Tasuta

На горизонте души…

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Без греха

Он стоял под дождём, вздрагивая от каждой капли воды, что шлёпалась на его упругую кожу со звоном, напоминающим хлёсткий, наотмашь, звук пощёчины. Редкие снежинки порхали подле мелкими бабочками, а когда, уже совершенно без сил, усаживались к нему на плечи, тут же таяли или рыдали от сострадания, – тут уж истины не понять, как было неясно, что он сделал не так, и в чём виноват.

Он был обычным цветком, столетником, и как настоящий мужчина, был терпелив и стоек, не лез в глаза, не напоминал о себе, но молча ожидал, когда на него обратят внимания.

Хозяйка попусту взяла его листочком у приятельницы, да и позабыла про него, пока однажды, размораживая холодильный шкаф, не обнаружила примёрзшим к стенке. Листок положили на блюдце, где он вновь был позабыт надолго и чуть не отправлен с прочим мусором в печь, занимавшую едва ли не половину кухни. В тот же самый день, в доме отыскалась небольшая стеклянная рюмочка с ущербным краем, от которой тоже намеревались избавиться, но было решено объединить эти две ненужные никому, зряшные судьбы в одну.

– Не пустит корни, выкину прямо так, вместе с посудиной, – порешила хозяйка, и задвинув рюмку за занавеску на подоконнике, вновь позабыла про цветок, а вспомнила лишь когда распечатывала кухонное окошко, прибирая дом к Пасхе. Корешками алоэ оказалась заполнена вся рюмка, да столь плотно, что разъединить с нею цветок показалось невозможным, и он был посажен в плошку прямо так, вместе со стеклянным сосудом, который скрылся под землёй в объятиях корней, нисколько, впрочем, не сетуя на происходящее.

Рюмка была уже очень немолода и немодна, да осталась в одиночестве, после как побились при случае или винном веселии все её товарки, и теперь прекрасно понимала, что из печи не возвращаются, а объятия цветка могут задержать её ещё «по эту сторону клумбы» на какое-то время.

– Ты не путаешь? – Поинтересовался листок у рюмки. – Тебе-таки придётся располагаться по ту сторону…

– Мне это никак не навредит! – Беззаботно ответила рюмка. – В земле довольно много песка, я же и сама по сути сделана из него, так что за меня не тревожься.

– Ну, если тебе хорошо, то и я доволен. – Успокоился листок алоэ.

Дни стояли в очередь друг за другом, и уходили порознь в никуда, а цветок, несмотря на небрежение к нему хозяев, которые подолгу забывали об его существовании, вполне себе рос, обзаводился новыми лепестками, так что вскоре уж нельзя было разобрать – где он сам, а где его многочисленная родня.

Цветок был горд тем, что, не доставляя никому хлопот, тем не менее статен и хорош собой, но хозяйка однажды рассудила иначе.

– Что ж такое? И не поливаю я его, и не кормлю ничем, а растёт не по дням, а по часам. Портит мне весь вид. Надоел! – И вынесла цветок на улицу, поставив рядом с дорогой, со словами, которые показались самыми верными, что называется, к месту, – Заберёт кто, не жалко, а раздавят, так туда ему и дорога!

Цветок был более,чем растерян и куда как более, чем напуган. Вода, что лилась с неба, сперва напоила его досыта, а после размыла землю до того, что цветок выпал из горшка. Можно было бы сказать, что навзничь, да только как определить, где у него, бедного, лицо.

К счастью, по дорогам земли ходят разные люди, среди них встречаются и добрые, и те, для которых чужое страдание так же огорчительно, как собственное, а, может, и того боле. В ту пору мимо поверженного цветка довелось проходить некому парнишке. Поднял он было ногу, пнуть странный комок на дороге, да передумал. Присел на корточки, разглядел и сам столетник, и то, как крепко держит он своими корнями рюмочку.

– Не бросил, значит, друга?– Ласково усмехнулся парнишка. – Ну, так и я тебя не брошу. – Подхватил цветок, да и понёс домой.

– Мамка-то с папкой не заругают? – Шептал ему цветочек, прильнув к рукам, но стараясь всё же не уколоть своего спасителя.

– Вот ещё! Молчи лучше, береги силы, а то не справить тебе своего столетия.

Ну, вот и всё. Живёт нынче цветок не на холодном подоконнике, примерзая листочками к расписанному морозом стеклу, а в тепле и неге. Беседуют с ним, протирая от пыли каждый листочек, и раз в месяц поят хорошей водой из собственной, именной его лейки. А по праздникам балуют спитым чаем, – любит он это дело, чего уж греха таить.

Что про рюмочку, – не обошли вниманием и её. Разжал цветок кулачок корней, у хороших-то людей. Чистая, красивая, стоит рюмочка рядышком с цветочным горшком, а что край у ней немного сколот, – то ничего, – кто из нас без изъяна, который без единого греха…

У взрослых всё не так

Из тёмного прошлого в светлое будущее, говорите? Хотя, в самом деле всё наоборот. Минувшее известно уже, сбылось, неведомо пока, чем аукнется ему из сумрачной пещеры неведомого будущего, – только это верно, а вот относительно прочего…

…Деревянные, ребристые на концах щипцы, скреплённые гнутой железкой давно уж сгорели в печи, да и сама печь снесена более полувека тому назад, но ты хорошо помнишь, какими мягкими, податливыми делались они после того, как мать переворачивала ими в выварке кипящие простыни. Ибо пятно на белье, это словно на совести клеймо, – так считали хозяйки. Мать держала щипцы обеими руками, истомлённая кипятком ткань была сонна и грузна от того, а чан плевался недовольно кипятком, предполагая, что сам справится с варением постельного, ему не впервой.

Оставленные на краю раковины отдыхать, щипцы дышали паром, ровно дракон, сверкая глазками гвоздей, коими была приколочена та самая гнутая железка. И не было никакого несогласия из-за того, что зрачки, с их металлическим блеском не на месте. Воображение ставило всё куда надо, объединяя воедино в сказочный, былинный образ, дополняя его длинным розовым языком, с которого капала мыльная пена, будто усталость с загнанного коня.

– Не ошпарься! – Беспокоилась мать. – Отойди! А ещё лучше, выйди отсюда насовсем.

Ей было невдомёк, что наш домашний дракон мил и не в состоянии причинить мне никакого вреда. Но мать есть мать, волнение за собственное дитя не то вперёд его, прежде её самой родится, посему поневоле приходилось слушаться и выдворяться не медля, оставляя за спиной сырой горячий кухонный туман, в том самом, набившем оскомину прошлом, про которое много судят, да знают не больше остальных.

Несмотря на признанную, в общем, безмятежность детства, оно куда как более опасливо, нежели другая какая пора. Детство безотчётно и бессознательно в горе и в радости, но особенно оно славно умением видеть хорошее даже сквозь слёзы, которые сами по себе не больше, чем ответ на несправедливость в отношении его.

Строгий взгляд, слово или намерение высказать недовольство, – и вот, ребёнок уже несчастлив, а переполненная нешуточным, штучным горем душа изливается слезами. Но чуть забрезжит рассвет радости, что может сказаться в любом мало-мальски заметном движении духа, как он словно парит, и мечется солнечным зайчиком от человека к человеку, покуда вновь не одёрнут. А охотников на то больше, нежели супротив.

У поживших немного, уже всё не так, и тихое, полное любви «Ма…», будет ли довольно с неё? Разглядят ли рубцы на сердце? Увы, она уже задолго доныне не дитя, и не видит ничего дальше слёз. Ибо не дано оно возмужалым, не дано.

Как только рассеется туман…

Едва отворив дверь, чтобы выйти на порог, я был остановлен туманом. Сперва он наступил мне на носки сапог, мешая пройти, и чуть погодя, с шёпотом: «Догадайся, кто!» прижал скользкую ладонь к моему лицу. От неожиданности я чуть не упал, а после, по забытой в детстве привычке, оборотился за спину и по сторонам, но никого не увидал, не застал ни рядом, ни подле.

Туман был навроде мучного или овсяного киселю. Белесый, местами погуще, а кое-где казалось, что вот-вот, ещё совсем немного, и его пелена прорвётся, даст, наконец, солнечному лучу возможность докоснуться до земли. Увы, то был обман, фальша, неправда. Не отыскав, на кого рассердиться или на что отвлечься, приходилось упрекать во всех существующих невзгодах и винить в них лишь себя.

Рассматривая преграду тумана, как ничто, нечто, спешно отыскивал я опоры в сердце, но не находилось там ничего. Оказалось, что всякое, что доселе считал я приметой себя, было лишь ответом на тревогу окружающего мира, на его посыл разбередить меня.

В растерянности, ровно в слезах, я стоял на пороге дома, желая только одного – отыскать точку опоры где-то на дне сердца, в самом нутре, а значит и себя самого.

Туман же неистовствовал. Моя нерасторопность и недогадливость утомляла его. О том, что в мире теперь есть кто-то ещё, помимо меня, я догадывался по несмелому, жалобному оклику ястреба из поднебесья, столь мутного и унылого в этот час, что поневоле хотелось расплакаться в угоду недавнему затяжному дождю, и дабы потрафить туману, что расстарался, укутав округу ещё более плотно, не оставив ни единого просвета.

Я не мог двинуться с места, а ястреб всё звал и звал, взывал к состраданию, уязвлял по невыносимой, подчас, мольбе, – расстаться с частью собственной души ему в угоду. Ведь нет иначе пользы от сопереживания, не оно это вовсе, в противном-то случае. И задумался я, так глубоко, как никогда раньше.

Добившись своего, обратив меня к себе, туман стал отступать. Расступаясь, он понемногу давал дорогу взгляду вовне.

Первыми обнаружили себя деревья. Они показались неясным, затёртым не до конца карандашным рисунком, наброском, начертанным неуверенной, но искусной рукой.

И в тот же час под ногами хмелел от собственной важности хмель, ибо кроме его полупрозрачных лепестков цвета топлёного в печи молока, на снегу не было видно больше ничего.

– Что ж вы за люди такие, русские!? Страдание, возведённое в национальную идею? Это для вас – правда? Вы все нормальны?!

– Мы-то про сострадание, если что, но в общем… Неумение страдать выдаёт отсутствие в человеке человеческого. Не ради самой муки, само собой, да и как не найтись причины для неё? Она здесь, рядом, и будет заметна вскоре. Вот, погоди, только рассеется туман…

 

Коль не мила…

Зима, что стенала, забрасывая погребённую в прошлом осень горстями снега, так похожий на крупный, чистый донской песок, вдруг отступилась, и умывая бледный, хмурый, отёкший ото сна лик округи слезами дождя, махнула рукой:

– Делайте, что хотите! Коли я вам не мила, уйду…

– И куда это мы собрались? – Поинтересовался календарь. – Нешто нынче не твоя пора?

– Да, вроде моя.

– Так что ж тогда?

– Не любят меня здесь. Сетуют, хулят.

– Считаешь, зазря?

– Почём я знаю.

– А чего тут знать-то? Ко всякому делу подступаться нужно, исподволь подбираться, негоже нахрапом. Когда на цыпочках подойти, когда переждать, чтобы попривыкли к переменам, а ты как? Чего скандачка влетела-то? Сыпанула снегом так, будто за щекой держала долго, да прыснула, рассмешил кто, а остановиться не смогла. Тропки замело, дороги забросало… Кому куда выйти, так не видно, где ступать, да и ежели наступишь, нет недёжи, что сумеешь возвернуться.

Зима, то есть ты, ведаешь, чем хороша?

– И чем же?

– А вот слушай, запоминай.

Припорошила белым чёрное, украсила, дала пройтись по красивому, – зажмурилась, дабы осмотрелись стёжку пробили, испробовали снежинок вкус, сколь разнятся промеж собой, есть ли похожие.

– Сразу скажу, что нету. У меня без подделок, каждой всё своё.

– Так ты не дала изумиться мастерством своим с умением! Не дозволила улыбнуться всякой по-своему. Зато навалила горы до неба, – радуйтесь, мол. А в чём тут радость? Не подскажешь?

В лесу не пройти, ни веток, ни коры не достать, не докопаться до травы, не отбежать от недруга. Скольких обессилела, да обездолила – знать тошно. Ну, а что до города, – ни одна мать в здравом уме дитя от себя не отпустит погулять.

– А снежки? А баба снежная?

– Да какая баба, помилуй!? Потонет ребятёнок в том сугробе, замёрзнет, заплутает, дороги домой не отыщет, в двух шагах. Да что в двух, – один раз топнет, и с концами…

Долго вздорили зима с численником, заморочили вовсе природе бедовую голову – потёк сок со всех сугробов. В городах дома с лица сделались темны и заплаканы, лес же до стволов промок, поник ветвями, будто завял, а по стаявшим за одну только ночь тропкам забегали скорее обыкновенного мыши с землеройками, смыты нежданным половодьем с пригретых мест, ищут в смятении свои норы, но никак не найдут.

Старики говорят, всё хорошо в меру. Так-то оно так, да чего только не случается в миру… Чай не в келье живём, не на Соловках, под защитой трёх саженей сложенных из валунов стен хотя от лютого ворога, хоть от всякой непогоди.

Беспризорщина

Отец называл меня беспризорщиной, ребенком улицы, хотя это было не совсем так. Занятый от и до, я не успевал насытиться улицей, хотя помнил все трещины и неровности асфальта, каждую выбоину дороги, что в дождливый день наполнялись водой.

Подле огромного дуба на пригорке в центре двора всегда происходило нечто притягательное и запретное, а от того и непозволительное. Весной, летом и осенью там хохотали ребятишки, они рассказывали друг другу смешные или страшные истории допоздна, а мне всякий день надо было рано вставать, как раз в то самое время, когда, перед первыми тактами гимна, радиоточка набирала воздуху в лёгкие. Зимой, тот же дуб с трудом сдерживал улыбку, наблюдая, как ребятня съезжает по ледяному языку горы на картонках, проволочных прочных ящиках из-под молока или прямо так, на скользких подошвах. Скатывались коротко, но подолгу, в облаке мелкого снега и часто до самой двери в аптеку, располагавшуюся на первом этаже дома напротив.

Засыпая под гомон со двора, звуки которого проникали в комнату через форточку вместе со свежим воздухом, я неизменно завидовал, даже, бывало, плакал, досадуя на невозможность разделить их свободу. Хотя, справедливости ради, если когда и случалось присоединиться к дворовой компании, мне приходилось больше молчать. Толку им было от меня, как говаривал отец – одна бестолочь: в книгах, что я читал, не было ничего смешного или страшного для них, а прокатиться с горки я мог только подвернув подол пальто на рыбьем меху, что досталось от старшего брата. Но и это не делало меня на улице своим.

Вечно занятый и озабоченный, я никогда не знал, чем ответить матери на нотации относительно моих друзей:

– Скажи, кто твой друг…2 – Твердила она, на что я возражал резонно:

– Но у меня их нет!

– Даже в школе?

– Да.

– Вот видишь, это плохо! Значит, тебя не уважают!

– Не очень-то и хотелось… – Несмело отзывался я, после чего выслушивал о том, какой я малокультурный и заносчивый, нее почитающий никого, кроме себя.

– Да я и себя-то не очень… – Пытался оправдаться я, на что получал ещё больше упрёков, среди которых главным был – неблагодарность к родителям.

– Уйди с глаз моих долой! – Требовала мать, в конце концов, но сделать это в коммунальной квартире было довольно проблематично, так как мне нужно было готовить уроки, поэтому ей приходилось уходить самой. В кухню, дабы поучить жизни соседей.

Помню, как однажды, после очередного скандала я уселся за собственноручно сколоченный стол и уткнулся в учебник истории. Несмотря на то, что, по словам матери, «каждый интеллигентный человек должен знать историю», этот школьный предмет не вызывал во мне ничего, кроме раздражения. К счастью, я вспомнил, что в портфеле завалялся «Кис-Кис», и порешив подсластить себе жизнь с риском потерять поставленную недавно пломбу, принялся жевать. И тут в комнату вошёл отец.

– Что ты ешь?

– Конфету…

– Я бы не советовал. Тебе вредно. Выплюнь. – Как бы между делом сказал он, и я послушно выплюнул на фантик то, что осталось.

– Ты.... Ты это сделал?!! – Изумился отец. – Надо же…

И погладив меня по голове, он ушёл к матери на кухню.

Через некоторое время из-за двери послышались громкие, раздражённые голоса родителе. Казалось, что они ссорятся.

«Лучше б уж мать кричала на меня…» – подумал я, и захлопнув закапанные слезами страницы учебника, решительно направился к родителям. Но как только переступил порог кухни, они замолчали. Единственно, что удалось расслышать, – слова матери о том, что «ребёнок, это прежде всего ответственность, ответственность на всю жизнь». Ну, не знаю. Я был с этим не согласен. Мне всегда казалось, что самое главное – любовь, а уже к ней прилагается всё остальное.

Отец называл меня ребёнком улицы, беспризорщиной, и только теперь я припоминаю, что говорил он это без осуждения, а с изрядной долей сочувствия, гордости и …любви.

2Сунь-цзы – китайский стратег и мыслитель, VI веке до н. э. «Искусство войны»