Tasuta

Одна Книга. Микрорассказы

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

1/2 стакана неизвестно какой по счёту бутылки

Фу-у, какая гадость эта ваша заливная крыса!.. Эту штуку лучше пить сразу, неделимой абсолютно иное впечатление. На чём мы с тобой остановились? На женщинах. Это хорошо – на женщинах. Женщина – это загадка. А путь к её сердцу начинается там, где и к самым неприступным вершинам. Долгий, сложный, скользкий путь.

По правде говоря, я довольно неудачлив в амурных делах. Влюбляясь – покоряют, я же проигрываю. Это, наверное, болезнь такая. Как думаешь?

Ну, хорошо, я ошибся в Юльке. Определённо ошибся. В первый же день, только вернулся из армии. Перепились мы с ребятами по случаю моей встречи, и поехали по вокзалам двух моих транзитных сослуживцев провожать. До сих пор удивляюсь, как мы всей толпой в ментовке не оказались. Чего только не вытворяли! Смешно теперь вспомнить, но многое вспоминается с трудом…

А Юлька… Она у Белорусского вокзала цветы продавала. Глаза у неё были такие грустные, и с каждым цветком ей было жаль расставаться, словно с каждой гвоздичкой она отдаёт кусочек собственного сердца. Около часа я ей втирал возвышенные темы, подарил ей букет, который купил у неё же. Ребята меня потеряли. Я их нашёл уже потом у себя дома, где и сломился под натиском алкоголя. А Юльке я номер своего телефона оставил (свой она давать не хотела). Сказал, если захочешь, позвони. Дня через два она позвонила…

Трезвым она меня видела только один раз. А так частенько заезжал к ней в гости, на Чистые пруды. Потом я её долго не видел. Недавно звонил ей домой, она мало говорила, просила перезвонить ночью. Не стал. С ней, наверное, это всё…

Анюта меня привлекла тем, что просто была нова. Достаточно проста. А я был пьян от музыки и водки. Её авансы – моя игра. Но (ха!) она также быстро мне надоела. Это я почувствовал, когда она уже, практически, отдалась мне. На улице. Но ведь весна, ещё холодно, и последний поцелуй был таким горько-разочаровательным. А я понял, что была мне нужна не она вовсе, а её согласие. И дальше можно было не заходить. Ничего не было, я не мог потому, что она мне уже не нравилась; не хотел потому, что был удовлетворён платонической победой. Я отчётливо увидел линию «Стоп», и не пролетел сквозь неё. Извинившись, сослался на то, что слишком пьян…

Всё было, было и многое другое. В мучительных судорогах джаза…

А вот, слышишь? И наша, с тобой райская музыка. Песня Сирены, одной из тех, что Одиссея охмурить пытались. Вот и Ангелы в фуражках и балахонах мышиного цвета…

Маша-Мария

Это имя меня, похоже, по жизни преследует. Как того прикольного парня из книжки. Книжка называется Евангелие. Мария – созвучие этих букв как радуга из нот. Просто мы первую и последнюю цвета-ноты опустили, чтобы иллюзия чётче отличалась от реальности. А то, ведь, заблудишься, как Алиса в Зазеркалье, и дорогу домой не найдёшь. Маша… множество лиц, множество разных судеб. Но я уверен – это ты всегда одна. Десятки разных рук, но в каждой ладони – одно единственное сердце. Ты несёшь его открытым, не прячешь в груди. И дожди его поливают, жарит жара, и сердитые ветра колют морозным дыханием.

Сидели ночью у костра. Белые Столбы. У моего друга здесь дача, а знаменитая психушка находится на станции Столбовая. Это ещё минут пятнадцать от Москвы по той же ветке. Саша поёт: «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция Ничто». Мы и не пили особенно, так немного вина сухого с девочками. Я почему и не понял сразу. Нас, мужиков трое, а девчонок много, я даже имена не успевал запоминать.

Она присела рядом на брёвнышке.

– Привет. Меня Маша зовут.

– Привет. Игорь. Давай, угадаю с первого раза. Они тебя не видят?

– Нет.

– Я ничего не принимал сегодня. Да и алкоголя выпил совсем чуть-чуть.

– Это другое, глупый. Пойдём, погуляем?

– Там темно…

– Смешной. От меня света тебе разве не хватает?

– Рядом с тобой эта ночь как день.

– А ты не отходи далеко. Ты – планета, я – твоё солнце, кружись по орбите.

Мы летали. Без крыльев, без неба и земли. Я падал, даже не знаю куда – вверх, вниз? Разбивался вдребезги и от боли испытывал наслаждение. Такой вот набор слов, а других и не подберёшь. Я тонул в несуществующем озере, его нет в натуре, быть не может, и кроме меня никто не придумал, но воды – полон рот, я захлёбываюсь под весёлый перезвон хрустальных колокольчиков Машиного смеха.

– Наивный! Доверчивый!

Звёзды сыплются снежинками на плечи. Какая прозрачная Вселенная. Я наконец-то увидел, как это – она бесконечна.

– Да пойми ты, никто не смертен. Всё бесконечно. Ну, если ты физику любишь, я тебе так скажу: тлену в этом мире пропадать некуда, не может он просто исчезать сам собой. Из «ничего» ничего не получается, от «что-то» что-то остаётся.

– Как всё мудрёно…

– Не мудреней, чем ты сорок лет назад родился.

– Тридцать восемь.

– Сорок. Ты забываешь про ускользающие секунды. Мюнхгаузен, вон, целые сутки, набежавшие за тысячелетие, насчитал.

– Мне одно имя уже говорит о многом.

– Да вру, вру я всегда. Ты же ведь любишь это?

– Не то, чтобы люблю, приходится иногда.

– Ха-ха-ха! Насмешил.

– А где же любовь, радость, радуга?

– Любовь? Любовь – это память. В 96-й хочешь вернёмся? Окровавленную ванну показать?

У меня шрамы на руке предательски заныли. Не надо.

– Маша, милая, почему ты такая жестокая?

– Потому, что я люблю тебя, дурачок.

P.S. хотел поставить Её фотографию, но передумал. Что толку? На фото – лишь Её последний на сегодня образ, лучше говорить – крайний, не последний вообще.

Бессмертие

– Мы близки к завершению, профессор! Люди будут бессмертны!

– О, мой друг, знали бы вы, какую бомбу изобрели. Куда там Оппенгеймеру и Сахарову…

– Макс, смотри, тут просто нереальные цифры!

– Цифры нереальными быть не могут. Учи математику. Что там с этими «криозами»?

– У нас. Грант на мил…

– Стёпа! Цифры – это, может быть, единственное реальное, что осталось в моей жизни.

– Подпиши… Со счетами-то что?

– Учи математику…

***

– Наши идеи, призывы, требования не были услышаны в Сенате. Они молчаливо хотят войны? Они её получат! Мы не позволим этой мрази возродиться. Столько сил, времени, жизней лучших из нас было положено на алтарь Свободы… Разве всё напрасно? Всё зря? Люди на улицах умирают с голоду, жирные банкиры будут жить вечно? Бог создал человека, Кольт сделал людей равными. Мы воспользуемся своими правами.

***

– Папа, а правда, что дедушка приедет к нам на Рождество?

– Ты любишь дедушку?

– Очень, он такой добрый.

– Приедет. Отец… дедушка говорил мне, когда я был маленьким: «бойся необдуманного». Я тогда не совсем понимал эти слова. Теперь, кажется, понимаю. Всё произошло так быстро, неожиданно. Ты тоже должна понять, Лепесток, не стоит делать шаг в тёмную воду.

***

– Пойми ты, дура, он вернётся таким же, каким и был.

– Нет, это ты не понимаешь. После его смерти изменилась я. Всё так же сильно люблю… Но был взмах катаны, чудовищный разрез, зашить, заклеить это невозможно.

– У-у-у, да тут шарики за ролики поехали…

***

– А в нашем деле почти ничего и не изменилось, полковник. Яйцеголовые сделали мозг бессмертным, но пока ещё не сделали его пуленепробиваемым. Всё относительно, как говорил старина Апштейн.

– Эйнштейн, товарищ генерал.

– Спасибо. А что, он тоже был генералом?

***

– Дорогие россияне! Граждане, соотечественники, друзья! По Вашим многочисленным просьбам, я, президент Российской Федерации, своим указом от сего дня сего года отменяю мораторий на смертную казнь. С этого момента все объявленные, текущие и будущие решения судов должны быть исполнены незамедлительно.

***

– Дяденька, отпустите меня, пожалуйста… Это всего лишь пакет молока.

– Это не просто пакет молока, это кража частной собственности. А я тебе не дяденька, а судебный пристав.

Про щенка Сюр

Не ищите исторической достоверности.

Я нашёл щенка, когда бродил по руинам, оставшимся от железнодорожного вокзала после очередного налёта Красной авиации, даже не бродил, проходил мимо, возвращался с «другой стороны», решил сократить путь и вдруг услышал негромкое жалобное поскуливание. На кучке битого кирпича лежала большая картонная коробка, под ней и находился щенок. Может, кто-то таким способом пытался уберечь его от холода. Русские пришли в Германию не одни, они притащили с собой свою жестокую зиму. Щенок умирал, он замерзал и был, наверное, очень голодным. Мне и самому в последнее, уже долгое, время постоянно хотелось есть, а в руках у меня была бутылка разведённого молока, я подобрал щенка, попытался его напоить из крышки армейского термоса. Но сам он лакать не мог, он лишь с трудом чуть приподнимал голову, он был слишком слаб, он умирал. Я разжал его не сопротивляющиеся челюсти и влил немного молока ему в рот. Щенок попытался сглотнуть, но мне кажется, вряд ли у него что получилось. Мордашка его стала трогательно чумазой. Тогда я положил его в ту самую картонную коробку, мне не хотелось нести его просто так на руках, он был больным и грязным, мне было жалко его, может, даже жальче тех ещё не подобранных трупов на чёрных руинах, погибших людей, которым я-то уж точно помочь уже не мог, а щенок дышал, скулил и попискивал, так он просил о помощи.

Я понёс его, понёс коробку с еле трепыхающейся внутри маленькой жизнью, к дяде в бункер. Где-то недалеко разрывались снаряды, и мне не хотелось оставлять чудом уцелевшее существо под их смертоносными брызгами. Самому мне не было страшно, мы, дети Германии зимы 44-45-го, очень быстро успели привыкнуть к совсем близкой войне. Мы воспринимали это как, пусть и навязанное, но должное, неизбежное, с сожалением само собой разумеющееся. Фюрер ушёл от нас, можно сказать и так, теперь уже ясно, что и не могло получиться иначе, он ушёл, но Война остается с нами, оказывается, она была всегда, и она никогда не кончится, по крайней мере, не в моей жизни. Это как ветер, дождь или снег – она просто идёт, и никто не в силах помешать её поступи. Убежать, укрыться, наверное – да, помешать – нет. Можно верить, надеяться, разочаровываться, но не изменить. Форс-мажорное обстоятельство. Я не боялся, честное слово, не боялся, я так и не сумел познать, что такое страх. Этот страх. Может, мне были страшны темнота, одиночество, дикие звери и дикие люди, но сама по себе война – это как погода, она просто за окном, за твоим окном, совсем рядом, но ты с ней смирился (возможно ль иначе?) и сидишь у камина, костра, или железной бочки с чадящими промасленными тряпками, пережидаешь и, в то же время, знаешь, что это навсегда. Пусть и с какими-то переменами, но навсегда. По крайней мере, для тебя – навсегда.

 

Смиренье завещал нам Господь, правда, Он не завещал нам смерть друг от друга. Солдаты не были кровожадными чудовищами, ни германские, ни даже русские. Солдат (неважно, в какой форме) на одной из улиц разливал щедрым половником по убогим грязным мискам любопытным детям, некрасивым женщинам и измождённым старикам отвратительную похлёбку, которая в их дрожащих, ничего не чувствующих, кроме этого тепла руках превращалась в божественный нектар. Так ещё не унижалось, не растаптывалось достоинство целого народа. Рабы могут оставаться гордыми и в цепях, и под плетями, а заблудившиеся и потерявшиеся в своих высоких надеждах люди обречены на бесславную низость. Горы начинаются с подножий и часто заканчиваются не вершинами, а пропастями. Фюрер создал Великую Идею, которая оказалась всего лишь неосуществимой мечтой, он воздвиг огромный монумент нации на глиняном пьедестале, он дал народу свободу от старых оков, но, по существу, выковал новые, он вернул гордость и уверенность в себе, но в итоге была прервана История и потеряна честь. Третий Рейх изначально был мифом, только не все знали об этом, а кто-то просто не хотел верить сам, и, наверное, кто-то обманывал других.

Дядя Гессель, например, даже не догадывался о том, насколько он стал близок к поражению, когда нацепил на ремень серебряную пряжку с девизом «Бог с нами, Бог в нас». Кто слишком много и слишком громко говорит о Боге, сам постепенно перестаёт верить в Него, мантры и молитвы искренни, когда беззвучны, голос души, обращённый к Всевышнему, не обязателен для ушей окружающих. Не стоит сокровенное выносить на пряжки и пуговицы, тем паче – на дуло автомата, острие меча. Все крестовые походы приносили в мир больше зла, чем добра… Господь не завещал нам смерть друг от друга.

Я нёс коробку с щенком, прижав её к груди, и осторожно переступал через заснеженные, смёрзшиеся обломки. Маленький пророк со слабой свечкой жизни, бредущий в перепаханной пустыне обрушившегося мира. Я не видел Земли в клочьях её разодранной плоти, я не видел Солнца в плотных клубах серых туч и сизого дыма…

Сильные руки полицейского подхватили меня вместе с моей коробкой и перенесли в чёрный пыльный «Мерседес». Герр Каусман, дядин партийный соратник, вёз меня домой. Мой дом – теперь дядин бункер. К смене домов мы, дети Германии зимы 44-45-го, тоже привыкли. Герр Каусман улыбался в свои эйнштейновские усы и курил французскую сигарету. Вот он-то как раз знал, что война закончилась, и ему было всё равно, для кого она закончилась. Герр Каусман умел наслаждаться жизнью, или каждой минутой, что от этой жизни осталось. Он ободрил меня (ну, попытался) и даже погладил щенка, не снимая перчатку. Молодой водитель был бледен, как пуговица на его пилотке, и очень пугался постоянно сыплющихся на дорогу исторических обломков старинных зданий. Герр Каусман всё пытался заговорить со мной, перегнувшись через спинку переднего сиденья, но вот щенок, мне кажется, он стал приходить в себя, оживать и даже поднял голову, его глупые и доверчивые глаза искали сочувствия в моем лице, ему моё внимание, хотя бы просто внимание, было нужнее, чем герр Каусману.

Стекло в дверце слева от меня разлетелось от удара кирпичного осколка, крошками, мутными и колючими, осыпав сиденье. Герр Каусман выругался по-кантовски талантливо и беззлобно, не убирая с лица свою добродушную улыбку, и вдогонку прокричал что-то водителю на певучем итальянском наречии. Грохот пушек откуда-то сверху – это, всего лишь, как раскаты грома, если не слишком тщательно вдумываться в суть происходящего. Но мне было холодно, холодно не от неожиданного снега, не от северо-восточного нервного ветра, мне было холодно в этом запыленном снаружи и изнутри автомобиле от добродушной, но ненастоящей улыбки герр Каусмана, от бледного лица перепуганного водителя и от того, что мой щенок дрожал. Я больше не ощущал себя немцем, чистым и закрытым арийцем, я был готов пойти к тому бодрому солдату (неважно, в какой он форме), хотя бы просто подержать в своих обветренных покрасневших руках его божественную похлёбку. Но еще сильнее я осознал ответственность: на моих коленях лежала коробка, в которой шевелился и вздрагивал щенок, чья жизнь, как мне казалось, зависела от меня.

Верхняя часть бункера была разрушена, мы подкатили к рваной дыре, которую нужно было бы теперь называть входом. У входа стоял дядя Гессель. Один. Он прищурился, как-то отрешённо махнул рукой герр Каусману и стряхнул несуществующую пыль с заплетённого серебристого погона на своём чёрном мундире. Он вздохнул, бросил взгляд в сторону объятого пламенем Восточного города:

– Ганс…

– Дядя, я спас его, – я протянул к нему свою коробку.

Дядя взял её одной рукой за угол и медленно опустил на снег рядом с собой.

– Величайшее заблуждение в мире – это утверждение о существовании самостоятельных полутонов, само по себе слово лживо, а мир, как ни крути, все же чёрно-белый. Нельзя быть немножко беременной или не совсем мёртвым. Так называемые тона отражают лишь глубину того или иного цвета, но не изменяют их сущности.

Мне было непонятно, к чему это. А, дядя часто говорил непонятно, и он продолжал:

– Любая война кончается только с гибелью последнего бойца. Не раньше. Нет пленных, нет проигравших, пока враг живой – война идёт, и пусть без пулемётных очередей, без танков и самолётов, война идёт. У войны своя жизнь, и мы не в силах прервать её, это она, война, отнимает наши жизни. Бог дал человеку огонь, для тепла и пропитания, а человечек на радостях устроил пожар. Все мы, порой, держим в руках то, с чем не можем справиться.

Теперь стало понятней, и всё же, дядя казался безумным.

– Дядя Гессель?

– Мы в ответе за тех, кого приручили, это верно, – ответил он. – Но кто в ответе за нас? Ведь даже умирать нужно научиться.

Дядя достал из кобуры «Вальтер» и выстрелил в щенка. Щенок смешно сучил лапками, из его головы совсем не смешно вытекала кровь.

– Научиться умирать самому, и просто смерти научиться. Твою маму, Ганс, расстреляли коммунисты. Надругались и расстреляли. Ты знаешь, я подарю тебе значок.

Он вытащил из кармана две спаянные блестящие молнии SS и приколол на куртку у меня на груди. А кобуру дядя отчего-то носил на ремне не сбоку, а сзади, как русские. Только мне не хотелось уже называть его дядей.

И сказал Господь

И сказал Господь: плодитесь и размножайтесь!

Мы плодились и размножались, мы вошли во вкус, мы научились предохраняться. Мы научились получать удовольствие и не нести ответственности. Бог дал нам свободу выбора, и выбор оказался не в Его пользу. Творец вдохнул в нас Желание для продолжения рода; Его создания выросли изворотливыми тварями и плевать хотели на Его промыслы.

Человек, единственный из всех живых земных существ, действительно решил попробовать на вкус Неограниченность Воли.

– И что тогда? – спросил Господь, – неразумно вы приведете себя к Бездне.

– Пускай, – отвечали мы, – но путь к ней будет стоить того.

Создатель пожал плечами сокрушенно; но кто может уличить Его в ошибке? Мы же берем то, что есть и мало верим в то, что будет.

– Вы все еще дети, – сказал Господь.

– Мы дети, – соглашались мы, – но мы имеем собственных детей. И для них – мы, прежде всего, пример для подражания.

– Ваше право, – не стал спорить Всевышний. – Я слишком стар. И я устал. Вы же, как оперившиеся птенцы, покинули отеческое гнездо.

– Это не беда, – отмахнулись мы. – У нас есть Разум.

– Это же я дал, – сказал Бог, добрый, но немощный старик.

– Конечно! Ты дал, и пользуемся так, как можем. Разве те, что писали Библию – не одни из нас?

– Библию писали люди, – подтвердил Господь.

– А ошибки?

– Ошибки я позволил делать вам.

И тогда мы подумали: Господи, Ты стар. Более, Ты немощен. Ты упустил из-под контроля своих сыновей. Твоя любовь вывернулась наизнанку. Твоим именем мы истребляем друг друга, дети Твои.

Господь только повторил:

– Я дал вам волю…

Но тот, кто дает свободу рабу своему, признает себя побежденным. Мы вправе и в силах взять больше, чем имеем.

Господь не отвернулся, на этот раз Он даже не пожал плечами. Разве можно переспорить Бога? Свобода, данная Им, оказалась ценнее Его самого.

Романтика, когда уходят

Ночью улицы становятся длиннее, чем днем. Свобода и одиночество.

Лишь шаги по влажному тротуару сквозь мелодию спящего города. Ноктюрн – музыка ночных настроений. Сеть прозрачных и ничего не значащих границ.

Но Она уходила. Женственность, желание и наивность. Шаг за шагом по жизни, от первого порока к последнему. От первородного греха – к не искупаемому, смертному. Шаг за шагом – и гордость, покорность, недосягаемость и доступность. Божественная бледность вовне, непроглядная темнота внутри.

Не пустота, Тайна. Я, я молил:

– Остановись же!..

В пространстве и, если можешь, во времени… Руки, белые, тонкие: уверенность и нежность. Изящество и точность в каждом движении. Но холод, холод в прикосновениях. Стихи и эмпирические поцелуи, как классика, вечные и мёртвые. Вера, Надежда, Любовь – в Её ли руках?

– Да стой же, тебе говорю!

Она всё же остановилась. Серый осенний плащ негодующе взмахнул крыльями, как потревоженная птица.

– Ну, – полуоборот, пустая, знаешь, пустая, не ко мне, даже не к кому-то ещё, просто так – ко всему миру улыбка. Холод на улице или холод в тебе? Ты – осязаемая оболочка призрака той женщины, которую я знал столько лет.

– Куда ты теперь?

Небесное электричество в глазах, притягивающее, пугающее. Красивое и загадочное, как Северное сияние. Вечное ожидание вопросов, но даже не обещающее ни единого ответа.

Она выше меня, по земному, физически выше. Наверное, и от этого тоже Ей всегда легко быть со мной высокомерной.

– Пьеро… А ты знаешь, что такое дистимия? Это расстройство настроения, резкие переходы от эйфории к депрессии. Как и любое другое расстройство организма, она может быть лёгкой, поверхностной, или безнадёжно глубокой. Так вот, ты не просто болен, ты опасен для окружающих. В твоем случае психический недуг перетекает в соматический и распространяется на других людей…

– Могла бы просто назвать меня идиотом.

– Да нет, идиотизм – болезнь не заразная. По крайней мере, до сих пор прецедентов не было.

Милый мой самоотверженный врач, лекарь души, патологоанатом.

– Так всё же, куда ты?

– Холодно, – сказала она и скрестила на груди руки. И ещё:

– Ты, может быть, знаешь, когда выпадет снег?

– Снег?

– Ну да, замороженный дождь.

– Зимой. Тебе-то зачем?

– В том-то и дело, Пьеро: ни мне, ни тебе, ни кому-то еще. Просто – снег.

– Бог с ним… Я хочу, чтобы ты не уходила. Не так… Я не хочу, чтобы ты уходила.

– А я и не ухожу. Все это время – дни, недели, годы, секунды – меня просто не было. Не было с тобой.

– Но ты…

– «Ты» – всего лишь местоимение, вместо имени. И это всё, что было у тебя и всё, что осталось. Ты меня (тоже местоимение), меня по-настоящему, вполне, законченно, личность, индивидуум, хотя бы особь (не в худшем смысле этого слова) никогда не знал. Понимаешь, я не хочу быть какой-то составляющей твоей жизни, вообще чьей-либо жизни, частью, аксессуаром…

– Ты с ума сошла!

– Ой ли? Мне кажется, только сейчас я очнулась. Я жгла себя изнутри, я была готова на все снаружи. На жизнь, на смерть, менять их местами, смешивать друг с другом и смеяться над результатом. Идти на ДА, или идти на НЕТ. Не думать о будущем и не помнить о прошлом… Многое другое, многое… Только всё это называется просто и незамысловато – Глупость. Без комментариев, без купюр.

Она коснулась моей щеки – нежные холодные пальцы.

– Прощай. Навсегда…