина вошла в Толика с молоком матери. Столько было истинной народной песенности в материнском плаче. До сих пор слышу это слово «спрядился» в значении «развился», «потерял упругость».

На кладбище шли через село, километра полтора. Гроб несли на плечах. Тихо падал снег. Ни ветерка. Когда прощались, я поцеловал Толика в лоб. Никто не заставлял, будто чья-то рука пригнула напоследок к гробу. Слезы сразу брызнули из глаз так, что очки пришлось протирать – на морозе вмиг заледенели…

Инга была с нами. Крепилась, не плакала. Она вскоре вышла замуж за инженера из стройучастка. Жариков – ты, наверно, помнишь эту семью?.. Может, и хорошо, что у нее все наладилось… Я-то попервости думал, что она могла бы сотворить чудо и спасти Толика. Сейчас понимаю, что не могла. Потому и не виню ее ни в чем, Ингу Константиновну. Только вот, знаешь, холодно как-то на сердце… Ну да что уж теперь…

 

В бутылке оставалось еще немного водки. Допили, поминая Толика, не чокаясь. Не говорили. Разве можно объяснить необъяснимое? Невозможно даже Слово сыскать. Ведь Оно у Бога.

2006