Предновогодние хлопоты II

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Kas teil pole raamatute lugemiseks aega?
Lõigu kuulamine
Предновогодние хлопоты II
Предновогодние хлопоты II
− 20%
Ostke elektroonilisi raamatuid ja audioraamatuid 20% allahindlusega
Ostke komplekt hinnaga 4,32 3,47
Предновогодние хлопоты II
Предновогодние хлопоты II
Audioraamat
Loeb Авточтец ЛитРес
2,16
Sünkroonitud tekstiga
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

– Добрые – не поскупились. Но, думаю, что за этот подарок, она не очень-то благодарна своим родителям, – не удержался и рассмеялся Калинцев.

– Дед, – Алёша легонько дёрнул его за бороду, – а борода у тебя быстро растёт?

– Не очень.

– А у меня тоже будет борода и усы, когда я вырасту?

– Ну, а куда же ты денешься? Кстати, тебе уже пора знать, как настоящие мужчины бороду отпускают. Ты ещё не знаешь, как нужно отпускать бороду?

– Не-а, – глазки Алёши опять заблестели.

– Ну, так я научу тебя. Это совсем просто и легко. Возьми меня покрепче за бороду.

Внук осторожно собрал в кулачок его бороду.

– Ты крепче возьми, крепче.

Алёша сжал кулачок.

– Отлично. Ну, а теперь отпусти.

Алёша раскрыл кулачок с застывшим в глазах немым вопросом.

– Ну, вот ты и отпустил бороду, – сказал Калинцев с совершенно серьёзным выражением лица.

Несколько секунд Алёша недоуменно смотрел на него, а он еле сдерживал себя, что бы ни расхохотаться, а потом глаза мальчика засияли, он заливисто расхохотался.

– Я понял, понял! Сначала я её держал, а потом отпустил. Круто! Ну, ты, дед, и хохмач, прикольно придумал.

– Ого, – усмехнулся Калинцев, – какие ты уже словечки продвинутые знаешь. А вообще-то нужно говорить «отрастить бороду», а не «отпустить».

Алёша шлёпнул его пальцем по лбу, соскочил с колен и вихрем выскочил из кухни, за ним с лаем бросилась Линда.

Тёща рассмеялась.

– Какие-то дела видать образовались. Такой мальчишка глазастый. Все замечает ну, просто сокол, а не ребёнок. Я, Володя, сегодня с батюшкой поговорила по поводу крестин Алёшеньки. Батюшка сказал, как надумаете, приходите. Ты как, не возражаешь?

– Мама, я только буду рад этому. Крёстных только, где нам взять? У нас же кроме моего двоюродного брата Толика и его жены, в квартире которых мы живём, никого нет. И знаете, мама, предлагать им это, мне кажется ошибочным. Толик-то и рад будет стать крёстным отцом, он правильный, хороший человек, да вот жена его, сама знаешь, не очень к нам благоволит и любит мужем помыкать. Станет думать, что мы к ней подъезжаем, она такая подозрительная и не открытая. К тому же, мама, для крестных это, какие-то траты, а её вечно жаба душит, не хочется её расстраивать.

Пока он говорил, тёща с задумчивым лицом согласно кивала головой

– Правильно. Правильно всё говоришь, Володя. Крёстных не на неделю выбирают – это дело серьёзное, надо, чтобы они детей любили, не очень старые были и жили бы в одном городе с дитём. У меня появилось много новых знакомых в храме, со многими я подружилась, можно среди них выбрать. Нам как-то уже расширяться нужно, вживаться в питерскую жизнь, а то живём в огромном городе, как отшельники. В Сухуми мы уже не вернёмся, придётся в Питере куковать. А я, дорогой мой, совсем уже скоро рядом с мужем лягу в ленинградскую землю. Вот Нина Суходольская, соседка наша многодетная, ты её знаешь, я с ней близко сошлась, хорошая женщина, ей можно предложить стать крёстной. Она точно, в обиду детей не даст, от себя оторвёт кусок, но деток накормит, – сказала она.

Анна Никифоровна замолчала. Сухонькой рукой в старческих пигментных пятнах она скидывала со стола невидимые крошки. Неожиданно лицо её ожило, морщинки на её лице зашевелились, она улыбнулась.

– Сегодня в храме я с Еленой встретилась, с женой этого «нового русского», соседа нашего с третьего этажа, между прочим, не в первый раз уже её в храме вижу.

– Марголина жена?

– Она. Узнала меня, подошла, говорили мы с ней. Такая женщина приятная, ты бы видел, как она на нашего Алёшеньку смотрела! Такими глазами ласковыми и жадными, очень она мне нравится. Порядочная женщина, простая и не задаётся, хотя и богачка. А главное добрая, – людям в помощи не отказывает, Нине она очень помогает. Вещей ей кучу дала, деньгами ссужает, жалеет бедную женщину, вникает, что с такой прорвой детей, ребёнком инвалидом и без мужа трудно ей. Я и подумала: в одном подъезде живём, вот бы нам такую крёстную! А она мне кажется и не отказалась бы.

Тёща помолчала, но быстро добавила:

– А ещё лучше, чтобы они с мужем крёстными стали. Я уж было собралась просить её об этом, но решила с тобой поговорить…

– Да, что вы, мама! – нахмурился Калинцев. – Разве это возможно? Уж больно они важные шишки. Подумай, им это надо? Мужу особенно. Он – крутой бизнесмен, без пяти минут политик, нагружать такого, знаешь…

– Ну и, что? Я так вижу, что человек он неплохой, шишка не шишка, а с работой тебе помог, здоровается всегда, морду не воротит, как некоторые здесь, тьфу, выскочки питерские.

– Ну, не знаю, неудобно как-то. К тому же мы не знаем, он может быть баптистом, евреем или даже закоренелым атеистом, а мы к нему с такими предложениями? Мы же ничего о нём не знаем.

– Сама крест на нём видела летом, когда он в майке ходил.

– Не знаю, подумает опять же, что напрашиваемся. Вы же, мама, понимаете, что мы с ним не ровня и такими просьбами можем ему дискомфорт создать. Он занятой, не бедный человек и, в конце концов, знакомы мы без году неделю, так – соседи по подъезду. У таких людей свой круг общения, свои интересы, кто мы для него?

– Сказано Господом нашим: просите, и дадут, стучите и откроют. Ничего страшного тут нет. Можно и спросить, от нас не убудет. Мы не обидимся, если не согласиться. Главное нам самим от чистого сердца действовать, мы, в конце концов, доброе дело предлагаем, честь людям оказываем нашими сродственниками стать, – ответила Анна Никифоровна, и в глазах её мелькнула искристая хитринка.

– Мам, я подумаю. Не уверен, что Марголину наша идея понравится.

– Ты долго не думай. Не тяни с этим, Володечка. После Рождества надо окрестить ребёнка. Не эти, так другие – без крёстных не останемся. Чувствую я, Володечка, что недолго мне осталось до встречи с супругом моим, поэтому заспешила я с этим, сердце своё успокоить хочу, чтобы у Алёшки попеченье ангельское было.

– Да что ж вы такое говорите, мама? – заёрзал на стуле Калинцев.

Тёща вытерла кухонным полотенцем заслезившиеся глаза.

– Не вечно же мне жить, а мне так хочется Алёшеньку окрестить, пока я жива – это такой праздник будет для меня, душе отрада. Давай-ка я тебя покормлю, Володечка.

– Вы, мама, перестаньте меня пугать, вам нужно жить, вы нам нужны. Есть я не хочу, а вот от чашечки кофе не отказался бы. Есть кофе-то у нас?

– Немного ещё есть. Где тут моя знаменитая турочка? – она, кряхтя, поднялась с табурета.

Через несколько минут по квартире разнёсся аромат свежесвареного кофе. Анна Никифоровна поставила на стол две чашки. Вначале в каждую отлила из турки пенку, затем медленно наполнила чашки до краёв, и высунувшись в дверной проём, грубовато крикнула:

– Людка, иди кофе пить.

Людмила не ответила. Тёща покачала укоризненно головой, пробурчала: «Ходи голодная», и села пить кофе сама.

Допив кофе, Калинцев засобирался. Надев ботинки, он повернулся к тёще, она всегда провожала его до двери. Он обнял, поцеловал её в щёку, помялся в надежде, что выйдет Людмила. За дверь он вышел в тоскливом и смятённом состоянии.

Не знал он, что всякий раз, когда он выходит из дома, Анна Никифоровна крестит дверь и шепчет молитвы за его здравие. Совсем недавно, размышляя о том, почему она всегда провожает его до двери, даже тогда, когда он идёт выносить мусор или за хлебом в ближайший магазин, ему в голову пришла горькая мысль о том, что старые люди жадней глядят в родные лица, чем молодые. Они уже постоянно думают о своём уходе в мир иной, и это заставляет их радоваться каждому мигу жизни, жадно впитывать каждое мгновение, ведь тень смерти уже стоит совсем близко.

– – —

Он шёл в торговые ряды Апраксина Двора покупать подарки к Новому году, ещё не обдумав, что кому купить, зная только, что надо выполнить Алёшкин заказ: он слёзно просил его, чтобы Дед Мороз подарил ему игровую приставку «Денди».

Под аркой он столкнулся с соседом по парадной с четвёртого этажа. Крепко сбитый старик, которого старожилы дома уважительно звали Потапычем, был немного навеселе, что, впрочем, было его естественным состоянием, хотя и пьяным его Калинцев ни разу не видел. Выпивал он «культурненько», как сам говаривал.

Старик козырнул ему приветственно.

– Как говорили пираты, рад тебя видеть без петли на шее. Чего кислый-то такой, переселенец? Хочешь, угадаю с одного раза?

И не дождавшись согласия, продолжил, важно подняв указательный палец вверх:

– Бабы! Здесь бабья рука видна. На лице написано – бабы заели. Угадал?

Калинцев вздохнул.

– Ты, Потапыч, прямо-таки Кашпировский.

– Кашпировский не Кашпировский, а опыт у меня жизненный по этой части кой-какой имеется. Я через супругу свою Варвару, упокой. Боже её душу, считай, этим, как его… физиономиком заделался…

– Физиономистом, – поправил его Калинцев.

– Во-во, специалистом по физиям, по мордам лица, короче, – кивнул головой старик, – на своей шкуре школу мужества проходил, кипит твоё молоко на плите. И потому легко мог по рожам знакомых мужиков определить с похмелья они «кривые», замаялись от работы, или бабы их заели. А это, знаешь, Володя, между прочим, три совершенно разные рожи. Варвара, Царствие ей Небесное, ох, и пильщица была, ох, и пильщица! По живому ржавой пилой пилила меня безо всякой жалости, зверствовала благоверная, кипит твоё молоко на плите, (это была его фирменная присказка) после пьянок моих. А перебирал я раньше частенько, не буянил, нет, без рук и без мата и шума обходилось, но своё получал от супруги. В такие разы, только глаза разлепишь, мир перед глазами серый, во рту кошки нагадили, а она тут, как тут. Не бабой – кислота серной становилась! И так она меня разъедала, так чихвостила, что я и правда начинал себя полной контрой считать. Совестно становилось, не дай Бог! Умела она слова, хе-хе, нужные подобрать. Ну, конечно, когда похмелишься, морда проясняется, опять себя человеком начинаешь чувствовать (он хохотнул коротко, но без особой весёлости), и бабы не такими уже занудами кажутся, а даже пользу в них замечать начинаешь и любить ненаглядных. М-да… денёчки-то мои побежали с горки, свижусь скоро с Варварушкой, ох, наговоримся там. Давай закурим, что ли, беженец.

 

Они закурили. Калинцев ждал, когда старик попросит денег. Это случалось уже не раз, и он всегда занимал ему. Собственно они и познакомились, когда Потапыч к нему обратился однажды с просьбой занять «десятку до завтра». Старик любил поговорить, просил немного, и всегда без задержек возвращал долг. Калинцева эти «займы» немного удивляли: старик сам ему не раз говорил, что у него хорошая пенсия, поскольку он фронтовик, что денег ему вполне хватает, да и пропойцей он вовсе не выглядел, всегда гладко выбрит, одет чисто во всё приличное и не старое.

Был он высок, кряжист и прям не по годам, с мощными огрубелыми, мозолистыми руками рабочего человека. Много лет Потапыч проработал сантехником в местном ЖЕУ и старожилы двора хорошо его знали и любили. К пенсии у него был стабильный приработок на сантехнической ниве. Денег он больших с жильцов не брал, мог и за угощение сделать работу. Работой его все были довольны и поэтому не жирующие старожилы дома обращались к нему за сантехнической помощью чаще, чем в жилконтору.

Старик посмотрел в глаза Калинцева прямым, без всякого заискивания взглядом.

– Червонец-то найдётся свободный, беженец?

А он, протягивая ему деньги, неожиданно подумал, что для одинокого словоохотливого старика эти просьбы о деньгах скорей всего повод лишний раз пообщаться, прилепить к себе человека на некоторое время.

– Завтра отдам, ты же меня знаешь, я на отдачу лёгкий, – Потапыч небрежно сунул деньги в карман. – У меня халтурка на Почтамтской. Меняю одной мадам унитаз и бачок, так что разбогатею, Рокфеллера нагоню. А ты куда собрался?

– На Апрашку.

– Подарки к празднику? Святое. Ну, пошли я с тобой до Почтамтской пройдусь.

По дороге старик ярко обрисовал ему политическую ситуацию в стране. Сделав заключение, что если бы он так краны чинил (в слове «краны» он делал профессиональное ударение на букве «ы»), как руководит страной нынешний беспалый президент, то его давно бы уже с позором прогнали его клиенты или даже, возможно, и побили бы. У поворота на Почтамтскую они расстались. Старик так сдавил его ладонь на прощанье, что он крякнул, подумав: «Ну, и силища. Михаил Потапыч – верное словосочетание».

– – —

Улицы убрали плохо, было скользко, приходилось обходить грязные отвалы снега. Мысленно перебирая разговор с женой, он раздражался, опять пытался разгадать причину неожиданного разлома в Людмиле, но ничего на ум не приходило, кроме мыслей о накопившейся усталости, стрессе и какого-то необычного события, повергшего её в это состояние. Он успокаивал себя тем, что всё должно непременно утрястись естественным порядком, но голос внутри него обиженно перебивал эти его мысли, говоря: «Глупей ничего не придумал?! Как? Как это утрясётся после того, что она тебе наговорила? Бросала тебе в лицо страшные убийственные слова, которые невозможно будет забыть. Настасьей Филипповной решила стать, Рогожина в Мерседесе найти! Слова можно, наверное, простить, но забыть? А она сама? Скажет, прости, Володя, не знаю, что на меня накатило? А я махну рукой и скажу: «Да, ладно, Люд, чего только в жизни не бывает!» Тут-то и произойдёт живительный катарсис. Нет, не то, не то, здесь что-то гибельное, необычное, поворот на 360 градусов, открывший шлюзы с потоками негатива. Диссонанс! Уши режет. Что-то случилось с ней, сломало».

Неожиданно ему ярко, будто при вспышке камеры, вспомнилась необычная ухмылка Людмилы, когда она говорила о том, что мужчины приглашают её в рестораны, ухмылку пошлую, с какой-то внутренней грязнотцой, сделавшую её другой Людмилой, чужой и неприятной женщиной.

Он знал такие ухмылки. Часто замечал их на лицах пьяненьких женщин в ресторанах, когда мужчины нашёптывали им что-то на ухо, и это «что-то» проявлялось на лицах женщин именно такой ухмылкой. Он резко мотнул головой, словно прогоняя наваждение, губы беззвучно прошептали: «Не ты это, Люда, не ты. Люда, Люда, что с тобой, красавица моя?» И опять стали всплывать в голове жестокие слова жены, прожигающие его сердце болью, обидой, раздражением и жалостью.

Тягостные мысли одолевали и не оставляли его. Погружённый в них он не заметил, что вместо Фонарного переулка свернул на набережную Мойки. Очнулся он, удивлённо озираясь, когда ступил на Поцелуев мост.

Он остановился и окинул взглядом удивительную почти открыточную перспективу: за мостом вдали были Консерватория, Мариинский театр и прекрасное завершение улицы – сквер с Николо-Богоявленским собором; на левой стороне, заснувшей подо льдом Мойки дремал с сонными окнами Юсуповский дворец, на правой – кирпичная цитадель Новой Голландии. Его взгляд, скользнув по застывшему зеркалу Мойки, взлетел к небу и остановился на сверкнувшем от нежданного луча солнца куполе Исаакиевского собора, безмолвно и гордо высившегося вдали над заснеженными крышами старых домов.

«Красота-то какая! – восхищённо прошептал он, тут же подумав огорчённо: «Проклятая нищета и суета! За столько лет не удосужился прийти сюда с Людмилой и расцеловать её здесь. Народная молва говорит, что такой поцелуй накрепко связывает любящие сердца. Питерская мистика, городские байки. Они окружают этот город, фантомы давно умерших людей незримо бродят по его древним улицам в сизом и влажном зимнем воздухе. Но как же ему к лицу старость, какая у него стать и какая благородная седина! Как вдумчиво поработали гениальные мастера над его обликом и, слава Богу, что советские мастеровые, устояли от желания перестроить эту красоту и не успели её испоганить. Правда натыкали по указу начальства безмерное количество памятников другому «гению», ничего в нём не построившего, чьё имя недолго носил город, а на домах, где он якшался с товарищами, увековечили его имя на мемориальных досках, да улицы переименовали, дав им имена террористов, мизантропов, убийц и растлителей. Только город их пережил! Терпеливый и умный он отнёсся к этому с мудрой усмешкой – он всегда знал, что имена эти пустые, чужие, временные и ведал, что ветер истории всё расставит по местам. Он терпеливо ждал, когда ему вернут имя упрямого царя заложившего его и дождался. И, слава Богу, что, несмотря на стремительные демократические преобразования, ходить пока ещё по набережным каналов, по мостам, улицам, по которым ходили гении, любоваться памятниками, храмами, парками, площадями, сквериками, архитектурой именитых зодчих, можно пока ещё бесплатно; но может быть, ростовщики и лавочники со временем эту роскошь бедного человека отменят, обложат налогами и потешат своё тщеславие, построив рядом с шедеврами свои безликие дворцы из стекла и бетона, или перекупят старые».

Чтобы согреться, он пошёл быстрее. Постоял немного у памятника Чайковскому, думая, о том, как повезло тем, кто учился в питерской Консерватории, полюбовался Мариинским театром. Впереди высился бело-голубой красавец Николо-Богоявленский Собор и он, неожиданно для себя, будто кто-то вёл его, пошёл к нему.

– – —

В храме было сумрачно, тихо и уютно. Потрескивали свечи, горели лампадки, редкие посетители ходили бесшумно, говорили шёпотом, как охранители сна дорогого человека; красивая женщина в чёрном платке, со скорбными влажными глазами, что-то шептала на ухо молодому батюшке, священник с белым печальным лицом внимательно её слушал.

Оглядываясь по сторонам, проникаясь умиротворённой атмосферой храма, и непроизвольно расслабляясь и успокаиваясь, Калинцев купил несколько свечей. Он поставил три свечи там, где горели поминальные свечи и не смог уйти; стоял здесь долго, закрыв глаза, светлая печаль объяла его, придя к нему с образами матери и отца, бабушки, деда и тестя.

Когда он открыл повлажневшие глаза, его свечи, потрескивая, догорали. Он тихо прошёлся по храму, нашёл икону Николая Чудотворца, подождал, когда отойдёт женщина, целующая край иконы, поставил свечу, долго смотрел в строгий и мудрый лик святителя и неожиданно для себя стал горячо просить. Он просил святого не о деньгах, не о жилье, не о благополучии – просил о здравии Алёши, Людмилы, Анны Никифоровны, и дочери. Просил о сохранении семьи, о мире и взаимопонимании в ней. Слова его были корявы, он не знал молитв, но они были искренни, шли от сердца, вытекая из него горячей волной.

С Апраксиного двора, купив всё, что хотел, он возвращался домой в сумерках, когда уже включили уличное освещение. В своём дворе он опять встретил Потапыча в спецовке и с разводным ключом в руке. Они с ним закурили. Состоялся довольно странный разговор, который он списал на состояние Потапыча.

Вид его разительно переменился по сравнению с их первой сегодняшней встречей. Обычная бодрость старика куда-то пропала, выглядел он усталым, на печальном лице выделялись подглазья, ввалившиеся, тёмные, с какой-то болезненной прозеленью. Он отвёл его в сторону, вернул занятую десятку, и тревожно озираясь, заговорил, почему-то полушёпотом:

– Знаешь, переселенец, я этот город так и не полюбил. Нет, он мне ничего плохого ни сделал, но и родным не стал. Счастье, брат, – родиться и умереть в родном для тебя месте, правильно говорят – где родился – там и пригодился. Если даже бродяжничаешь ты по белу свету, то умирать обязан вернуться в родные края к могилам родителей, соседей, друзей – веселей будет рядом с ними лежать. Будут люди живые, знавшие тебя и помнившие, приходить проведывать своих родных и тебя вспомнят, мимо твоей могилы проходя. А здесь меня точно на кладбище никто не вспомянет, разве те только, кому я унитаз да смеситель менял. М-да, Питер, Володя, – город-хитроман. Он человека в себя засасывает и крепко держит в своей чухонской трясине, от него так просто не отделаешься. Чужаков здесь всегда много было, одни уезжают, другие приезжают – людской круговорот. Те, что уедут, Питер не забудут. Даже, кому здесь совсем хреновато и тяжко было, бахвалиться станут, стакан, приняв; в грудь себя бить, вернувшись в свой Мухосранск или Мешковку, дескать: «Да я ж, в Питере жил! В Питере, сечёте, провинциалы!» Будто, кипит твоё молоко на плите, в раю, понимаешь, жили. Сами, может, в Питере том, горе мыкали, мёрзли, болели, в ботинках рваных ходили, угол снимали в шесть метров, да на общей кухне лаялись и грызлись со злыднями-соседями, вспомнить нечего, кроме того, что через Фонтанку по Аничкову мосту на работу ходили, да в котлетной, когда копейка заводилась, стопарик позволяли себе пропустить, а – гляди ж: «Я в Питере жил!» Ни всякому он люб, некоторые злобятся или ворчат, но даже и такие товарищи забыть его не могут, нет-нет да брякнут с ухмылочкой: «Была у меня в Питере одна мамзель. Такая, доложу я вам столичная штучка!» Холодно мне в нём всегда было, не радовал он меня, и он меня, кажется, не полюбил, потому и счастья у меня в нём не случилось. Ты знаешь, как-то не заметил меня Питер, дела ему никакого до меня не оказалось. Читал я, что в старые времена, деревня рассейская ездила сюда подрабатывать. Пили, само собой, болели, работали, как волы, надрывались за пятак на тяжких работах на чужого дядю. Когда домой возвращались, на вопросы деревенских: чего вернулись? Отвечали: напитерелись, мол. Напитерились – прикидываешь?! М-да, напитерились – набедовались, то есть. Я своей покойной супруге не раз предлагал на Юга обменять квартиру, но она, ни в какую. Ей здесь очень нравилось. Она ж родом из тутошней северной Мешковки, что от Эстонии в двух шагах. В деревне той пять хат и один колодец, селяне грибами, ягодой, да рыбалкой проживают. А тут тебе и мороженое с пирожным, и фарш в магазинах готовый, и мандарины с конфетами, и вода горячая с унитазом. Страшно ей было бросить жильё, ради которого она горбилась столько лет. Но ей, Володя, чуток легче было, однако, чем мне: отдушина у неё сердечная имелась – сёстры и мать с отцом на Псковщине. Я, Володя, не говорил тебе ещё, что сирота я, детдомовец? Нет? Докладываю, сирота. Записано в паспорте, что родился я в городе-герое Туапсе, но это филькина грамота, хотя, думаю, где-то поблизости и был рождён, раз мать меня грудничком оставила там. Сгинуть мне не дали люди, фамилию присвоили обычную русскую Медведев, а имя и отчество дали соответствующее медвежьей породе – Михаил Потапыч, наверное, весу во мне было многовато, с юмором люди попались. Тогда голодуха была и много народа на Юга подавалось хлеба искать. Может, и мать моя там скиталась, а как я у неё случился, так, наверное, обузой стал. Разбери теперь, кто я по пятой графе? Может, и не русский вовсе, а какой-нибудь адыгеец – их там много проживало, или армянин. М-да, подкидыш… это дело, Володя, тяжкое, это только тот поймёт, кто сам в шкуре подкидыша пожил. Нет от этого душе покоя. Этого никому не пожелаю, выйти из школы и видеть, как твоего одноклассника мать встречает и обнимает нежно – это кино детскому сердцу вредное. Вот значится, какое дело, Володя. И сердце моё там, знаешь, где-то на юге осталось. У каждого человека должна быть родина, место, где мать его родила. Я после войны не раз и не два ездил летом на моря отдыхать. Так на сердце у меня там теплело, родное что-то чувствовал, может потому, что ходил по земле, где мать моя ступала. Ты вот тоже с юга, вижу не сладко тебе в нашей каменной берлоге, в Венеции Северной? Ну, скажут же – Венеция! Венеция, кипит твоё молоко на плите, с замёрзшими каналами и без звёзд на небе! Вместо лодочников пароходы да баржи. Смотрю я на тебя, Володя, и вижу, что положение твоё, однако, хуже моего того, когда я подкидышем детдомовским был. Я хотя и без родителей остался, но меня та власть не бросила, у меня надежда была, что выросту, получу специальность, угол мне дадут, по помойкам не буду скитаться. У тебя другой вариант – демократический. Никто тебе здесь не поможет и город этот холодный тебя может не принять. Не посчитает тебя нужным. Санитары бродят кругом, они присматривают, где можно хапнуть, кому горло перегрызть, и меня, наверное, такой санитар уже присматривает…»

 

«О чём это он? – думал Калинцев с удивлением и жалостью. – Не в себе сегодня старик, таким я его ещё никогда не видел. И выглядит он просто ужасно, как-то одряхлел вдруг, согнулся».

Потапыч болезненно скривился, помассировал правый бок и продолжил:

– А я к тебе давно присматриваюсь. Да… присматриваюсь. Ты думаешь, мне деньги нужны? Я людям унитазы ставлю, не потому, что денег хапнуть охота, а потому что с людьми живыми поговорить хочется, ну, а дадут денег – беру. Дают – бери. И с тобой я беседую и общаюсь потому, как интересно мне с тобой. Наши дворовые, коренные жильцы дома распылились, разменялись, съехали, хаты продали, а новые жильцы, разбогатевшие выскочки, нос воротят, кипит твоё молоко на плите. Я же один душой, Володя, мне много не нужно, пойми. Я тебе как-нибудь всё расскажу, должны мы с тобой поговорить по душам… ты меня изначала не отторг, с уважением ко мне отнёсся – это дорогого стоит во все времена. Вижу я, не гнилой ты мужик, семейный, лямку тянешь тяжкую, не шалаешься с синюками нашими. Сейчас сосед с соседом здороваться перестал…

Тут он будто пришёл в себя, вздёрнулся, посмотрел на Калинцева абсолютно трезвым взглядом.

– Заговорился я, зарапортовался, старый. Я унитаз мадамочке уже поставил, сейчас бачок буду устанавливать, забегу только домой мне ключ на тринадцать нужен. Ну, и бабёнка, скажу я тебе, кипит твоё молоко на плите. Поваром в кафе работает, коньячком французским, маслинами с лимоном угощает, холодцом. Вдовая пенсионерка, но ещё, знаешь, кхе-кхе, не «консерва» в парике.

Калинцев рассмеялся.

– Вот так в жизни обычно и случаются встречи, ведущие к «золотой осени». Запал на вдовушку, Потапыч, колись? Коньячок, закусочка, мужик ты ещё видный и крепкий…

–Это дело отпадает, беженец, – устало отмахнулся Потапыч, не дав ему договорить, – «женилка» моя уже давно находится в состоянии абсолютного покоя. У меня сосед был Моисей Абрамович, фамилию называть не буду, догадайся сам какой он весёлой нации. Ну, ты понимаешь, народ этот, известно, остроумный. Ему уже лет под девяносто было, за собой следить перестал, склероз, слюнка на губах и всё тому причитающееся. Как-то выходит из парадной, а у него ширинка на брюках нараспах – заходите, воры. Ну, я ему на ухо: «Моисей Абрамович, у тебя «магазин» открыт». А он мне: «В доме покойника, Мишенька, все двеги должны быть откгыты настежь!» То и у меня. Но, слава Богу, склерозу пока нет.

Калинцев от души расхохотался. Потапыч залез в карман, вытащил шоколадный батончик, протянул, буркнув: «Возьми внуку», и быстро пошёл к парадной. Калинцев проводил его удивлённым взглядом.

– – —

Тёща открыла дверь сразу после его звонка, и он, раздеваясь, спросил про Люду.

–Ушла на работу, – ответила тёща, отводя глаза в сторону. – Лютовала – только держись. Слова не давала вставить, до слёз меня довела, даже Алёшка сказал ей, что она злая, как Баба Яга.

Что-то неприятное кольнуло сердце Калинцева: какая-то гаденькая, не проклюнувшаяся мысль. Ещё не понятая, но по скрытому смыслу своему уже преступная и неприемлемая его сердцу.

– Работница. На работу, как на праздник, – сказал он с брезгливым и раздражённым видом.

– Да вот же. Пойдём я тебя покормлю. Ты же ушёл не емши, – тёща явно стушевалась от слов и тона, каким они были им произнесены. Опять отводя глаза в сторону, она тихо добавила: «Вымой руки, Володечка».

Он заметил это изменение в ней и пристально посмотрел ей в лицо.

– Мама, что-то случилось? Вы ничего от меня не скрываете?

– Нет, нет же, что ты, Володечка. Господь с тобой, что ж мне скрывать от тебя? – суетливо поспешила ответить Анна Никифоровна.

Он протянул ей пакет, отмечая в её голосе неуверенность и недосказанность.

– Спрячьте, мама, до Нового Года. Здесь подарки. А где Алёшка, Настя?

– Они ёлку наряжали долго, а час назад в цирк отправились. Втроём… с другом Настиным. Он на улице стоял, я его в окно видела. Симпатичный, не чёрный вовсе, среди армян у нас в Сухуми такие были. Гамлета помнишь, шеф-повара нашего санатория? – проговорила тёща, проходя в кухню.

– И Гамлета помню и Офелию, и Лаэрта – раздражённо сказал Калинцев.

– Её не Офелией звали, ты путаешь, – Мариэттой. Володя, ты руки сходи, вымой с марганцовкой.

– Точно Мариэттой, но Офелия ей личила бы больше, – кивнул головой Калинцев и покорно пошёл в ванную. В голове у него теперь не было ничего кроме мыслей о Людмиле. И он знал, что так теперь будет долго, пока этот нервный пузырь не лопнет и всё не разъяснится и определится.

Сидя в кухне, он поглаживал Линду, устроившуюся на соседнем табурете, и тоскливо смотрел в окно. Тёща что-то говорила, гремела сковородками, ставила тарелки на стол, губы её всё время шевелились, выражение лица было страдальческим. Без аппетита проглотив еду, он пошёл в свою комнату, не зажигая свет, лёг на застеленную кровать лицом к стене, закрыл глаза.

Неожиданно он судорожно всхлипнул и через мгновенье из его глаз потекли слезы. Плакал тихо и долго, а потом заснул так же на боку, свернувшись калачом. Заснул крепко, организм его сам решил за него проблему подступившего близко к больной душе стресса. Линда, которая успела заскочить к нему в комнату, лежала у него в ногах, и иногда повизгивала во сне. Ей, наверное, снились собачьи сны из её прежней вольной жизни в доме, где всегда можно было выскочить в сад и порезвиться на воле.