Номенклатор. Книга первая

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Публий бросает свой взгляд в сторону Генезия, кто продолжает себя неуравновешенно и неустойчиво на одном месте вести, затем возвращается к Этоʹту и спрашивает его. – Тогда может быть стоит ему вернуть её.

– Не будем так торопиться, всему своё время. – Говорит Этоʹт. – Разве тебе не хочется узнать, кто за всем этим делом стоит и что они в дальнейшем задумали. – И Этоʹт мог бы не спрашивать. Публию крайне интересно всё это знать. А раз так, и это видно по одним глазам Публия, то у Этоʹта есть предложение. – Пока что не будем упускать из виду Генезия, держась в тени за ним, и наблюдая за тем, что он делает. А что насчёт этой золотой пряди. – Кивнув на этот знак чьего-то родового отличия, сказал Этоʹт. – То, как только мы узнаем, кому он принадлежит, то тогда мы узнаем, кто был тем человеком, кто замыслил всё это дело с участием мима Генезия.

– Согласен. – Сказал Публий, зажав в руке золоту прядь.

Глава 5

Термополия «Гальский гусь».

Котта Мессалина, сенатор и Тиберий Юлий Цезарь.

Гней Пизон, названный Тиберием враг и недруг отныне Котты Мессалины.

Ни для кого не является большим секретом то, что путник после долгой дороги всегда не прочь отдохнуть и вдохнуть в себя сил и бодрости за обеденным столом. И всё это объяснимо хотя бы не самыми подходящими условиями для приёма пищи в дороге. Где, и ешь, и пьёшь в основном на ходу, в спешке и в перекуску, и оттого усвояемость пищи происходит как-то невнятно и неразумно, вызывая только бурление в животе, а до насыщения так и не доходит. И вся эта неустроенность и неудовлетворение всё накапливается в путнике за время его нахождения в пути и в итоге, когда его путь заканчивается, он чуть ли не сразу, с непременным желанием восполнить в себе все эти дорожные упущения и ненасытность в хорошем смысле этого слова, оправляется туда, где может отдохнуть от долгого пути и через обильный приём пищи, и никак по другому, наконец-то, почувствовать в себе удовлетворение от насыщения своего организма.

И как всегда это выходит при не недостатке возможностей для осуществления своих желаний, путник, оголодавший больше, конечно, от своих мыслей о своём оголодавшем состоянии и такой долгой неустроенности жизни в пути, где он столько неурядиц и тягот жизни перенёс на себе, – и хлёсткий ветер, отчего-то постоянно дующий в лицо, и промозглые дожди, льющиеся не переставая, после которых сразу начинает прямо жарить на ходу солнце, где ему приходилось питаться пересохшими бобами с промокшим хлебом, – при своём прибытии в ту же термополию, где он может восстановить свои силы после долгого пути, перестаёт здраво мыслить и начинает проявлять безудержную склонность к своей невоздержанности в деле своего насыщения, если помягче сказать.

А если со всей жестокой до правды прямотой сказать, то Публий и прежде всего Кезон, да и Этоʹт решил ничем от них не отставать и не отличаться (и это ему было позволено), как только оказались в термополии вначале, а затем за столом с блюдами на нём, то вслед за своими хищными и ненасытными (уже в том самом неудобоваримом смысле) взглядами немедленно потянули свои руки ко всему тому, до чего могли дотянуться, запихивая затем всё это себе в рот без зазрения совести и без какой-либо оглядки на других вокруг людей. Кто быть может не считает правильным и разумным вот такой спешный, бесцеремонный буквально подход к своему насыщению земной пищей и это вызывает в них взгляд укоризненного предубеждения. А для них, для этих граждан напускной наружности благочестия и благовоспитанности, всякий подход к своему столу и обеду за ним, всегда должно обставлен различными церемониями и условиями. Где первое правило, которому они незабвенно следуют – это нельзя ни в коем случае спешить, когда даже подходишь к столу и собираешься за него усесться.

А иначе во всей этой спешке так для себя наспешить, что окажешься в самом лучшем случае не за тем столом, за каким бы хотел оказаться. Ты то рассчитывал усесться поближе к Цезарю, а оказался за столом с наиболее скрытнейшими и первейшими врагами его Цезарских установлений – с Либоной Друзом, Гнеем Пизоном и Азинием Галлом, коих он всегда рядом с собой усаживал, чтобы быть ближе к их заговорщицким мыслям, на которые он их будет подлавливать.

А по другому Цезарь не может смотреть и слушать тех людей из своего общественного, сенатского окружения, кто заподозрен им в нежелании быть полностью последовательным в следовании всему тому, что он определил в своих эдиктах и правовых установлениях для них и для империи, где эти люди предпочитают быть сами себе на уме, находятся в постоянной оппозиции и спорах к его мнению, затем в пререкании и переиначивании всего им сказанного и указанного, и как результат, недолжно признают его непререкаемый авторитет.

При этом Тиберий Юлий Цезарь не то чтобы терпеть не мог видеть и слышать заговорщиков, всегда с удивительным упорством и завидным упрямством отстаивающих иную, противоположную ему точку зрения на себя (даже под пытками), и оттого с ними было всегда сложно найти общий язык, а уж добиться от них признания в своей заговорщицкой деятельности и того невозможно, а их появление причиняло всегда беспокойство, как самому Цезарю, так и нерушимости его цезарства. Вот он с ними и расправлялся всеми какими только можно, вплоть до изощрённых, способами. Правда, для начала их всё-таки было нужно выискать из среды своего окружения, что было крайне сложно сделать в виду их большой скрытности и умелости себя ничем не выдавать.

Но у Тиберия Цезаря на этот счёт имелся набитый на своей неумолимой жестокости взгляд и по некоторому характерному поведению человека он мог за ним заметить предрасположенность к такому роду мышления – нетерпеливого и чрезмерного недовольства, которое в итоге всегда ведёт его в стан заговорщиков.

Так Тиберий сразу настораживался, если кто-то в его присутствии или ему об этом донесли умные люди, заговаривался. – Я, Либон Друз, страха ни перед кем не питаю. А всё потому, что я наихрабрейший сын своих великих предков. Помпея, моего прадеда и все цезари мои двоюродные братья. – Вот как смело заговаривался Либон Друз о том, что все и без него знают. А когда человек так настойчив в такого рода упоминаниях, а затем они для всех становятся напоминаниями, и как итог, обоснованием его претензий на место Цезаря, то тут даже самый беспечный Цезарь, в коих никогда не был замечен Тиберий, начнёт сомневаться в благоразумии этого Либона Друза, столь громкого на выражения своих скрытных желаний занять его место.

Ну а чтобы развеять все сомнения насчёт благоразумия Либона Друза, Тиберий позовёт его к себе на пиршество, и, ни словом, ни выражением своего лица не выкажет ему ни одного упрёка, а будет выжидать, когда кто-нибудь за него вступится и Либона Друза обвинят с заговаривании с духами из подземного царства, среди которых он уже принялся искать для себя того, кто поддержал бы его в претензиях на цезарство.

Так же Тиберий смотреть не мог на тех людей, кто не держал своего слова. Что являлось вторым по важности признаком ненадёжности человека, кто легко может быть склонён в заговор. – Сказал ты, Аллутий, что ради меня готов пойти на смерть как простой гладиатор. Так вот тебе меч, иди. – Вкладывая меч в руки Аллутия, трибуна, слишком поспешного на заверения своей верности Тиберию и сказанному слову, говорит Тиберий, отчего-то сильно уверенный в том, что Аллутий ему на глаза больше никогда не покажется и не попадётся.

И самая для Тиберия неприятная и с дрожью воспринимаемая, свойственная всякому заговорщику характеристика его поведения, это когда кто-то в его присутствии невнятно или с трудом ему удаётся разобрать, – шепелявит, брызгает слюной или вообще гад, пытается иносказательно умалчивать и затишать свои разговоры, – разговаривает. И Тиберий в прежнее время легко бы мог привести к пониманию того человека, кто по природному неблагоразумию был наделён умом так не желательно для Цезаря разговаривать, – давай уже не мычи, Аллупий, а говори толком, – но после того случая, когда ему на его резонное и по делу заявление: «А что это там Гней Пизон так не слышно для меня говорит, или может быть скрывает?!», со свойственной Гнею Пизону дерзостью ответил он сам: «Неужели, Цезарь, и вправду враги Рима говорят, что Цезарь глух к своим согражданам?!», он перестал никого не слышать. Что своеобразно сказалось на его внешнем виде – он особенно вытянулся в подбородке и в той лицевой своей части, где важное место занимали его уши, кои не то чтобы оттопырились, а они как казалось со стороны и на них глядя, стали к вам ближе со всех сторон.

И вот со всем этим глубокомыслием и подозрением в свою сторону в глазах Тиберия Цезаря, и всё из-за своей спешки, столкнулся сенатор Котта Мессалина, кто хотел стать для всех людей примером того, как нельзя поступаться своими основополагающими принципами – никогда не спеши быть не самим собой, а это значит, не теряйся в любом положении, а стал для всех примером того, как нельзя поступать. Где он оказался в итоге на глазах Тиберия за столом его наизлейших врагов, как он предположительно думает, и жизнь отчего-то его никогда в этом не переубеждает.

И теперь любое сказанное тобой слово, – Гней Пизон, давай выпьем за здоровье Цезаря, – слышится Цезарем в призме его, Котты, заговорщицких мыслей.

– Ага, так вот кто есть главный заговорщик. – В миг раскусит Тиберий Цезарь ещё с час назад ни в чём неподозреваемого сенатора Котта Мессалину, кого он даже хотел обласкать должностью проконсула. А теперь, когда он так безрассудно поступил, заняв место за столом с самыми верными врагами Цезаря, и себя выдал в результате такой оплошности, то ему нужно готовиться к самым сложным отношениям с Цезарем. Кто начнёт его одаривать подарками и должностями, приближая к себе, а как только Котта Мессалина ослабит своё внимание, то тут-то он и будет схвачен на своих безмерно неблагочестивых, распущенных словах. – Я сам всего для себя добился и мне некого за это благодарить.

 

Правда такие неосторожности крайне редко случаются, и как правило, самим Цезарем изначально предусмотрены и предопределены. – Чего Котта Мессалина там стоишь отдельно от всех в растерянности, как будто не знаешь, где твоё место и где тебе сесть?! – кричит Цезарь в сторону Котты Мессалины, только что зашедшего в зал для торжественных обедов. Отчего Котта Мессалина сразу теряется и не знает, как на это ответить. Но Цезарь и не ждёт от него ответов, когда уже сам за него всё решил. – Давай, Котта Мессалина, занимай место за столом самых близких моих друзей, Либоны Друза, Гнея Пизоны и Азиния Галла. Ты ведь их всех отлично знаешь?! – А вот что было сказано в конце Цезарем, и что им тут подразумевалось – вопрос или раскрытие того, что от всех пытался скрыть Котта Мессалина, свою вовлечённость в заговор врагов Тиберия Цезаря, кто как и всякий Цезарь не может спокойно жить, не зная о существовании заговоров против себя, то тут вопрос на это открытый.

Вот Котта Мессалина, и в лице бледнеет, и боится навлечь на себя гнев Цезаря своим нежелательным для Цезаря поведением. Где он бы хотел сразу отказаться от такой милости Цезаря, но тогда Цезарь сразу в нём увидит бесконечно самонадеянного гражданина, для кого пойти против Цезаря ничего не стоит, и значит он легко может записаться в число заговорщиков, недовольных его властью. Где они, все эти заговорщики, отличаются от верного своему гражданскому долгу гражданина тем, что не будут принимать смиренно власть Цезаря, дарованную ему богами, а захотят физически этому воспрепятствовать, устранив эту для себя помеху к самим желаемому месту Цезаря.

Вот и выходит так, что Котта Мессалина, сам того нехотя, оказывается не просто среди заговорщиков, а он чуть ли не стоит во главе заговора против Цезаря. Что между тем не самый надуманный случай, а чуть ли обыденная реальность для этого времени, когда существует столько противоречий в сенаторских умах, а другого выхода им не дают как-то.

Но Котта Мессалина большого и хитроумного ума человека, и он никогда не сдаётся, даже если на этом настаивают вот такие невероятные обстоятельства жизни, где он буквально поставлен в тупик отношений с Цезарем – ты или я Цезарь. А Котта Мессалина ещё быстрее чем Тиберий смекнул, что ему несёт это приглашение Тиберием за один стол с его врагами как минимум, а максимум, что они демонстрируют, так это свою контр точку зрения на все дельные и по существу предложения Тиберия, кто всего лишь хочет внести ясность в правовую систему гражданских отношений, этот становый хребет империи, действующую уже столько лет, как говорят с незабываемых, да только на словах времён, которая столь запутанна и несовершенна, и которую по мнению Тиберия, неустанно, а точнее, сколько ему позволяют силы, находящемуся в залах судебных заседаний, пора структурно реформировать.

И Котта Мессалина, уразумев эту хитрость Тиберия, выжидает и не поднимает тост за здоровье Тиберия, после которого он может запросто обвинён в том, что у него имеются сомнения в здоровье Цезаря и на каких-таких интересно это основаниях, он так нездорово для Цезаря разумеет. А вот самые лютейшие враги Тиберия уже по его мнению, где особо всегда им выделялся и выделяется Гней Пизон, шибко острый на язык, но не слишком зоркий и дальновидный в плане видения тех последствий, которые несёт его язвительный язык, уже понимая, что Тиберия не переубедить относиться к ним так пристрастно, не собирается быть воздержанным. И если они пожелают выпить за здоровье Цезаря, то кто им в этом помешает. Да никто, в том числе и сам Цезарь.

И Гней Пизон, с помощью нескольких бокалов вина укрепив свой рассудок и взгляды на свою нерушимую никак позицию в сторону оппозиции мнения Цезаря, поднимает себя за волосы на ноги и тут же, пока что только выражает намерение поднять бокал за здоровье достойнейшего из цезарей, Цезаря Тиберия. И при этом Гней Пизон очень удивительно и странно для Котты Мессалины смотрит на Тиберия – он как бы делит между Тиберием и им, Коттой, свой взгляд. И Котта Мессалина догадывается, что всё это значит.

– Это уж точно не та высочайшая степень его восхищения перед Цезарем, где он находится в столь невероятной растерянности перед величием Цезаря, что на его глазах стал расходиться в своём взгляде на него. – Быстро сообразил верно рассудить Котта Мессалина. – А Гней Пизон, что за не гнушающийся ничем демагог, решил перевести все подозрительные взгляды Тиберия на меня. Мол, посмотри Тиберий внимательно на Котту Мессалину. Разве он не заслуживает для тебя пристального внимания. И ведь Тиберий прислушался и теперь внимательно на меня смотрит. – Похолодел в сердце и в спине Котта Мессалина, готовый взяться за кинжал и пробить им дно кружки Гнея Пизона.

Но он удержался от этого поспешного шага, а всё потому, что его осенило вдруг великолепной мыслью. – Враг моего врага мой друг. – Неожиданно Котте Мессалине в голову пришло это изречение умнейших врагов прошлого. – А если Тиберий всех людей за этим столом видит своими врагами, то я должен ему показать, что я и сам здесь никого не считаю другом, а и сам им всем враг. – И на этой мысли Котта Мессалина непроизвольно хватает свою кружку с вином, и поднявшись на ноги, делает грозное заявление в сторону Гнея Пизона. – Что молчишь, подлый Гней Пизона. Неужто замыслил сказать вслух такое словами непередаваемое кощунство, отчего даже у самого стойкого к твоим разнузданным самовыражениям гражданина, в рот вино не пойдёт из-за появившейся вдруг внезапно оскомины и горечи во рту, и стойкого отвращения к виночерпию в себя.

И только Котта Мессалина это сказал, как все присутствующие на этом пиршестве уважаемые люди почувствовали оскомину и горечь во рту, со своим стойким нежеланием брать в рот вино.

– Вот же враг народа, Гней Пизон! – как один единодушны все взгляды сенаторского недовольства и злобы в сторону Гнея Пизона, кто теперь есть первый заговорщик и враг установленных с самых древнейших времён порядков и правил жизни всякого достойного мужа. Где он после трудов своих праведных не просто должен, а чуть ли не обязан возлечь на ложе и с него погружать себя в удовлетворённое состояние духа с помощью вовлечения себя в процесс еды и пития вина. А тут всем явился паскуда Гней Пизон и выдумал такое кощунство. Но не всё находится в заговорщицких руках и устах мага и астролога Гнея Пизона, а в достойном гражданине всё восстаёт против этого кощунства. – Не отменить тебе, свинопас Гней Пизон, одну из главных аксиом жизни: быть настоящим мужем, где его настоящность характеризует вот такое его здравствующее положение за столом, где в одной руке он держит колбасы, а в другой руке находится обязательный атрибут для этой его картины повседневной жизни, кружка вина.

И такая картина повседневной жизни самого достойного гражданина Рима (она так и называлась), где в ней имелись только свои отдельные частности, висела в одном из залов термополии «Гальский гусь», и своей натуральностью и выразительностью деталей всего этого быта, завораживала взгляд, оказавшегося в этом зале едока. Кто ел, ел, затем пил немного сразу, где-то с пол полной кружки, затем опять ел, ел, и неожиданно вдруг, решил передохнуть зачем-то, да и остановился своим взглядом на этой картине повседневного быта римского гражданина.

И в едоке при виде всего доступного для его разумения в этой картине жизни патрициев, тут же оживают будни жизни этих изображённых на картине патрициев, чья жизнь вполне вероятно и каким-то неведомым способом оказалась выставлена здесь напоказ перед людьми самого недостойного быть может звания по сравнению с ними. Из-за чего первая возникшая мысль едока, поверившая всему тому, что ей было представлено на обозрение на этой картине, уперевшись в такое несоответствие возможного и представленной на её рассмотрение реальности, начинает над собой, над едоком и над своей наивностью подтрунивать. Мол, разве можно быть таким наивным и верить всему тому, что тебе кажут и говорят. Тем более ты уже сам мог убедиться, насколько ловки на обман владельцы термополии, подавших тебе уж точно(!), как они сказали, сегодняшнюю похлёбку из чечевицы. А она, как минимум, позавчерашняя и воняет чем-то непотребным (чужими наполнения до полной чашки, плевками).

А между тем, те, изначально тут упоминаемые люди благовоспитанные и чинные во всём, чьим выразителем общего мнения был Котта Мессалина, о ком тут вдруг вспомнилось оттого, что они сами о себе напомнили путём своего представления на этой картине быта римского гражданина, висящей на центральном месте стены главного зала термополии, – хотя после внимательного и стойкого на принципиальной убеждённости взгляда, что патриции не могут быть так близко и на глазах находиться перед людьми другого рода племени, а значит, на картине изображены зажиточные плебеи, одна часть едоков, оказавшихся в этом зале, решила, что она не отражает полностью реальности жизни, – до сих пор смотрят на здесь находящихся едоков, всё за ними замечают и имеют на всё своё мнение.

И если с первыми взглядами этих придирчивых людей кое как ознакомились и даже их в себя впитали, то на этом они не останавливаются, и только едок сделал вторую передышку, то ему в лицо смотрят укоризненные и предвзятые взгляды этих господ, со своими пояснениями того, что себе едок не так позволяет делать, когда садится после долгой и дальней дороги за стол, чтобы за ним перевести душу.

И вот второе правило, какому пытаются придерживаться люди к склонные к полноте и цельности себя и своего подхода к делу всей своей жизни, обеду, включает в себя следующие положения едока по отношению к своему обеду. Будь осмотрительным и всегда начеку. И не хватайся за всё сразу обеими руками, запуская в тоже время и в свой рот чрезмерно большой кусок мяса. Что обязательно приведёт к пищеварительному запору и умственной забывчивости, когда дело дойдёт до расчёта с хозяином заведения, кто, непременно заметит за тобой такой жадный подход к своему обеду, и раз ты такой взбудораженный и мало что соображаешь из того, что себе в рот отправляешь, то он не преминет воспользоваться этим твоим временным помешательством.

А вот как надо подходить буквально к своему обеденному времяпровождению и было показано на этой центральной картине термополии. И непонятно очень иногда задумавшемуся хозяину термополии, вдруг остановившему свой взгляд на этой картине, откуда она здесь появилась, и кто посмел таким способом внести разлад в его конструктивные буквально недавно отношения с едоками. Кои посмотрят на эту пасторальную картину неспешного поведения за столом римского гражданина, да и устыдятся уже своего, даже не поведения за столом, а его подобия, нисколько непохожего на вот такой классический пример поведения гражданина за столом. Где они, а если уж быть откровенно честным и не скрывать под маской спешки этих людей, то всё те же, свыше упоминаемые лица, Публий, Кезон и Этоʹт, прямо стыдно говорить об этом, по заходу в термополию прямо встали за п-образным прилавком в этом обеденном помещении, в который были встроены большие котлы с горячей водой, чтобы подаваемая еда всегда была подогретой, а после того, как все их руки были заняты набранными блюдами, а под мышками были зажаты кувшины с вином, они заняли места за одной из свободных боковых лавок.

Ну а уже здесь, они без всяких лишних разговоров и предисловий, – ну что, с дороги можно и по маленькой, – как прямо те люди, кто опасается за то, что им по рукам сейчас дадут или же всё у них заберут, начинают себя вести так, как будто они никогда раньше не сидели за столом и за ним не ели (правда, это можно объяснить их патрицианским воспитанием – они всегда у стола возлежали).

И что вызывает самое большое удивление при наблюдении за этой троицей, на что способен разве что только хозяин заведения, кто всегда заглядывает своим посетителям в рот, чтобы сделать о нём оценочное суждение насчёт соответствия его платёжеспособности и его пищевых желаний, так это то, что самое большое и требовательное нетерпение к расставленным перед собой на столе блюдам проявляют те из них люди, кто своим зрелым внешним видом демонстрирует умеренность и разумность. Но внешность обманчива, в очередной раз убеждается хозяин термополии Латулл, видя, как эту истину подтверждают буквально эти люди за своим столом.

Так в большей всех степени ведёт себя так неразумно и чуть ли не разнуздано за столом, пухлого обрамления даже не муж, а мужичок (как можно догадаться, то это Этоʹт) – он не оставляет и шанса остаться целым всему тому, что у него находилось в тарелках, и главное в кувшине, кой постоянно держался его рукой наготове и приставлялся к его горлу. С чем, с таким отношением к своему обеду, только делал попытки сравниться присевший с другого края стола Кезон, где он скорости поглощения блюд Этоʹтом противопоставил больший обхват своих челюстей, которые за один раз могли вобрать в себя огромнейший кусок пищи.

И в самом конце этой фигуральной гонки по своему насыщению, безнадёжно отставая, находился Публий, занявший место за лавкой напротив столь агрессивно себя ведущих по отношению к пище едоков. Где Публий, несмотря на не наличие в себе стольких прожитых лет и значит наличествующего опыта, как у его товарищей, повёл себя наиболее благоразумно или похоже на то благоразумие за столом, которое свойственно благочинным гражданам с той самой картины «Повседневный быт римского гражданина» в этом заведении, которая занимается на глазах едока и посетителя вот таким визуальным морализаторством.

 

И Публий, как только занял своё место за столом, не бросился с бешеным восторгом в устах: «Наконец-то!», и без оглядки своим лицом к стоящим перед ним блюдам, начав всё рвать и метать перед собой, а он с лицом человека много знающего и даже о чём-то сверх меры догадывающегося о том, что хозяева этого заведения предпочитают скрывать и умалчивать, всего лишь снизошёл им до блюда с едой перед собой очень для него близко и там застыл. И в таком положении он до того момента пребывал, – разве что за исключением небольших перерывов связанных с его отвлечением на пару-тройку глотков из кувшина с вином, – пока при его подъёме не выяснилось, что он человек очень скромный на показ своего умения расправляться под чистую со своим блюдом. И если бы не его рот и нос, перепачканные ингредиентами местного фирменного блюда, моретума, то можно было и не догадаться о том, куда подевалась эта лепёшка.

А всё между тем так, и за съеденным моретумом сидел Публий, кто в отличие от своих товарищей сидел напротив них и этой знаковой картины из жизни римского гражданина, коя отвлекла его от самого себя и своих будней жизни. Где она сразу же начала наполнять его внимание и мысли собой, давая понять Публию, что именно он из всей их компании достоин того, чтобы с ним поговорить о серьёзных вещах, и если он проявит проницательность мысли, то ему будут раскрыты некоторые тайны и секреты из жизни самых достойных мужей этого Города.

И в этом его клятвенно заверяет возлежащий в самом центре картины муж с серьёзным и мужественным лицом, в ком сразу видна большая обстоятельность себя и своего значит слова – вон как он крепко держит в своём повиновении всех изображённых на картине людей: челядь грозным взглядом неумолимости, матрону крепкой рукой за то, за что она заслужила на это время, своего друга и товарища по пиршествам, поднятым свободной рукой бокалом, с приглашением поддержать его устремления быть сегодня добродушным хозяином.

А когда Публию этим достойным и обстоятельным мужем, так открыто продемонстрировано и показывается, как он ответственно относится ко всему, что его касается, а сейчас его взгляд ответно касается Публия, то от Публия теперь ожидается ответный шаг в деле выражения своего ему почтения. А как Публий это должен показать, то сей достойный муж даже не сомневается в том, что Публий в этом деле проявит нужную сообразительность и приметливость, когда он так открыт перед ним.

И Публий сообразил понять, что от него хочет этот достойный муж, уже поднявший кружку с вином и только и ожидающий, когда Публий его поддержит в этом его начинании. А Публий человек по своей натуре отзывчивый и он всегда идёт навстречу пожеланиям людей. И он и на этот раз остался верен себе и не стал подводить ожидания этого достойного мужа с картины, так внимательно на него смотрящего.

И как только Публий полностью осушил кувшин вина, стоящий перед ним, – тот достойный муж оказался очень настойчивым в таком деле, как налаживание дружеских отношений с Публием, и пока он всё не выпил из кувшина, он не сводил с него своего принципиального взгляда, – то ему, наконец, был по имени представлен этот грозный муж. Но не так на прямую, как это всегда делается, а учитывая все эти обстоятельства нахождения и знакомства Публия и этого мужа, кто открылся только одному Публию и готов только с ним обговорить некоторые секреты из внутренней жизни граждан Города, о коих знает лишь только он, – сам видишь, что для меня многое открыто из того, что за собой люди здесь не замечают, предоставленные сами себе, – имя этого мужа до Публия было донесено со стороны, со стороны п-образного прилавка, где зорко ко всему присутствовал хозяин заведения.

И как понимается Публием, то такая скрытность сего мужа не случайна: многие хотят быть обладателями носимых им секретов. Но только избранные им люди, кто обладает как у него проницательным умом и чутким слухом, способным услышать даже то, что только надумалось сказать и ещё не было сказано, могут этим в последствии похвастаться.

– Это Азиний Галл, блестящий оратор. – До ушей Публия со стороны кухни доносится чей-то голос, как потом выяснится, хозяина заведения, Латулла, и Публий начинает в себе собираться, – он несколько рассредоточился на своём месте сидения, вытянув ноги под лавкой и опустив голову на подставленные локтями на стол руки (это на него начало сказываться с таким усердием выпитое им вино из кувшина), – чтобы не пропустить мимо себя ничего из того, что там где-то говорится. А оборачиваться назад, чтобы в лицо заметить для себя этого Азиния Галла ему незачем, когда он уже знает, как тот выглядит – точь-в-точь, как тот достойный муж на картине, кто прямо сейчас буквально ему подмигнул, как только он был Публию представлен.

– Как я понимаю, то природа этим компенсирует его уродство. – До Публия донёсся другой насмешливый голос, вызвавший ответный восторг у Латулла, с трудом его скрывший себе в кулак.

– И что он здесь делает? – до Публия донёсся ещё один голос. А вот к нему Публий решил прислушаться. А как прислушался, то вдруг понял, что этот голос принадлежит самому себе – это его внутренний голос. И единственное, что ему после этого выяснения было непонятно, а кому всё же отвечать на этот вопрос.

А такая достаточно сложная для понимания ситуация, даже для человека в бодром состоянии духа, не так уставшего с дороги и после столько выпитого с той же дороги, как Публий, представляет не тривиальную задачу. А что уж тогда требовать и ожидать от Публия, поставленного в тупик своего понимания самим же собой. Вот он и не стал от себя слишком многого ожидать и тем более подгонять себя под требования человека во всём разбирающегося и на все вопросы знающего ответы, а он решил положится на свой слух.

Ну а пока с той стороны, откуда до него должны были дойти подробности нахождения здесь Азиния Галла, со своими разъяснения того, что он тут делает кроме того, что он, чавкая, ест и прихлебательски пьёт, Публий, держа под слуховым контролем всё происходящее вокруг, чему очень мешают всё не перестающие жевать и прихлёбывать из своих кружек едоки напротив него, начинает в прищуренный взгляд изучать надписи перед собой на столе, вырезанные чьей-то грамотной рукой.

И как понимается Публием даже со своего прищуренного взгляда, то за этим столом часто собирались люди не последнего и искромётного ума, где он шибко требовательно к ним подходил в деле своего самовыражения, вот они и не проходят словом мимо всякого посетителя термополии, а в особенных случаях, когда это озарившее их ум острословие нужно передать потомкам, оно отчётливо врезается в дерево стола на память потомкам.

– Ешь, пей и веселись, ибо завтра умрёшь! – с таким взглядом на жизнь компания, состоящая всё из больше людей самого отчаянного и отъявленного вида, занимает в своё прошлое время место за столом, за которым сейчас поместился Публий. И начинает сообразно своим представлениям на себя и вокруг себя, себя везти – есть, пить и отчаянно радоваться жизни.