Tasuta

Лента жизни. Том 2

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Чтобы дать дяде перевести дыхание, Сергей спросил машинально:

– А как ее звали, сестричку-то?

– Надюхой… Надеждой то есть, – отозвался Иван.

– Как тетю Надю, вашу жену? Вот совпадение! – удивилась Марина. Ей невыносимо больно было слышать все, что рассказывал дядя. Хотелось отвлечься хоть на мгновение. – А вот вы дочек помянули двух, Валю и Августину. У вас же одна дочка, Лидуська.

– Вот то-то и оно… – опять зажмурился с силой Иван, только головы не запрокинул да зубами не заскрипел. – Так все и вышло…

– Как так, дядь Ваня? И тут какая-то тайна?

– Да какая там тайна! Шила в мешке не утаишь… Стала та медсестра моей второй женой, вот и все. Я ей тоже на сердце пал. Рассказал, что напрасно она меня с того света вытащила. Открылся как на духу. Особисты найдут где хошь. А она и говорит: дескать, они сразу, как привезли меня с вокзала в госпиталь, заходили поинтересоваться, долго ли я протяну. Еле дышал я, стону не слышно было даже. Врач и сказал – кома у меня. В лучшем случае недельку протяну, да и то едва ли. Ну, они и убыли. Кто ж знал, что одыбаюсь… Окончательно спасло другое: нашу часть в срочном порядке расформировывать начали, объявили демобилизацию. В Котбусе только госпиталь временно остался да рота охраны. Про меня забыли, а не то списали раньше времени. Ну и здоровьишко мое таежное тоже сказалось, на нем-то и выдюжил. Как на ноги окончательно встал, комиссовали вчистую. Путевые документы на руки выдали. Госпиталь тоже попал под расформирование. Сели мы с Надеждой, подумали, собрали манатки в котомки да и поехали удвох на Дальний Восток. Я ей про первую жену да про дочек все честно рассказал. Она сказала: куда ты, туда и я. Вернешься в семью – не обижусь. Но я в Кумару не поехал, где до войны жили. Братка Прокоп в Шимановске прописался, как из Маньчжурии вернулся. Теснились впятером в развалюшке. Маринка помнит, поди, хотя она малышкой еще была, как ваша Леночка. Петя в целинный совхоз завербовался по внутриобластному переселению. Там новоселам усадьбы давали – домики, рубленные из сосны, огорода соток по пятьдесят, живность – корову, кур, поросят. Подъемные неплохие, тех денег на обживание хватало, да и зарплату сразу стали выдавать ежемесячно, не то что в колхозе. Вот к Петру и двинулись, да так там и осели. Шоферы везде нужны, а баранку крутить у меня память не отшибло. Надя в медпункте устроилась фельдшером, подучилась на курсах потом. Руки у нее золотые, сердце доброе. Любого хворого в два счета на ноги поставит. Написал в Кумару Марии, чтобы не ждала. Дочкам алименты посылал, сколь положено. А тут вскорости и Лидочка родилась. Там и прирос. Давно привык.

Он допил чай, перевернул стакан вверх донышком и аккуратно поставил на блюдце. Дескать, почаевничал – и довольно.

Словно уловив окончание дядиной исповеди, в кухню заглянул шустрый Жорка.

– Хватит человека мучить! Там уже постелила мать вам с дядь Петей. Ему на диване, а тебе на раскладушке. Ты ведь у нас самый небольшой будешь. Ниче?

– Ниче, – подтвердил Иван. – Нам не привыкать ноги поджимать.

Марина попрощалась с дядей, пожелала ему спокойной ночи и ушла в большую комнату за ширмочку стелить себе и мужу. Двинулся вслед за нею и Сергей. Но Иван ухватил его за руку, попридержал.

– Ты, Сережа, извини, что потревожил вас. Братья ведь основной причины не знают, что там со мной в Германии приключилось. Надю они приняли хорошо. Понимают… Ты журналист, рупор партии, так сказать. Агитация и пропаганда советской действительности… Навряд ли тебе дадут такой очерк пропустить по радио. Сам знаешь почему. Года мои под уклон покатились… Я еще поработаю, ты не думай. Я Родине все долги с лихвой отдал, сил не жалел. У меня за труд и орден есть… На фронте-то все медали… Если когда времена переменятся к лучшему, к правде то есть, не забудь меня. Ты еще поживешь! Станешь писателем, придумай другие имена, найди слова нужные. Чтобы душенька моя на том свете успокоилась. Болит она у меня, совесть мучает. Я теперь буду на тебя надеяться. Успокой ты мою душу, Сережа…

…Минули годы. Нет давно на свете ни Прокопа, ни Петра, ни младшего брата их Ивана. Потом и Георгия не стало. Последней потихоньку, во сне, чтобы не побеспокоить соседей в больничной палате, скончалась Анфиса. Ушли Щукины, оставив детей и внуков продолжать их дела. Уже и правнуки жениться надумывают. Жизнь катится разными дорогами в одну и ту же сторону – навстречу утреннему солнышку.

Так было… Так будет… Всегда…

2010

Бег по кругу

Посвящаю Валентину Шкапу

Один идет прямым путем,

Другой идет по кругу…

Анна Ахматова

Глава I. УТРО

Люба проснулась сразу, как только в номере шелохнулся воздух и в раскрытую форточку залетело деловитое воробьиное «чип-чип!». Хотя, вообще-то, можно спать и спать. Иван Михайлович перед отбоем сказал, что подъем в семь часов. А сейчас от силы пять с минутами. Она попробовала снова закрыть глаза, но уже не увидела прежней уютной темноты. Сквозь веки затеплился розовый свет, и перед каким-то самым ближним зрением замелькали комарики, задвигались паутинки. Потом потянулась сладко и сильно, но вдруг испугалась, что опять может прихватить судорогой икры, как недавно в интернате, и быстро расслабилась.

И почему так нечестно всегда выходит? В интернате она вставала, напрягаясь изо всех сил, цепляясь за последние клочки дремоты. Но как только выпадали поездки на соревнования и можно было забыть на время о дежурствах, уроках, отоспаться вволю – куда что девалось…

Хорошо Томке-метательнице! Толстуха дрыхнет без задних ног. Все ей нипочем, маменькиной доченьке, накормленной до вишневого румянца, ухоженной, гладенькой. Она и во сне все чмокает, словно смакует свою сладкую жизнь, догладывает куриные ножки из бессчетных целлофановых пакетов, засунутых бабулей в недра вместительной походной сумки рядом со спортивным костюмом и трехполосными туфлями знаменитой фирмы «Адидас».

Люба свесилась с широченной кровати, на которой свободно могли бы улечься еще две такие же, как она, девчонки, и нашарила свою серую полотняную сумочку, которую сама же сшила однажды на уроке по домоводству. Книжка лежала сверху, она ее сунула в автобусе прямо на сверток с формой. В дороге клонило ко сну и читалось как-то поверх строчек. Прочитанное скользило мимо сознания, как и привычный пейзаж за окном – с бесконечными березками, купами ольхи, мрачноватыми соснами и голубеющими лиственницами на склонах сопок, плотным орешником в перелесках и вольным разнотравьем в зейской пойме. А теперь вот вспомнила, и стало стыдно, хотя закладку она так и оставила на месте, не переложила через бездумные странички. Люба привыкла все свои дела, даже самые маленькие и незначительные, исполнять честно. Ей казалось: писатель, сочинивший книгу, знает и видит, как она читает его роман. И обижается, а порой и сердится очень на ее невнимательность, словно есть у каждой книжки глаза и уши. И вообще… книги запоминают, кто и как их читал.

Достав книжку, Люба перекатилась на угретое местечко, взбила повыше подушку, натянула до шеи одеяло, выпростала руки. И заново окунулась в призрачный мир семи стихий. Четыре из них были знакомы человеку еще с древности – земля, вода, воздух и огонь. Они могучи, прекрасны, а порой и страшны. Тысячелетия в непрестанной борьбе осваивает их человечество. А есть, оказывается, еще стихии. Целых три. Одна из них – жизнь. А что, и в самом деле! Любе всего пятнадцать, но она уже точно знает, на себе убедилась, что это за штука – жизнь. Стихия!

Отца и мать она помнила очень смутно. Чуть поярче – мать, и совсем уж в тумане – отца. Ей казалось: мама была большая, почему-то старая и очень теплая. А вот голоса, даже отдельных ноток, не сохранила память, ни словечка маминого. Но что-то похожее на песню, неуловимую музыку, особенно по вечерам, в сумерках, исходило от образа матери. Ладони же маму не помнили. Люба хранила остатки материнских примет глубоко внутри себя, словно пряча их от чужих людей. Хотя, конечно же, не все ощущения выветрились за годы сиротства. Просто она их еще не осознавала, не назвала словом, имени не дала драгоценным крупицам памяти о матери.

Наверное, в стихии жизни растворено не только прошлое Любы, но и ее будущее. Она иногда задумывалась над этим, хотя боялась загадывать наперед. А загадывать было уже необходимо, на то и разум дан человеку. Разум – тоже стихия. Сколько пишется, говорится, делается и разрушается под напором этой стихии!

Но последняя стихия, седьмая… Люба закрыла книжку. Разве могла она подумать, что так разбередит ее сердце взятый в дорогу для развлечения маленький томик из «Библиотеки советской фантастики»? Имя у писателя простое и откровенное какое-то – Владимир Щербаков. Она знала нескольких Щербаковых в своем городе. Мария Максимовна Щербакова была кастеляншей в их интернате, и ее Люба видела каждый день. Простая, не злая тетка, хотя любит поворчать. И белье не ворует, как до нее шкидла одна жадная. У той и фамилия была неприятная какая-то, скользкая – Ликсюткина.

А стихия эта, которую писатель изображает в романе, разве стихия она? Просто – любовь. Она читала о любви и в других книжках, кое-кто из подружек уже секретничал про мальчишек. Имя у нее от этого слова.

Испытать любовь она пока не успела. Мама умерла рано. Может, ее она бы любила? Или отца? Конечно, любила бы их обоих. С братом Лешкой они дружат, но любить его не за что. Такого драчуна и сквернослова поискать надо. И учиться не хочет, вечно шляется по закоулкам, ищет приключений себе на голову.

Еще про любовь говорила учительница литературы Клара Петровна. Ее кто-то из девчонок спросил нарочно: сколько шекспировской героине лет? Когда Клара Петровна сказала, что Джульетте было четырнадцать, девчонки прыснули. А чего смешного? Время было такое, что ж непонятного. Тогда рано и замуж отдавали. Это сейчас, пока девчонка школу закончит, после еще несколько лет в техникуме или институте, да хотя бы в том же пэ-тэ-у… Уж потом только самостоятельной станет и жизнь свою может устраивать, как хочет. Стихию организовать, жизнь то есть… А так ли на самом деле будет, кто его знает?

 

И вообще перемешалось все в голове! Клара Петровна однажды сказала ей, когда Люба очень уж задумалась на уроке:

– О чем это ты мечтаешь, Татьяничева?

Если честно, ни о чем тогда и не мечтала, просто устала после утренней уборки, задремала даже. И не нашлась, что ответить учительнице.

– Ты у нас философ, Татьяничева. Помалкиваешь, а сама, небось, глобальные проблемы решаешь?

Философ… Обидным тогда это слово показалось. Не из-за смысла, а из-за интонации – спокойной, язвительной, явно рассчитанной на то, чтобы одноклассники Любы поняли все несоответствие между высокомерным «философ» и ею самой – незаметной, привычной в своей постоянной, какой-то воробьиной нахохленности.

Да и какие там «глобальные проблемы»… Наоборот, мысли у Любы чаще всего похожи на сереньких мышат: невзрачные какие-то, куцые. От них на душе скребет и больше ничего. Братик Лешка такого наотчубучивает за день – не зарадуешься. Как-то пришел вечером, а от него несет, как от настоящего забулдыги: нарезались, говорит, с друзьями в столярке. Какие они ему друзья, столяры эти? В два-три раза старше, семейные все. Правда, Хромова жена выгнала, так все равно, дети есть, такие же, как Лешка. А ведь Хромов в шахматы играл хорошо, даже на область вызывали. Первый разряд у него по шахматам был. «Был»… И Люба вспомнила, что нет уже Хромова в живых, сгорел от водки. Ему и пророчили окрестные женщины такой конец. С его поминок Лешка в тот раз и пришел. Хромов тоже столярничал в интернате. Сколько мебели перечинил, стульев да столов. А в шахматы он мог и на доску не глядеть – запросто обыгрывал любого. Вспомнила, как в прошлом году Хромов собрал старших ребят и стал играть со всеми один. Только успевал от доски к доске бегать. Всех обставил! Лешка у него тишком коня передвинул, так тот сразу заметил. Вернул коня обратно, хмыкнул и ничего не сказал. Учитель он, что ли, – шуметь на пацана?

Эх, если бы за братом только такие проделки числились! Мало ему шахматных, так потянуло на живых коней. На ипподром ходил в секцию записываться. Жокеем стать мечтал: кепочка с длинным козырьком, брюки-галифе пузырчатые, сапожки хромовые, хлыстик в руке, а рядом арабский скакун благородных кровей, легкий, тонконогий. Фу ты, ну ты… А что вышло? Один пшик. Как узнали конюхи, что интернатский, – от ворот поворот. У нас, говорят, лошадям овса не хватает. Ковбои пузатые!

Тем временем утро набрало силу, полнилось городскими звуками. Редкие вначале, они сливались теперь в плотный гул, спрессованный из рокота автобусов, грузовиков, людского говора и заводских шумов, стремительного шелестения стандартных, похожих на спичечные коробки «жигулят» с пристегнутыми к ним хозяевами. Без пристежных ремней они бы моментально поулетали в небо от самодовольства.

Гуднул на Амуре китайский колесник. Это с его верхней палубы при подходе к пристани на правом берегу доносилась мелодия «Интернационала». Только звучал он как-то сухо и отрывисто, словно понимал свою неестественность рядом с шеренгами капитальных транспарантов, на которых иероглифами в рост человека белели цитаты «Великого Кормчего» Мао Цзэдуна, упираясь в громадные портреты самого автора, с прищуром и холодной улыбкой поглядывавшего на нашу сторону.

Накануне Иван Михайлович Пашкин повез своих мальчишек и девчонок по Амуру на прогулочном теплоходике. Ребята сразу захватили скамейки по левому борту и, пока катерок карабкался против течения, прижимаясь почти вплотную к китайскому берегу, жадно всматривались в незнакомый городок, спускающийся к реке уступами широких лестниц. На узких улочках, среди невысоких, по большей части одно- и двухэтажных домов, замечали редкие грузовики, фигурки велосипедистов, прохожих в одинаковых темно-синих курточках, таких же брюках и комковатых кепках. Не сразу различали мужчин и женщин, пока не догадались, что чаще всего женщины ходят с непокрытыми головами. Немногочисленные дети возились в прибрежном песке деловито и сосредоточенно. И только когда накатывала гряда бурунных волн, китайчата забирались повыше.

Люба вспомнила, как они все удивились, когда Иван Михайлович вдруг махнул рукой в сторону купы высоких сосен, среди которых выделялся четырехгранный обелиск с темной родинкой мемориальной доски на белом теле:

– Там советские солдаты похоронены. Когда в сорок пятом выбивали японцев из городка…

Обелиск стоял твердо и ясно. Он чисто белел, словно одинокая судоходная створа, какие обычно устанавливают парами на громадных плесах или перекатах. Далеко их видно, те створы, – помогают курс держать капитанам наших и китайских судов.

Толстая Томка-метательница нетерпеливо потрогала руку тренера.

– Иван Михалыч, а, Иван Михалыч! А откуда вы знаете про наших солдат?

Пашкин оторвал взгляд от обелиска, повернулся к ребятам.

– Был я там.

– Ну да? – сорвалось у Томки-метательницы. Да и остальные недоверчиво взъерошились. Мыслимое ли дело – побывать на том берегу? Граница ведь «на замке». И вообще Иван Михайлович у них большой любитель подшутить. От него на каждом шагу жди подвоха: реакцию на юмор отрабатываю, говорит. Но сейчас не похоже, чтобы он шутил. Не тот случай.

– Я ведь не век таких, как вы, тренирую. И сам бегал. Ну а тогда, в пятидесятых годах, в нашу область приезжали всякие китайские делегации. Чаще, конечно, партийные и хозяйственные. Но и культурные тоже, и спортивные бывали! Зимой – конькобежцы, хоккеисты. Летом в футбол играли, у них и легкоатлеты неплохие были. Обратно уезжали, увешанные нашими значками. Любили они меняться. Ну а у них и тогда-то всего один свой был в разную величину. Почти как этот…

Иван Михайлович тронул свои запорожские, в скобку, усы и кивнул в сторону проплывавшего слева по борту очередного портрета лысого, с черным валиком остатков волос возле ушей, круглолицего, увенчанного крупной родинкой на подбородке «самого-самого».

Ребята сжались поплотнее возле тренера, но теперь уже больше смотрели на него, чем на китайский городок.

– Вот тогда и я один раз побывал у них с нашей делегацией. За границей…

Катерок взял круто вправо, как раз напротив известкового заводика на краю городка, коптившего небо серыми клубами дыма из обжиговых печей. Дальше шли довольно крутые, хотя и не слишком высокие сопки, отбойным щитом отбрасывающие воды Амура к спокойной северянке Зее.

Всю обратную дорогу Пашкин рассказывал о той давней поездке на первые и единственные в его жизни международные соревнования. Кое-что он успел подзабыть, но главные детали вросли в память прочно, как врастает в скалу случайно залетевшее одинокое семечко сосны…

Пробыли они тогда на соревнованиях с соседями меньше суток. Рано утром в сопровождении пограничников переправились на ту сторону Амура. Потом пешком добрались до парка с обелиском. Возложили на могилу соотечественников цветы, заботливо запасенные кем-то из девушек еще дома. Постояли молча.

Дело было в воскресенье, но праздного народа не увидели. Кто нес на коромысле корзины с овощами. Кто налегал на педали велосипеда и тянул коляску, груженную горшочками для рассады. Кто просто спешил куда-то с озабоченным видом. Даже группа парней и девушек с советского берега, ярким разноцветным пятном выделявшаяся на всеобщем унифицированном темно-синем фоне, казалось, не привлекала внимания этих деловитых прохожих. Во всяком случае, удивления они не выказывали, только чуть дольше, чем это обычно случается в уличной толкотне, задерживали взгляды на юных лицах русских спортсменов.

– Великий трудовой народ! – патетически произнес руководитель делегации, мужчина в строгом костюме с галстуком, несмотря на летнюю жару, ответственный чиновник из областного совета профсоюзов.

На стадиончике, куда они вскоре пришли, кроме сборной команды провинциального центра и официальных лиц, мало чем отличающихся от остальных китайцев, разве только одежда у них была поновее да поопрятнее, не увидели больше никого. Правда, к началу стартов на трибунах, как из-под земли, появились зрители. Их даже не смутил внезапный дождик, налетевший с реки. Мокли терпеливо, чинно и сдержанно болели за своих, даже если китайские бегуны финишировали последними.

– А вы как выступили тогда, Иван Михайлович? Вы лично? —выразила всеобщий интерес Томка-метательница. – Не помните результатов?

– Выиграли мы тогда, – улыбнулся Пашкин, словно не поняв желания ребят узнать, в чем отличился именно он, их тренер. Оглядел подростков – и снова согрелся почти незаметной улыбкой воспоминания.

– Все забеги, все прыжки, и метания, и эстафеты – все выиграли! У нас тогда сильная команда собралась. Эдвин Кеньгис кандидатом был в олимпийскую сборную страны. И восемьсот, и «полторашку» катил, как паровоз. В тот день он принес полкруга всем на 1500 метров. По дождю и грязи… Раньше-то битумов да тартанов не было, дорожки гаревые не то что сейчас. А ведь бежал в простых резиновых тапочках, пожалел шиповки мочить. Небогато тогда и у нас со спортивной обувью было. Китайцы вообще чуть не в чунях каких-то самодельных вышли.

Не любил Пашкин распространяться о своих победах и заслугах. Чаще всего именно вот так переводил разговор на кого-нибудь другого или вообще менял тему. Терпеть не мог брюзжания иных спортивных ветеранов: «Что нынешняя молодежь? Вот мы когда-то…» Росли его ученики, росли их достижения – и словно бы он сам вместе с ними вырос за эти годы. Их юность всегда была рядом с ним, а о своей и вспоминать-то некогда было, тем более сожалеть.

А Кеньгис действительно был знаменитый бегун. Правда, на Олимпийские игры в Мельбурн он так и не попал, хотя на всех отборочных соревнованиях был в призерах, стал третьим на Всесоюзной спартакиаде. О причинах рассказывали разное, слухи были противоречивые. В Благовещенск Эдвин приехал угрюмый, отмалчивался даже на вопросы друзей. Впрочем, их у него было не так-то уж и много. Во всяком случае, с Пашкиным он не дружил. И не потому, что на факультете физвоспитания пединститута шел двумя курсами старше. Просто у них в городе была своя община латышская. Но и парни из землячества его не утешили, да и сами не просветились в истории с Олимпиадой.

Кеньгис почти сразу бросил тренироваться, поступил после института в московскую аспирантуру, быстро нашел тему, нужную руководителю как составная часть для его докторской диссертации. И вскоре успешно защитил свою – кандидатскую. Попутно женился на москвичке, да не просто так, а на докторе наук, филологе, профессоре кафедры литературы МГУ. Окопался в столице, заведовал отделом в Спорткомитете, последние годы руководил исследовательской лабораторией, возглавлял комплексную научную группу по бегу на средние дистанции в сборной команде страны. Чего не сумел на дорожке, того добился в науке.

– Копайте поглубже, ребятки! – любил он повторять при встречах с местными тренерами. – Самородки на поверхности не лежат. Найдете – поможем вырастить. Огранить, так сказать, алмазы ваши. Не то сами тут до скончания века киснуть будете. Ищите! Не зря сказано: «Ищущий да обрящет». Пора торить дорогу на олимпийский пьедестал.

Пашкин улыбался, слушая эту, как он определил для себя мысленно, «смесь ахейского с библейским». Конечно, Эдвин в столице поднахватался лоска, на провинциальные умы научился влиять неотразимо. Но в главном Кеньгис прав: сколько можно довольствоваться «синицами в руках», упиваться внутриобластными победами? Ведь летает же в небе гордая птица журавль.

Люба потянулась в сладкой истоме, на этот раз осторожно, заранее помня о больной ноге. Непривычное наслаждение свободой опьяняло и слегка кружило голову. А может быть, это от свежего речного запаха? Она пушинкой слетела со своей широченной кровати, положила книжку на тумбочку и подошла к окну. Из форточки струился плотный поток свежего воздуха. В нем переплетались, словно разноцветные жгуты, холодные и теплые дуновения. Игра температур развеселила и встряхнула девушку, захотелось двигаться, петь. Она посмотрела на электронные часы с тяжелым стальным браслетом, брошенные с вечера Томкой-метательницей поверх скинутого прямо на стол платья. На коричневой ленточке циферблата непривычно слиняла крайняя цифра, и Люба с трудом разобрала в таинственном шевелении возникшего числа, который теперь час. Было пять минут седьмого. Пора на зарядку!

Она принялась одеваться, не опасаясь разбудить соседку – ее сейчас краном не подымешь. Вон как распласталась на животе, подушку обхватила, словно маму родную, и досматривает самый чудесный утренний сон. Щеки так и пылают. И очень на персик похожа – сочный, налитой, пушистенький. Проснется – обязательно будет сердиться, что на зарядку не разбудила. А попробуй сейчас толкнуть – беды не оберешься. Отмахнется, не раскрывая глаз, не дай бог под руку попасть – улетишь, как воздушный шарик…

 

Люба затолкала ноги в потрепанные узковатые кеды, встала, попробовала качнуться на стопе – и вмиг ощутила, как сжало до боли пальцы. Даже зашипела, втягивая воздух сквозь зубы. Сердито тряхнула челкой и принялась стягивать кеды. Затем сняла толстые шерстяные носки, которые сама вязала специально к этой весне, к долгожданной поездке на соревнования. Осталась в тоненьких хлопчатых носочках, штопаных-перештопанных. В них не так жало ноги. Махнула рукой: ладно, не замерзну… Уже в коридоре вспомнила наказ Ивана Михайловича перед кроссом выпивать на голодный желудок полстакана теплой воды, «чтобы лягушки в животе квакать не разучились». Заулыбалась, но возвращаться в комнату не захотела. «Не помрем и без лягушек».

Непрезентабельная гостиница, переоборудованная из бывшего общежития речного училища, стояла неподалеку от центра города, на самой набережной. Пашкин всегда старался поселиться со своей командой именно в ней, хотя были другие – и повыше, и покомфортабельней. Здесь уже успели привыкнуть к ребятам из Свободного, встречали приветливо, селили без проволочек. Чего еще надо спортсменам? Люксовых номеров в здании, слава богу, не было. А значит, не было и конкуренции с сановитыми гостями.

Столовая недалеко, до стадиона пятнадцать минут ходьбы по набережной. Еще ближе театр, кино, под самым боком – концертный зал. И, что немаловажно, отличное это место обходилось весьма дешево. Пашкин сознательно экономил на удобствах, чтобы привезти иной раз вместо одной команды целых две. Так что его ребята были заправскими путешественниками и не робели в чужом городе.

Любе нравилось бывать в Благовещенске. В нем старинные, купеческой постройки здания спокойно уживались с геометрией новостроек, из которой выделялись кубы настоящих, по их свободненским понятиям, четырнадцатиэтажных небоскребов.

Нравилась ей и эта набережная, повторяющая изгибы Амура, широкая, зеленая, тихая. На ней легко дышалось и совсем не ощущалось ни городской суеты, ни даже того, что граница буквально в двух шагах. А впрочем, кто скажет точно, где та незримая линия, по которой проходит рубеж, отделяющий одну страну от другой? Река есть река – стремительная и черноватая вода с мусором, проплывающими бревешками, хлопьями пены.

Газоны уже украсились молоденькой травкой. Из припавших к земле зазубренных листьев потянулись к небу на трубчатых ножках одуванчики, ожидающие настоящего пригрева, чтобы раскрыть ярко-желтые головки.

Хорошо-то как на бегу, почти не чувствуя тела, замечать все кругом и не верить яви, принимать ее за продолжение сна. Не в первый раз Любе захотелось ущипнуть себя: да правда ли все это – и весна, и солнце над городом, и щебетанье птиц, и нежная зелень, и терпкий утренний воздух?

За зиму она успела привыкнуть к другим утрам, к стоячему воздуху интерната с его коридорами-туннелями и кубоватыми классами. В том воздухе были густо перемешаны запахи сыреющей известки, гниющих полов, из щелей которых тянет мышами и непонятной кислятиной, туалетная вонь.

…Вода в ведре пенится под струей из крана и бьет в нос резкими испарениями хлорки. Старые тряпки из мешковины, которые она мочит в ведре, а затем накидывает на швабру, отдают изошедшим «на нет» духом чего-то былого, чаще всего – гнилой картошки…

Люба вздрогнула от этих воспоминаний и расправила плечи. Иван Михайлович грозил прозвать ее кетой – ближайшей родственницей горбуши – за привычку сутулиться. Когда она забывалась, он довольно ощутимо хлопал ее по спине:

– Ты что, тарелку куда несешь? Ну-ка, выпрямись, опусти руки! Горбатых замуж не берут…

Люба не сердилась на тренера, хотя упоминания о замужестве уже не смешили. Откуда ему знать, что привычку эту она незаметно для себя приобрела именно на утренних ранних уборках. Да разве она взялась бы за мытье полов по своей воле? Их там у них в интернате целые гектары. Хорошо хоть, не каждое утро, а через два на третье выпадали дежурства. Им директор предложил еще в позапрошлом году, троим девчонкам из тогдашнего шестого «Б» – Насте Степановой, Шурке Козловой и ей, – полы мыть на своем этаже. И дал на троих ставку уборщицы.

Все трое, считай, круглые сироты. Правда, у Козловой где-то обретался папаша, да толку с того ничуть: самому на «бормотуху» не хватало, как он брякнул в учительской в свое первое и последнее посещение интерната, когда привел сюда зареванную грязненькую девчушку.

Нужны уже были девчонкам, которые сдружились за восемь лет в интернате, эти самые деньги. Кому на платьице к лету, кому на туфли, взамен износившихся казенных ботинок, кому на марки и значки.

Особенно увлеклась коллекционированием Люба. Неожиданно вспыхнула в ней эта страсть в прошлом году, после первой же поездки на соревнования в Благовещенск. На параде открытия хозяева подарили приезжим цветные открытки с видами своего города и значки. На значках была изображена вот эта набережная, гостиница, только не та, в которой они жили, а центральная, и революционный орден. После соревнований по дороге домой свободненцы затеяли в поезде обмен. Оказалось, некоторые накупили в киосках по десятку и больше других значков. А у Любы, кроме подарка, не оказалось ничего, и она только разглядывала чужие коллекции, сравнивала молча, стоит ли один значок другого. Правда, было у нее еще два новых жетона, но она и мысли не допускала отдать кому-то свои первые спортивные трофеи. Она их не променяла бы даже на серию значков с киноактрисами Кириенко и Быстрицкой. Томка Полянская хвасталась, что купила их за три рубля. Ни у кого в их купе не было такого богатства. А все равно жетоны грели Любину грудь особой гордостью. Такие не купишь ни за какие деньги, их надо заработать. За каждым пришлось бежать, не жалея себя, по длинному-предлинному кругу стадиона. Да еще эта благовещенская девчонка с косичками больно толкнула локтем в бок на старте, а потом на вираже не пускала вперед, теснила от бровки. Ну да на финише Люба разобралась что к чему, ветерком налетела на ленточку под ликующие вопли свободненцев.

Хотя это она сейчас так понимает, поглядывая тайком на желтенькие кругляшки, подвешенные к планочкам с одинаковыми римскими цифрами «I». А когда выходила на дорожку громадного стадиона с трибунами трехэтажной высоты, маленькая и неумелая, даже и не мечтала о наградах, самой себе казалась смешной и неуклюжей. В голове только одна мысль стучала: не осрамиться, не подвести Ивана Михайловича – и не дай бог не попасть в призеры, как тогда на кроссе…

Спортом Люба Татьяничева занялась совсем недавно и случайно, хотя до этого на уроках физкультуры меньше «пятерки» не получала. Правда, ходила на «физру» без особого желания. Занятия у них вела лаборантка-химичка, совместительница, убивавшая половину каждого урока на построения и пустую маршировку. В особо прекрасных случаях на арене появлялся лоснящийся от древности волейбольный мяч. Но обращаться с ним надо было умеючи и весьма осторожно: узловатой шнуровкой, бывало, не только царапали, но и вывихивали пальцы. Кожаный колобок перелетал из рук в руки, словно боялся задержаться у кого-нибудь чуть подольше и ненароком испустить дух…

Прошлой весной лаборантка-химичка неожиданно как угорелая стала носиться по классам. «Все на кросс!» – зазывно выкрикивала она, размахивая бумажкой из гороно. Отбирала в команду худеньких и желающих. Когда очередь дошла до Татьяничевой, Люба не выказала никакого желания стать будущей чемпионкой. По правде говоря, она даже не представляла, пробежит ли до конца эти необходимые для поддержания чести интерната пятьсот метров.

– Девочки, надо побороться! За альма, так сказать, матер… Мальчики! Не прячьтесь! Неужели вы не болеете за честь нашего учебного заведения?..