Tasuta

Ночь музеев

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Глава третья.

Когда поднялось солнце предвещающее скорое наступление полудня то оно не замедлило проникнуть слепящими лучами и озарить светом даже комнату Владислава Романовича проявляя всю пыль, скопившуюся на столе, бумагах и комоде, а также витавшую по свей комнате отдельную пыль, походившую скорее на тополиный пух, отделившийся от деревьев и обретший свободу. Владислав Романович проснулся от шума детей, играющих на улице. Солнце ослепило его стоило ему открыть глаза. У окна на деревьях пели птицы, которые в свое время свили там себе гнезда. За дверью шумела Марья Вадимовна, видимо что-то стряпала и слышался неумолимый топот ее ног, а все из-за поломанных сандалий, которые она забыла починить.

Состояние Владислава Романовича было плачевно, ему неистово хотелось спать, но шум так сильно препятствовал приходу сна что был сильнее всякого его желания. Своими руками он сжимал и разжимал одеяло от злости, настолько ему было невыносимо. Он чувствовал себя беспомощным против злосчастного шума, который в дребезги разбивал его изнутри. Было в этом беспомощном положении нечто ужасное. Владислав Романович понимал, что ничего не мог с этим сделать, он не мог накричать на детей и побранить Марью Вадимовну за то, что она забыла починить сандалии, ему не суждено было даже спугнуть поселившихся неподалеку птиц, сплетших свои гнезда, как назло, ближе к окну Владислава Романовича.

Бессильный, бодрствующий и отчаявшийся он начал делать то, что было прямо противопоказано человеку, пребывающему в его положении – думать. И каковы же были его мрачные мысли? Заглянуть в эту душу означало бы опорожнить ее, поэтому ограничимся одним лишь безобидным наблюдением. Но перед тем, как сделать следующий шаг навстречу к заветным мыслям Владислава Романовича, которые, несомненно, могут показаться пропитанными беспробудным мраком, тьмой, заволокшей его в бездну, следует отметить, что его мысли относящиеся к кому бы то ни было есть лишь искаженные мысли едва проснувшегося человека. В каждом временами проявляется тьма, наша же задача усмирить эту непослушную блудницу.

Несмотря на всю важность данной минуты, безусловно схожей с минутой, в которой хищник, уже пригнувшийся в траве, вот-вот прыгнет на свою жертву дабы прокормить себя, несмотря даже на состояние Владислава Романовича и весьма плачевное его самочувствие не стоит оправдывать его мысли пока они окончательно им не завладели и какими бы они ни были, в первую очередь следует всегда помнить о том, что важно не столько то зло которое человек питает сколько то зло через которое он переступает. Эта извечная борьба души с телом, разума с чувствительностью, правды с ложью неотступно преследует каждого человека, проявляется так или иначе в каждом его решении, и прежде, чем осудить, прежде чем взглянуть на свои поступки, на свои решения, человек не замедлит и не упустит возможности совершить вещь, от которой он не может отказаться – от порицания ближнего своего. Вот эти мысли, которые Владислав Романович едва ли мог контролировать:

«Что же это такое? Почему они не дают мне покоя? Почему эти люди беспокоят меня, осаждают меня, тревожат меня? Мне так хочется спокойствия и тишины, мне бы хотелось этого больше всего на свете. Почему же мне не суждено было сделаться любящим? Поистине я стал ненавидеть, но ненавидеть кого? Сначала себя, затем остальных. Есть истина, которая напоминает мне о том, что я сбился с пути, она гласит: «если ты избрал путь ненависти, если все ненавистно тебе, значит ты проиграл» и поистине, мой разум не позволит мне прильнуть ко лжи, предстать пред остальными в виде грязного, неопрятного человека. Я стал бедняком, но не потерял былого достоинства. Пускай мои одежды не залатаны, зато мое сердце продолжает чувствовать! Но есть нечто… ох! Опять эти дети зашумели, да что же это в самом деле! Ну как так можно, вот если бы они… Если бы их хорошенечко… ах, нет, нельзя думать плохо, нельзя дурно поступать… нельзя. Но что же? Ах, есть кое-что, тревожащее меня, убивающее во мне всю волю, всякую жизнь даже сильнее ненависти, я… я не могу ничего написать, мне так трудно придумать… невыносимо трудно, до невозможности. Разве этого я желал? Я потерял все, все что когда-либо имел: семью, друзей, работу, любовь… я лишился всего чем дорожил и обратился… стал делать то, чего мне вовсе не хотелось. Для чего? Чтобы обрести свободу. Какую свободу? Свободу быть собой и бежать от самого себя. Но даже это, даже моя свобода теперь разбилась на маленькие кусочки, на мелкие осколки, которые мне никогда ни собрать, ни соединить воедино. Мне так жаль своей прожитой жизни, так дурно знать, что всю жизнь я только и делал что страдал, и за что? Просто так. Таковы наши страдания, такова наша жизнь, так будет ли возмещение? Будет ли мне, когда нибуть награда за мой безвозмездный труд? Ради чего я это делал? Я ненавижу это, ненавижу жизнь, в которой шумят дети, в которой птицы до боли в ушах трещат и трезвонят поутру, я ненавижу жизнь, в которой есть бессонница, ненавижу жизнь без любви… ненавижу!»

Владислав Романович смолк под воздействием мучительного своего положения. Он ощущал себя больным, хотя был абсолютно здоров и как некоторые искусствоведы поговаривают: «Гении больны телом, но свободны душой» так можно было сопоставить в этом отношении и Владислава Романовича с остальными «больными гениями» и признать в какой-то мере то, что Владислав Романович был одаренным, но увы, против своей воли, скорее даже насильственно одаренным, отличным от остальных своим талантом, который себя никак не оправдал.

Лежа на кровати под крики детей и Марьи Вадимовны, Владиславу Романовичу все же удалось отвлечься от громогласной суеты и ненастного шума, исходившего снаружи и беспрепятственно проникавшего внутрь, в самую глубину его сознания. Чем можно было отвлечь эту сломленную душу? Только любовью. И действительно, стоило ему услышать сначала запах деревьев, а затем и звук шелеста тысячи листьев на нем как этот звук моментально сообщил ему успокоение, невольно проявил улыбку на его угрюмом лице и возбудил в нем чувство любви. Не проявлявшееся долгие годы и давно забытое, чувство это нисходило на него с самых небес и ласкало подобно ветру его бледную от недостатка солнца и прогулок кожу, дряблую не по годам, обветренную постоянными ночными сквозняками, исцарапанную чесоткой, болезненную от плохого аппетита, и умирая Владислав Романович начал оживляться, приходить в себя, любить и торжествовать над ненавистью, над смертью тела и души так словно он никогда не подвергался злостным нападкам внешнего мира что так рьяно повергал Владислава Романовича в самое отчаянное состояние и заставлял его сомневаться в дальнейшей способности сосуществовать вместе с остальными его обитателями.

Владислав Романович едва не уснул, воспользовавшись минутой затишья, которая неизменно накрывает нас поверх одеяла пледом полного безмолвия, как вдруг он вытянул правую ногу и ударился об деревянную дощечку бывшую краем кровати пальцами своих ног и застонал от боли. Сон отпрянул, шум воцарился вновь. Ко всему этому прибавилась нестерпимая духота вынуждающая Владислава Романовича судорожно переворачиваться на кровати, перебирать одеяло руками и ногами, потеть, иногда отбрасывать одеяло в приступе ярости, а затем возвращать его обратно, укутываясь всем телом несмотря на нестерпимый жар.

Духота обыкновенно привлекает мух, но еще больше их привлекают открытые окна, через которые без труда можно проникнуть в неведомое логово, жаль мух обычно не заботит то, каким образом они выберутся из него. Одна такая муха залетела в комнату к Владиславу Романовичу, но этим она отнюдь не стала ограничиваться, этого ей показалось мало. Она заметила на кровати какое-то существо и единственная ее мысль (если мухи конечно способны мыслить) состояла из того, как бы поскорее изведать и познать какое оно из себя это лежачее, порой движущееся существо? Таким образом муха начала хладнокровно осаждать Владислава Романовича, она садилась ему на лицо, беспрестанно жужжала, мучила, изводила бедного не выспавшегося писателя. Эта муха была безжалостнее всякого следователя, всякого преступника и надзирателя, ей казалось мало одного, трех, пяти раз сесть на лицо обезумевшему от бессилия Владиславу Романовичу, который отбивался, шикал, махал руками, тряс одеялом, но увы никак не мог принудить себя открыть глаза и тем более встать дабы дать отпор злосчастному обидчику, крохотному злодею, ей хотелось завладеть этим существом и потому она никак не могла от него оторваться, не могла воспротивиться своему инстинкту.

На какое же мучение она обрекала Владислава Романовича! Дошло даже до головных болей и льющихся слез, но, так вышло, что именно из-за слез его носовая полость вдруг сузилась до двух маленьких щелей, через которые практически невозможно было дышать. Владислав Романович более не мог держать глаза закрытыми. Наступила минута, когда он начал сомневаться в собственной безопасности. Ему чудилось дуновение смерти. Все в одночасье закружилось вокруг него, предметы потеряли недвижность, ровно, как и поверхность бывшая им опорой. Владислав Романович перестал плакать, он сел на кровать и свесил ноги на пол, он сгорбился дабы опереться руками о кровать. Одеяло соскользнуло с его плеч и прикрыло бедра.

Он со всей серьезностью вперился взглядом в необозримое, словно там ему удалось бы найти помощь, отыскать жизнь, которую как ему казалось он начал постепенно терять. Этим взглядом он словно вопрошал самого Бога о своей судьбе и ответом на этот молчаливый взгляд пришлась немая тишина. Для Владислава Романовича больше не существовало шума сандалий Марьи Вадимовны и криков играющих во дворе детей, все это осталось там, за сценой, он же путем какого-то осознания, близости смерти сумел-таки выйти за ее пределы.

Но приблизившись настолько, насколько это было возможно, смерть как это нередко бывает, отпрянула от Владислава Романовича оставляя его на попечение своей помощнице. Сон – это маленькая смерть, подготовка к смерти, смерть мимолетная, проходящая. Владислава Романовича окутала эта помощница смерти, а он и не заметил, как внезапно уснул, как оборвалась всякая связь реального с вымыслом и в какой-то степени этот обрыв, называющийся переходом ко сну или засыпанием поглотил Владислава Романовича еще до того, как тот успел углубиться в него. То можно было назвать спасением. От кого? От самого себя.

 

Он спал очень дурно и в конце концов, ближе к вечеру, он проснулся в не менее плачевном расположении духа чем до этого. Голова кружилась, глаза болели и слезились, нос шмыгал, кости болели, зубы ныли. Владислав Романович снова сел на кровать и свесил ноги. Теперь он вопрошал самого себя и вопрос, который он задал себе, был по-своему ужасен. «Стоит ли проживать сегодняшний день? Стоит ли проживать оставшуюся жизнь?» – Настолько глубоко в нем засела та боль, которая продолжала осаждать его со всех сторон, что у него не оставалось иного выбора кроме как прийти к столь страшному заключению, но вопрос не всегда имеет ответа, не всегда может привести к действию, но тем не менее, когда вопрос задан и сформулирован, он имеет право тяготить душу вопрошающего до тех пор пока он не будет полностью разрешен.

Внезапно в дверь постучались.

– Владислав Романович просыпайтесь, здесь ваш батенька приехал, поднимается, сейчас уже будет здесь, одевайтесь скорее, просыпайтесь голубчик и отоприте дверь… а я пойду к сапожнику, поэтому не смогу вашему благороднейшему батеньке дверь отпереть, итак, опаздываем. Просыпайтесь скорее… ну, а я пошла. – То была Марья Вадимовна.

Владислава Романовича словно облили холодной водой. Он незамедлительно, даже судорожно вскочил с кровати как проспавший все занятия школьник и начал искать рубашку в комоде, да забыл напрочь в котором ящике лежат рубашки. Таким образом, методом проб и ошибок он перебрал каждый из них и, как назло, оказалось, что в самом нижнем ящике и находились все его рубашки, не поглаженные и кое-как уложенные в одну кучу, из которой он выбрал одну единственную какую и счел подходящей. Дрожащими пальцами он еле как застегнул пуговицы, затем то садился на кровать, то вставал, не находя себе места пока не услышал громкие сапоги Романа Федоровича надвигающиеся и приближающиеся прямо к его двери. Тогда уж он встал и не дожидаясь отпер дверь минуя тем самым тяжелую минуту затишья, которая непременно бы образовалась после стука Романа Федоровича в эту дверь так как он никогда не позволил бы себе войти без стука даже к собственному сыну.

Роман Федорович глянул сыну в глаза со всем равнодушием, на которое был способен. Он молча вошел в комнатку держа сложенные за спиной руки. Он даже не стал снимать свое громоздкое пальто и не садился в кресло, а напротив, стал ходить по комнате с опущенной головою меряя комнату своими шагами.

– Ну, здравствуй сын. – сказал он грубым голосом пока Владислав Романович закрывал дверь.

– Здравствуй… папа. – Владислав Романович, услышав свой изменившийся голос откашлялся, но это все равно нисколько ему не помогло. Он пребывал в нерешительности, беспамятстве, еще не совсем отошел ото сна и теперь ко всему прочему, его голос изменил ему в столь трепетную и возможно очень важную минуту, от которой, Владислав Романович ожидал только наихудшего, ведь отец последние годы отожествлялся в его уме обыкновенно как причина многих его страданий.

– Послушай сын, ты провел очень много времени занимаясь всяким вздором, а я, о чем ты прекрасно знаешь не приемлю никакого писательства, для меня это равно безделию оправданному деньгами, но пусть так… знавал я одного писателя, я тебе уже говорил о нем давеча Гвоздев Михаил Анатольевич, помнишь, как он скончался? С бедностью и позором. Мне осточертело гнаться за тобой и предлагать тебе место, о котором грезит чуть ли не каждый второй. Не хочешь работать? Ну и Бог с тобой. Хочешь жить как свинья и прощелыга пожалуйста. Только за свой счет. Я уже сказал об этом Борису, никаких больше подачек, никакой милостыни. Сам прибежишь к нам как миленький. По-твоему, это слишком жестоко сын? Может я к тебе несправедлив? Вот что я тебе скажу, мне надоело краснеть, когда меня спрашивают про тебя. Ты заставляешь меня прибегать к тому, что мне ненавистно – ко лжи. А мать твоя? Бедная женщина! Она уже и думать про тебя не может, до того ты ее огорчаешь своим несносным поведением. Может мы чего-то тебе не дали в детстве? В этом я сомневаюсь. Ты был одет, образован и вскормлен как полагается. Честно признаться мне тебя не понять, мне неясно ради чего ты так с нами поступаешь? По какому это праву? Разве мы вырастили тебя, накормили и одели только для того, чтобы ты стал причиной нашего несчастья? Ни за что! Я бы с радостью отказался бы от тебя, но мне противна мысль что однажды и про тебя напишут то же что и про этого Гвоздева. Я иду на такие меры только чтобы вразумить тебя и, если понадобится сделаю все возможное чтобы ты наконец образумился. У всех семьи, дети, служба, но один ты у нас такой вот человек, особенный, горделивый. Неужто ты думал, что мы здесь только и занимаемся как своим счастьем? Счастье в повиновении друг ты мой. Я ведь в твои годы уже вас воспитывал с Бориской, да за имением присматривал пока не продал его из-за убытков… да не об этом речь. В общем ни копейки больше не получишь, хочешь жить как человек тогда работай, к нам можешь даже не являться без этого, прогоним к чертовой матери. Мне такой сын не нужен, бездельников и без того хватает. Я все сказал, запри за мной дверь.

Пока Роман Федорович неустанно шагал по комнате и проговаривал свой монолог, который вобрал в себя всю обиду и злость, скопившуюся на сына и в один момент обрушившуюся на него, все это время Владислав Романович стоял у комода и внимательно слушал отца так, словно пытался вслушаться в приговор, объявляемый ему самим судьей. Стоило-ли упоминать что от беспощадных слов отца у Владислава Романовича онемели ноги, и он вовсе не мог пошевелиться и уж тем более закрыть за ним дверь. Тон отца, его руки, сложенные за спиной, шаги, терзающие пол, взгляд, который коснулся его лишь однажды – при входе в квартиру – все это имело чрезвычайное, губительное воздействие на Владислава Романовича. Чувства, которыми человек обычно руководствуется в одночасье способны погубить своего обладателя.

Бывают минуты, когда впечатление затмевает собой всякую мысль и любое слово повергая человека в безмолвие. То же стало и с Владиславом Романовичем. Он чувствовал себя разбитым, покинутым и одиноким. Нет ничего хуже того осознания которое внедряет одну безобидную на первый взгляд мысль, в последствии выросшую до неимоверного размера, до тех пор, пока она не поглотит, не уничтожит собою все что было в сознании доброго и светлого, идея эта есть мысль о том, что тебя никто никогда не поймет. Покинутость и отчужденность есть следствие этой идеи. Когда от тебя отказываются последние родные сердцу люди, пускай даже и ненавистные тебе своим пренебрежением, они все равно оставляют неизгладимый след на мягком сердце, жаждущем только одного —понимания. Они, зная о беспробудном несчастии близкого, наносят ему последний, решающий удар в надежде на то, что оно приведет его в чувство. Но какова же зияющая рана, какова же вытекшая кровь человека, лишившегося той последней надежды, внушаемой им тем, что хотя он и в силах выдержать тяжелую невыносимую ношу, не сдаваясь и не прибегая к страшному греху, он все же полагается на то, что сумеет обрадовать своих родных и осчастливить тех, кто уже давно потерял в него веру и оставил все свои чаяния насчет него. Какова же боль от случившегося, что казалось была когда-то лишь страшным видением, которому не суждено было сбыться, предстать в виде определенного случая, слов, жестов, когда немыслимое стало явью, а то, чего больше всего боялся, в действительности произошло.

Вот оно несчастье, губящее человека, вот она жизнь, распустившая свое действо, наделившая людей характерами, желаниями и надеждами, которые неизменно рушатся соприкасаясь друг с другом. Как же суровы правила жизни, ее непреложный закон, который мы либо постигаем, либо игнорируем. В очередной раз для себя Владислав Романович сквозь невыносимую сердечную боль, дрожь и жгучие слезы спросил себя: «Стоит ли жить?» – И ответом ему послужила тьма, нашептывающая и призывающая, она вводит в заблуждение всякого отчаявшегося, ибо тьма – это пристанище дьяволов. Она не замедлила вмешаться в его судьбу, даруя надежду там, где ее последние лучи иссякли под сводом нагрянувшего ненастья, жаль только что такая надежда наделяет силой лишь для того, чтобы сподвигнуть и подтолкнуть на последний решительный шаг, после которого обычно не остается ничего кроме бесконечного сожаления и угрызения совести.

– Отец прав, от меня нет никакой пользы, я только обуза для остальных, я бесполезен, моя жизнь никчемна. – Владислав Романович глубоко и протяжно разрыдался. – Я не могу так больше, не могу… я… мне… мне нужен воздух… мне нужно на свежий воздух.

Вдруг послышалось как захлопнулась дверь наверху – верный признак возвращения соседей и возможно незаконченной ссоры. Владислав Романович хотел было накинуть плащ и выйти на улицу, но разговор женщины и мужчины никогда нельзя было разобрать так явственно как теперь, это и отвлекло Владислава Романовича. Он принудил себя сесть в кресло лишь для того, чтобы убедиться в нелепости их разговора и со спокойной душой покинуть свою комнату, вобравшую в себя столько несчастья.

– Впусти меня, папа! – Воскликнул женский голос.

– Варенька… – Прошептал Владислав Романович, узнавая знакомую интонацию.

– Нет, не впускай ее, прогони ее прочь! – Прозвучал женский, властный, материнский голос.

– Мамочка, простите меня! – Молила Варенька поломанным от слез голосом.

– Уходи и не возвращайся, ты нам такая не нужна! Держи двери…

– Может все-таки выслушаем ее? – Вопрошал мужской голос.

– Не вмешивайся, лучше попридержи хорошенечко дверь! Варя, слышишь ты нас? Можешь больше не возвращаться, услышала Варь? Варя? Варенька?

– Она ушла, ты ведь ее прогнала только что!

– Попридержи язык! Варя, Варюша?

– Куда же она теперь пойдет, ай ну и дура же ты!

– Пусть идет куда хочет.

Владислав Романович отчетливо услышал тяжелые шаги, сопровождающие горький плач юной Вареньки, которая ныне спускалась по лестнице. Ему хотелось нагнать ее, выйти из дому вслед за ней дабы проследить куда направится эта заблудшая, невинная душа, но он не смог даже пошевелиться, словно слился со всей действительностью вокруг себя, как бывает временами в сновидениях, когда человек лицезрящий сон становится невольным его наблюдателем, увы пригвожденным к одной только сцене, Владислав Романович нашел себя в том же положении, и проявляя невероятную силу воли он встал с места, накинул на себя плащ и вышел из квартиры силясь догнать Вареньку.

Солнце уже окрасило небеса своими яркими цветами и когда Владислав Романович вышел из-за двора ему открылась великолепная картина небес —майского заката, состоящего из исключительно светлых тонов. То было оранжевое марево, точно разлитая в небе краска, которая сначала усиливалась в своей яркости, затем застывала и наконец принималась таять и размываться, но так медленно и неспешно что увы нельзя было назвать это закатом, казалось еще немного и солнце вдруг повернет вспять и покатится обратно, освещая и без того полусонный белыми ночами город, который скорее жаждал прихода летних мимолетных ночных мгновений таящих в себе столько поэтической, меланхолической красоты, нежели еще одного бесконечно тянувшегося дня полного духоты и пыли.

Владислав Романович поспешно преследовал эту женскую фигуру, отдаляющуюся от него тем быстрее чем он успевал обнаружить. Ко всему прочему его сбивала и путала толпа народу, куда-то вечно спешащая, неразлучная друг с другом, вечно говорливая и смеющаяся, словом, вездесущая, от которой нельзя было найти ни единого средства избавления. Он расталкивал прохожих, отпрыгивал от детей и уворачивался ото всякой трости, стремящейся проучить его за грубые выходки, исполненные им скорее из необходимости нежели из-за простецкой скверности его характера, здесь он был бессилен и мог разве что пожать плечами, чувствуя безграничную стыдливость, притупляя взор от грозных беспощадных взглядов направленных на него. Увы в ту минуту ничто не могло потревожить его внимания, ведь оно полноправно принадлежало Вареньке то появляющейся среди людей, то посреди них укрывающейся. Ее несчастье и горе стало принадлежать ему, и напротив, он, будучи в самом отчаянном расположении духа нашел утешение в ее несчастии и потому не замедлил последовать за ней, чтобы удостовериться в благополучии ее дальнейшей судьбы и облегчить тем самым собственные муки снедающие его душу.

Остыв окончательно на небесах солнце село укрывшись ненадолго за горизонтом, чтобы затем незамедлительно оттуда вынырнуть. Оно скорее уподоблялось свече, накрытой колпаком, которая продолжала неустанно освещать все до чего только могла добраться своим слабым светом. Дивное великолепие, называемое белыми ночами, всегда порождало самые яркие чувства и оставляло приятное послевкусие каждому гостю и жителю этого славного города, которому посчастливилось стать свидетелем этого прекрасного явления. Так небеса оказывают радушный прием всякому встречному припрятывая крупинки звезд дабы те не отвлекли внимания непосредственно от самих небес и этого чуждого другим городам цвета присущего им по той простой причине что лишь Петербургу подвластны все его различные оттенки, виды и подвиды которых так будоражат разум.

 

Люди имеют обыкновение распускаться как цветы при солнечном свете с тем лишь отличием что распускаются они вечером исключительно летним или пред летним, когда жара вынуждает людей если не в действительности, то по крайней мере мысленно посетить морскую гладь, почувствовать ее свежий воздух, пропитанный влажностью и солью. Эти вечера походящие на милость провидения становятся чудесной возможностью насладиться упущенным из-за жары днем, особенно если день этот отличался особенною духотой, приводящей человека в такое состояние, в котором он совершенно бесполезен и беспомощен. Таким образом вечер отыгрывается у дня и человек не преминет этим воспользоваться.

Владислав Романович нагнал Вареньку у моста Поцелуев, в это время сумерки сгустились настолько насколько это было возможно. Люди беспрестанно проходили через мост. Здесь можно было увидеть и рабочего, прощающегося со своей женой и офицера, расстающегося со своей возлюбленной, которую он тщился обвертеть вокруг пальца.

Варенька встала посреди моста и вгляделась в небо. К ней подошел мужчина в мундире, он положил свою руку на ее плечо и прошептал ей на ухо слово, которое вывело ее из забытия. Варенька оживилась. Она повернулась с ловкостью кошки и обхватила руками ту единственную руку, бывшую у нее на плече. Глаза ее сверкали так, словно на них ниспадал свет от близлежащего фонаря, но никакого фонаря не было и в помине, люди ограничивались белыми ночами, которые освещали улицу ярче лунного света. Быть может, в том была повинна любовь, таящаяся на особенном мосту, такая явная сама по себе и сокрытая от посторонних глаз.

Варенька хотела удержать эту радость, поразившую ее своими крылами беззаботной чувствительности, внушающей всецелое доверие, направленное к несчастью всякой девушки, на человека ставшего причиной этой сладкой женской радости, застилающей их взоры неукоснительным очарованием своего возлюбленного в котором они видят лишь идеал, монумент настоящего мужчины, истинного сердцееда, отказавшегося от чужих сердец в следствие того что всякая другая женщина не способна более утолить эту жажду прекрасного и одухотворенного чувства, этой незабвенной, удивительной по своей природе, собственно не менее уникальной чем человеческая кровь любви рожденной исключительными неисчислимыми мелочами заложенными в ее одной фигуре, состоящей из различных ее качеств, от цвета волос и до ногтей на пальцах. Все же Вареньке суждено было рассеять свою радость, утопить ее в действительности отделяющей грезы от яви, разделяющей видимое от незримого, данное от желанного и потому грусть добралась и до ее лица, освещенного светло-голубым небом, обнаруживая вены нанизанные лианами на этом бледном и нетронутом морщинами лице выделяющимся особенной кратковременной молодостью, спелостью женских годов, красотой доведенной до зрелости.

– Я осталась без крова. – Вымолвила она.

– Но как же так? – Удивился он, обнимая ее.

– Меня выгнали из дома, но перед этим я сама ушла.

– Почему тебя прогнали?

– Из-за тебя.

– Они узнали?

– Все знают.

– И что же нам делать?

– Приюти меня.

– К себе?

– К себе.

– Но я живу в казарме!

– Давай сбежим.

– Куда?

– Куда угодно, давай?

– Но, а моя служба…

– Твоя служба… она важнее?

– Нет… просто…

– Ты меня любишь?

– Послушай…

– Нет… ты послушай, я осталась совсем одна, без крова и крошки хлеба на улице, сейчас уже ночь, ты хочешь, чтобы я ночевала на улице?