Tasuta

Книга Белого

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Однако, из этого круга – необходимо, время от времени, вырываться. Немедленно. Так дальше продолжаться не может.

Все восемь часов путешествия на скоростном поезде – я то стоял у окна, то бегал за кофе и хот-догом в вагон ресторан. Что и говорить – отлично провёл время. В отличие от остальных пассажиров, скучающих на своих местах.

Когда мы прибыл в долгожданный пункт назначения, я вернулся к своему месту, на котором так и не посидел, и убедился, что мою сумку никто не украл. Смирившись с этим фактом, я закинул её себе за плечо и сошел на пирон, на котором много лет назад стоял, в ожидании поезда, который навсегда увёз бы меня из моего родного дома. И теперь – я вернулся. Богатый и окончательно разочаровавшийся в людях господин, который ни на секунду не перестаёт надеяться.

Я смотрел вокруг и подтверждал свои давние опасения: я вернулся в незнакомый мне город, который спустя двадцать лет изменился до неузнаваемости. Только надпись светящимися буквами на здании вокзала – служило доказательство, что я не сошел с поезда раньше времени. Всё здесь было похоже на дежа вю, на воспоминания о сне, забытом много лет назад. И теперь – я вижу, насколько прекрасен тот мир, который я так неистово стремился покинуть. Дома не выше девятого этажа; и вечнозелёные сады – повсюду. Такой маленький, индустриальный, парковый городок с шестью сотнями туманными головами – столица далёкой провинции страны на отшибе Европы. Дальше этого города – только степь, а за нею – маленькое море, впадающее в вечность. Как я мог когда-то не осознавать сказочность всего, что происходит вокруг?! Теперь, я в новом для себя мире. В новом городе.

Сперва, мне пришла в голову идея привести в порядок кошмар, который творился у меня на голове и щеках, таким образом – надеясь наладить дела и внутри своей головы. Домой я собирался отправится только вечером – а что там делать, кроме как спать?! Я направился в барбер-шоп «У старого медведя» – мужскую цирюльню, сменившую уже не одного владельца, но оставшись на том самом месте, под той же самой вывеской. И постаревший парнишка-парикмахер ещё стоял на своём рабочем месте – спустя столько лет.

В первую очередь, барбер-шоп – это убежище. Здесь можно познакомиться с множеством интересных личностей. Ну, а под конец – только здесь могут сделать настоящую мужскую причёску.

– Как стричь? – спросил парикмахер, у которого из-под рабочего фартука выглядывала не по размеру большая футболка с изображением обложки к альбому “Unknown Pleasure”.

– Как у Иэна Кёртиса, – подмигнул я ему.

Через зеркало у разглядел на его лице промелькнувшую улыбку оттого, что он встретил человека, с такими же музыкальными вкусами, как и у него.

Он сказал:

– Сейчас сделаю!

Он принялся выполняя свою работу с особенной тщательностью, не смотря на то, что причёска у Кёртиса – самая обыкновенная.

– Вижу, вы неплохо разбираетесь в современной музыке, – заметил мой сосед; я кинул взгляд в его сторону и увидел человека, лет на десять меня старше, но уже полуседого. Его обслуживал какой-то жирных либерсексуал.

– Пост-панк – давно уже не современная, а старинная музыка, как мне кажется. Но, да – в музыке я разбираюсь – у меня, в своё время, был очень хороший друг, который знал о музыке всё.

– Наверное, он был композитором или профессором в консерватории? – поинтересовался он, на что я ему ответил:

– Нет, он был простым водителем маршрутки.

Мой внезапный собеседник выдержал паузу, переваривая услышанное; а затем – продолжил:

– Вы играете на музыкальных инструментах.

– Немного на фортепиано.

– Я всегда считал, что немного играть – невозможно. В этом деле: ты – либо мастер, либо – никто. Только чёрное и белое.

– Сомнительное мнение. А вы тоже разбираетесь в музыке?

Он улыбнулся – я почувствовал это, даже не глядя ему в лицо.

– Музыка – это вся моя жизнь. Я – композитор. Но много на этом не заработаешь, поэтому – я преподаю в консерватории. Я бы хотел учить студентов фортепиано – но мне дали место преподавателя теории музыки – страшное дело. В нашей стране – да и во всём мире – все слушают музыку, но никто ничего в ней не понимает. Сейчас, я занимаюсь организацией концертов и одновременно – дирижирую. У нас открывается симфонический сезон – бизнесмены в этом городе очень любят искусство. Хоть окультурить здешний плебс – не удастся – местных интеллектуалов позабавим на славу. Концерт будет в городской филармонии.

– Не слышал, но обязательно приду.

– Зря времени не потеряете. Я лично вымуштровал этих зелёных снобов, думающих, что знают и умеют играть всё. Я выбил из них всю дурь и оставил только талант. Теперь – они настоящие виртуозы. Хоть мало кто поймёт всех тонкостей нашей музыки – всё равно. Я делаю это не ради денег – я делаю это во имя Музыки.

– А что вы играете?

– «Реквием» Моцарта. Я сам настоят перед этим выбором перед спонсором, хоть они и хотели Бетховена. И уж поверьте – я добью того, чтобы зал аплодировал нам стоя!

– Звучит многообещающе.

– Уж поверьте, – он сказал это с мефистофельской ноткой – с самого начала он производил впечатление профессионала.

– Готов, – сказал либерсексуал моему новому знакомому.

– Отлично, – сказал он, рассматривая себя в зеркало с разных сторон, одновременно протягивая парикмахеру деньги.

– А когда концерт?

– Завтра.

– Уже завтра?!

– Билеты ещё есть. Надеюсь, вы придёте.

– Я постараюсь.

– Тогда, увидимся в филармонии.

Он надел чёрное пальто и вышел из цирюльни, ещё надолго оставив дух своего присутствия внутри.

Поразительно дьявольская харизма – производить впечатление даже тогда, когда никто не смотрит. Я поймал себя на том, что улыбаюсь и в голове у меня проносятся мысли, что только что – я имел честь говорить с самим маэстро из преисподней, с которым не сравнится ни один маэстро из поднебесной.

– Готово, – сказал мне мой парикмахер.

– Чудесно, – сказал я, оценивая свой новый, короткостриженый облик, – чудесно.

Когда я уже собирался уходить, меня окрикнул либерсексуал, ухаживающий за маэстро:

– Подождите, сеньор оставил вам свою визитку.

– Сеньор? Он итальянец?

– Я не знаю – но он ходит сюда каждый месяц уже много лет – все мы называем его «сеньор», как он сам ответил, когда мы спросили, как нам его называть.

– Ладно-ладно. Давайте сюда визитку.

Я взглянул на этот маленький прямоугольник, на котором было написано самое обычное имя. Настолько обычное, что так называться – может кто угодно: и олигарх, и бездомный. И всё же, я положил её в нагрудный карман своей рубашки, расплатился за стрижку и вышел из барбер-шопа «У старого медведя».

Прогуливаясь по улицам родного города и глядя на них глазами впервые прибывшего сюда иноземца, я открывал новые, незнакомые ранее мне ощущения. Но самое первое, что пришло в голову – самое первое, что наполнило моё сердце радостью по вновь обретённому богатству – это осознание того, насколько красив город, в котором тебе придётся прожить до последней осени своей жизни. Мой город – это старые, маленькие домишки и громоздкие серые сооружения ныне мёртвой империи; широкие проспекты и узкие пешеходные улочки, выложенные брусчаткой при королях прошедших столетий. Я не мог оторвать глаз от всего этого великолепия и из моего рта вырвалось только:

– Мать моя!

И ничего больше – ни единого слова я не мог сказать об этом месте.

Я зашел в маленькую кофейню, примостившуюся в углу большого жилого дома. Вместо обоев на стенах висели страницы из газет и вырезки статей тех времён, когда я был ещё молод – поскольку помнил все эти заголовки и как читал их, вглядываясь, что же мой отец так страстно вчитывается по утрам с молочного кофе в руках. Я сел ха столик в самом углу и прокричал пробегавшему мимо парнишке с чайником на подносе:

– Кофе мне!

А тот – чуть не выронил его из рук. И тогда, я засмеялся, как любил смеяться много лет назад, когда долгий и бесполезный мой путь ещё только начинался – и когда казалось, что во всём есть смысл.

Оказалось, что во всём есть – только метафора. Она была в официанте, который всё же принёс мне чашку кофе по-турецки шоколадной гущей на дне; и в самой чашке, и в этой кофейне, и в моём пребывании здесь за день до концерта маэстро их преисподней. А метафора говорила следующее: всё что ни делается – дерьмо, но к нему можно приклеить цветную ленту и будет дерьмо с бантиком, что уже к лучшему.

Хорошо жить в этом мире – и ещё лучше знать, что я не первый и не последний, кто ещё это скажет.

Прошлое – неумолимо просачивалось сквозь гнилые стены моей настоящей жизни. Я давно стал замечать, что с возрастом – чувство времени становится всё более размытым и невнятным. В молодости – ещё лет десять назад, я отчётливо мог прослеживать любые изменения в тонкой материи своей души. А сейчас… У меня стало больше опыта. Я научился варить суп, жарить рыбу, варить вкусный кофе. Я разучился думать о будущем, оставив за событиями право выбора направления. Теперь, для меня не существует будущего, дальше завтрашнего дня.

Я расплатился за кофе; и до самых сумерек бродил под тенями дубов в скверах и под окнами домов. Было уже совсем темно, когда мои ноги наконец-то, привели меня к голубого цвета, пятиэтажному дому, в котором я жил когда-то и в который – вернулся.

Первым делом – я направился на кухню и выглянул в окно. Я увидел там целые поля одиноко спящих, серых домов, прижимавшихся друг к другу. В нём же – я увидел своё отражение, смотрящее на город, утонувшем в зелени садов.

Я отвёл взгляд от призрака, не вынеся тяжести его взгляда; и полудремая на ходу – ушел ко сну, упав на кровать в своей старой спальне.

Под утро – я встал ещё до рассвета, чувствуя, как меня переполняет сила – такого со мной не было никогда. На миг, мне даже показалось, что я немного помолодел – конечно, это было неправда. Но ничего здесь не поделаешь. За окном ещё было темно – в квартире так и не прибрано. На кухне я приготовил себе завтрак: два сэндвича с ветчиной и кофе. Я жевал, глядя в одну точку на стене, без всякого признака мысли. Я почувствовал невероятное спокойствие – ничего плохого никогда со мной не случится. Съев свой завтрак, я снова взглянул в окно и увидел фиолетово-сапфировое небо.

 

Я тяжело вздохнул. Я знал, что просто не смогу не выйти пройтись по рассветному Центральному проспекту, укутанном тенью и запахом летних лип. Даже, если бы моей жизни там угрожала опасность – если бы ноги смогли меня вести, то я пошел бы.

Я оделся и вышел. К утру обещали температуру под сорок. Хоть сейчас у меня есть возможность подышать свежим, не раскалённым воздухом.

На рассвете, когда никого вокруг нет и градусник показывает двадцать два градуса – я шел, никуда не торопясь. Небо только-только начинало впитывать в себя первые солнечные лучи. И в воздухе царил этот неописуемый аромат летнего сада. Я прошел много километров, прежде чем на главной улице города обнаружил первые, одинокие, непонятно куда спешащие автомобили. После шумной ночной жизни столицы – всё это производило сходные впечатления с рассветом в пустыне.

Я остановился только на середине моста на правый берег, засмотревшись в подымающийся в небо солнечный диск. Мне в голову приходили мысли о прошедших годах – все они были полными страха и отчаяния: и зима, и весна, и лето, и осень. Но в этом лете, если что и заполняло необъятные пространства рассветной пустыни, то это – необъяснимая тоска по прожитым в пустую годам. Действительно – беспричинная.

Я дошел до ближайшей трамвайной остановки. Около десяти минут я просто стоял на безлюдной улице, ожидая непонятно чего, вглядываясь в пустоту утренних рельс. И вот, появился первый трамвай со стариком с трубкой в зубах у штурвала. Он открыл передо мной дверь и я вошел внутрь. А там – не было никого, кроме пустых сидений, голых ручек для стоящих пассажиров, компостеров и кроме одной ветхой старухи, сидевшей в самом конце, прижавшись к углу и глядя полуслепыми глазами на утреннее молчание – паузу жизни, мало чем отличимую от смерти.

Она, одетая в траурное и похожая на саму смерть, курила сигарету за сигаретой, топча ступнёй своего ботинка окурки, и выдыхая в пустоту вагона облака дыма. Я расплатился со стариком и спросил у старухи:

– Разве, здесь можно курить? – и тут же мне захотелось взять свои слова обратно, так как я понял, что старуха – не похожа на смерть, а и есть самою смертью, которая ранними летними утрами ездит в пустых трамвайных вагонах и не щадит никого, кто посмел нарушить её короткий утренний покой, когда работы мало и можно отдохнуть – ведь мало кому приходится умирать по утрам.

Но я ошибся, так как не упал после этих слов и не отошел на небеса. Вместо этого, я удосужился тоскливого и немного злобного взгляда старухи, выдохнувшей в мою сторону облако плотного, как туман, дыма. Она сказала:

– Тем, кому осталось жить три дня – начхать на любые правила; особенно в пустом трамвае.

Она затянулась ещё раз, высосав из сигареты весь никотин, а затем растоптав окурок подошвой своего ботинка. Я осмелел и позволил себе задать ещё один вопрос:

– А почему три дня? Почему вы думаете, что вам обязательно нужно умирать?

– Меня должен убить мой муж – он сам так сказал, а он умеет держать обещания, – выдержав паузу, она добавила, – но даже не вздумайте меня жалеть, пане, ведь я и так умру; а вместо бесполезной смерти, мне бы хотелось хоть раз в свою столетнюю жизнь принести кому-нибудь счастье, – она чиркнула зажигалкой и прикурила новую сигарету, – а с вами что, пане – вы выглядите не лучше моего; вас тоже кто-то поклялся убить?

Я помотал головой.

– Вы молоды, – сказала она, пристально вглядываясь мне в глаза, – за свои долгие годы я научилась видеть людей насквозь – можете называть это провиденьем, пане. Вы будете жить ещё очень долго. У вас никогда не будет проблемы в деньгах или во времени. Да их и сейчас нет – верно я говорю?

Я кивнул.

– Но я вижу так же, панове, что единственным вашим горем будет то, что вы переживёте всех, кого когда-либо любили и кого когда-либо любил вас. Да – столь долгая жизнь без любви – действительно мерзкая штука. Но даже она лучше смерти. Я дам вам один совет, пане, один хороший совет, прежде, чем мы расстанемся навсегда: убейте своих любимых. Убейте тех, кто не любит вас, но кого любите вы в своём сердце, ибо они не принесут вам и капли радости, но оставят после себя нескончаемую боль, как это было со мной. Не повторяйте моих ошибок и ошибок моего мужа – мы не любили друг друга настолько, что бы не возненавидеть друг друга уже через пару лет. Найдите то, что вы, пане, будете любить безответно. Убейте своих любимых и найдите любовь в себе. Не ожидая ничего взамен – ни страсти, ни радости – вы никогда не останетесь в глухом одиночестве и без любви. Мне поздно что-либо менять, пане; а вам – ещё нет. Прощайте – и никогда не доверяйте тем, кого любите, пане – они вас убьют.

Она выбросила недокуренную сигарету в гору окурков и вышла, стоило трамваю остановиться на какой-то обветшалой остановке.

Сразу после её ухода, трамвай за несколько минут доверху наполнился людьми. Мне повезло, что вскоре – была моя остановка. Я вышел, всё ещё повторяя в голове слова старухи, которую убьёт её же муж через три дня: «Никогда не доверяй тем, кого любите, пане – они вас убьют».

Уже давно пора свыкнуться с реальностью – освободить своё сердце и ум. И, брошенный всеми, взять себя в руки и превратить кожу своего сознания – в сталь. Я подумаю глаза к небу, силясь увидеть в нём ответ. Затем – опуская, так ничего и не разглядев. Там нет спасение – всё это запредельно далеко. Всю силу, нужную для жизни – нужно искать в самом себе. И самое главное – ответить себе на вопрос: что так мучит моё сердце, если миллиарды людей хотели бы иметь то, что имею я. И почему я несчастнее их?

Но не долго эти мысли продержались в моём уме – я быстро избавился от них, как избавляюсь от всего, что мешает мне жить. И откуда столько тоски в мозгу, когда сердце – хочется танцевать от счастья?..

Свой оставшийся день – я провёл в тени зонтов, выставленных на улицы для своих посетителей разными кофейнями. Я пил чашку за чашкой, проглатывая сэндвичи, не заботясь о своём желудке – читал «Онича» Леклезио – книгу, долго пылившуюся на дне моей сумки, без которой я никогда не выхожу на улицу. Это было тихое и размеренное, полупоэтическое повествование, как и вся моя жизнь. Хоть господа нобелевские лауреаты и понимают жизнь лучше обыкновенных обывателей – им не хватает последнего штриха, после которого – открывается дверь в новое понимание жизни; видимо, этот последний фрагмент пазла жизни – каждый должен найти сам. И никто не поможет в этом.

Только к самому вечеру я захлопнул книгу, твёрдо решив, что не прочитаю в ней больше ни слова. Я прошелся пешком до филармонии, горевшей праздничными огнями, как на новый год или на день независимости страны. Я купил последний билет на концерт своего единственного знакомого в городе, в котором родился.

Мест в зале было с пять сотен. Не смотря на то, что все билеты были распроданы – добрая треть мест пустовала. В зале раздались бурные аплодисменты, когда на сцену с заранее приготовленными инструментами вышли музыканты и вокалисты в сопровождении своего дирижёра. Он выглядел так же, как и в барбер-шопе: уверенный в своих силах и гордый. Он поклонился во все сторону, глядя каждому зрителю в глаза и легко улыбаясь. Затем, он развернулся лицом к оркестру. Мне показалось, что в один миг его лицо изменилось в выражении – хоть я и не мог этого видеть – стало серьёзным и профессионально напряжённым; я видел выражение его лица через его затылок – я чувствовал его. Но, так или иначе, пора начинать.

Весь свет погас. Зал погрузился в непроницаемую тьму, которую можно было соскребать ложками и пробовать на вкус – она была горькой и с благородной кислинкой. Затем, из тьмы, в которой нельзя было различить ничего – выглянули руки дирижёра – только их и было видно во мраке. Затем, холодный и тёплый голубой цвет накрыл с головой выступивших один за другим вокалистов и солистов.

Но музыки не было.

Всё замерло, в ожидании указаний рук великого маэстро. И вот, они сделали плавное движение – и лёгкие женские голоса в сопровождении скрипок заиграли первую часть «Реквиема» – будто голоса эти доносились с самых глубин Рая.

От самого маэстро остались только руки – я не видел его тела: ни ног, ни головы, ни туловища – всё это было скрыто под плотным покровом мрака. И посреди океана ночи – был маленький островок голубого цвета; именно оттуда – доносилась музыка.

И вот – закончилась первая часть. Была, приблизительно, восьмая минута концерта – и вся сцена взорвалась под фортиссимо «Dies irae». День гнева.

Две минуты зал был охвачен адским красным цветом, заменившего голубой. Это было незабываемо – как будто весь мир горел у нас на глазах и один за другим исчезали целые народы. Но и этот хаос маэстро взял в свои руки и направил его – он управлял им, нераздельно властвуя и среди хора, и среди музыкантов, и среди зрителей этого невиданного зрелища. Через две минуты – с «днём гнева» было покончено. Но, воистину, это было лучшее исполнение этого произведения, которое я когда-либо слышал, и которое когда-либо услышу – оно смогла добраться до самых глубоких частей моей души и смогло поразить меня, наполнить собой до самых кончиков; а значит – это было настоящее искусство. Самое яростно. И самое живое.

Зал вновь окунулся в океан темноты, в которой были видны только руки старого маэстро. Он держал в них наши сердце и наши души – они были полностью в его власти. Но он бережен и ласков. Так длилось вплоть до «Лакримозы» – слёзной и самой знаменитой части «Реквиема». Он прочувствовал каждую ноты, каждой партии, будто сам играл на всех музыкальных инструментах, заменив оркестр. Он и был тем плачущим женским голосом. Я сто раз до этого слышал, как исполняют «Лакримозу» лучшие виртуозы; казалось, чуть ли не выучил её слова наизусть. Но сейчас, этот человек сделал невозможное: заставил меня поверить, что я слышу эту музыку впервые. Так – её действительно ещё не исполнял никто; наверняка – больше никогда и не исполнит. Это был один – всего один единственный раз, специально для нас здесь и сейчас.

Я думал: моё сердце и чувства заржавели, и я не способен ни на что, кроме горе и тоски. Но маэстро сделал невозможное во второй раз: я почувствовал, как по левой моей щеке, украдкой, проскользнула слеза.

Я вытер её ладонью и сказал шепотом самому себе:

– Для этого – и нужна музыка.

Затем, он снова будто взял нас всех разом. Так длилось целый час – и ни на секунду он не дал нам перерыва, не дал расслабиться. И вот, прозвучала последняя нота «Реквиема» – она всегда оставляет после себя чувство незавершённости, предлагая каждому слушателю закончить себя самому. Весь свет вдруг разом зажегся и оставаться в концертном зале было невыносимо. Мёртвый электрический свет слепил глаза; а на языке и в голове всё ещё оставались нотки божественной музыки – это было так прекрасно – и мир, не смотря на чудо, остался прежним.

Весь зал взорвался аплодисментами и криками: «Браво!». Дирижёр развернулся к залу лицом. Теперь, я легко мог разглядеть его уставшее и измученное лицо, державшееся, однако, стойко и по-прежнему гордо. Лица этих людей были такими обыкновенными – казалось, что я каждый день встречал их в столичном метро. Реальность оказалось не такой, какой я её себе представлял. Мне было легче поверить в то, что все звуки, что я слышал, возникали из пустоты. Что они возникали из рук мастера. В правой своей руке – он держал самую настоящую волшебную палочку, в умелых руках – способную творить чудеса…

На выходе я встретился с ним.

– Браво, маэстро, это было потрясающе, – только и сказал я.

– Рад, что тебе понравилось, дружище. Представь: для того, чтобы сыграть этот час именно таким, каким ты его услышал, мне пришлось пожертвовать тысячами часов. Я проработал с ними каждую деталь. Каждую мелочь. Ух, я даже угрожал убить того, кто сфальшивит хоть в одной ноте и я это услышу – а они ведь знали, что я могу… Только им не говори, но я каждого из них – считаю профессиональным виртуозом и очень ценю то, что могу работать с ними.

– Ювелирная работа.

– Ну, хоть кто-то может оценить её. Именно для этого мы и работаем. Для таких, как ты. И для себя – без этого, мы как актёры без роли или птица без неба, как живые без воздуха… Но хватит этих глупых метафор – оставим их для поэтов-графоманов. Как насчёт отпраздновать сегодняшнее успешное выступление?

– Разве, вам не лучше будет праздновать с вашим оркестром.

– Эти молокососы отлично справятся сегодня и без меня – а завтра – я сам к ним приду; тогда и отпразднуем. Сегодня, не хотелось бы больших компаний – никогда особо их не любил – особенно кампании зануд. Куда бы ты хотел отправиться сперва?

 

– Сперва… я был бы не против выпить кофе.

– Кофе?! Начать, пожалуй, действительно можно с кофе, – засмеялся он, – а потом, можно перейти и к чему-нибудь покрепче.

– Только сегодня – плачу я. Вы заслуживаете только лучший кофе и отменный ром.

– Ловлю тебя на слове.

Недалеко от филармонии находился кофейный киоск. Я сразу предложил своему спутнику отправиться туда. Мы взяли по двойному еспрессо и встали у маленькой, круглой стойки.

– К кофейным стойкам у меня особое отношение, – сказал тогда он, – лет двадцать назад, когда волос было у меня побольше, был у меня один хороший друг. Скажу тебе честно, – он выпил до дна своей двойной еспрессо одним глотком, – помешанный. И мать у него была такая же – мы её даже называли «Подвальная Лиза», хоть та и была из приличной семьи. С эти моим другом мы познакомились в автобусе и как-то хорошо разговорились. Городская жизнь для этого чудесного сумасшедшего – казалась слишком безумной – поэтому, он решил переселиться в деревню. Он жил прямо на её краю, где людские дома переходят в бесконечное поле. Больше всего на свете он любил две вещи: это музыку и кофе. Музыка в его доме играла всегда: у него была огромная коллекция из трёх тысяч грампластинок – он держал их в куче, рядом с мешками с кофейными зёрнами, которых по дешёвке получал от оптовиков из Колумбии. Больше кофе, он любил только кофейные стойки – вот такие, к примеру, у которой мы сейчас стоим. Эти столики, которые стоят у кофейных киосках – были самое настоящей его страстью, над которой я очень долго смеялся.

Выдержав небольшую паузу, он продолжил:

– Растратив всё своё наследство, ему пришлось долго экономить, чтобы воплотить в жизнь свою самую причудливую и бесполезную идею – последнюю в его жизни. И вот, спустя несколько лет, он сделал это – я лично присутствовал при этом событии. Он выкопал квадратную яму в квадратный метр, залил её бетоном и закрепил в этом квадрате такую вот стойку, – он похлопал по красной поверхности, на которую мы положили свои локти, – такой себе, столик для стоячих. Все в той деревне смеялись над ним, как это делали раньше горожане; и называли сумасшедшим. А мой старый друг – давно уже не обращал на это никакого внимания. Он наслаждался своим маленьким островком бетона посреди бесконечного поля, каждый день по нескольку раз беря с собой чашку сваренного из свежо-молотых зёрен кофе и приходя к ней, стоя по нескольку часов к ряду – посреди пустыни, как в какой-нибудь торопливой городской кофейне. Представь только: как это выглядело. Безумно красиво. И трава – никак не могла победить этот бетон.

Он снова замолчал, опустив глаза к земле.

– Эта стойка, кстати, стоит там до сих пор, хоть мой друг – давно уже умер. Я специально езжу туда примерно раз в месяц и кладу цветы подле этого островка. Я пью там кофе и смотрю в пустоту. Я чувствую себя немого безумцем, когда рассказываю всё это. Но это действительно – одно из самых красивых воплощений тишины. Именно такие обстоятельства – я называю постмодерными.

– Звучит интересно – нужно будет как-нибудь тоже туда наведаться. Никогда не видел кофейных стоек в пустыне, – я немного помолчал, затем, задал вопрос, который интересовал меня всё время после концерта, – а как ты сделал так, что были видны только твои руки – и не было видно даже твоего тела.

– Элементарно, – засмеялся он, – с помощью фосфорных перчаток. Обожаю их – всегда производят правильное впечатление, когда играешь классику в темноте. Для любой музыки идеальное условие – это темнота; когда ничего не отвлекает от восприятия её в чистом виде. А фосфорные перчатки – моя фишка. У каждого хорошего художника она есть.

Вскоре, мы решили, что пора переходить к напиткам покрепче кофе. Я уже давно не пил – а в бары ходил только от скуки. Мне не хотелось – поэтому, я даже пытался не думать об этом. Пора бы уже вспомнить, как я веселился в былые времена.

Мы заходили в бары и сходу кричали бармену:

– Нам два «Double Papa». Всем по «Double Papa» за наш счёт!

«Double Papa» – любимый напиток Хемингуэя, создателем которого он сам и является. Его не было почти ни в одном меню, да и сами бармены не понимали, о каком таком двойном папаше идёт речь. Поэтому, нам приходилось буквально учить барменов делать нам коктейль:

– Двойной ром, капельку ликёра и лам!

Я, уже изрядно пьяный, агрессивно вдалбливал этот рецепт молодому бармену; но тот, не смотря на мой крик, методично смешивал всё, что я ему сказал.

– Я буду дирижировать оркестром и исполнять партию фортепиано в части Allegro из третьего концерта Бетховена, – сказал мне маэстро.

– Я тебя не понимаю – ты же только сегодня выступал, – меня начало тошнить и я согнулся пополам, теряя сознани.

Маэстро продолжал:

– Это нужно для какого-то музыкального канала. Мы исполним сначала Бетховена, а затем, по спецзаказу, будем исполнять Людовико Эйнауди – ты себе это представляешь – классику мешать с неоклассикой! Бред и позор – цирк и маразм… Дело будет в каком-то клубном кафе – придёшь?

– Б-д-аааааа, – и меня стошнило на проезжую часть.

Он засмеялся громким и смачным пьяным смехом, а затем, последовал моему примеру.

Что было дальше – начисто стёрлось из моей памяти. Зато, я отчётливо помню, как я громко кричал на всё, что движется, все знакомые и незнакомые «ругательные слова» – так, вроде, это можно назвать.

Я помню, как открыл глаза и закричал от мучительной, всепроникающей сизифовой боли. Действительно – мне никогда больше не стоит пить.

Преодолевая препятствия, стоящие у меня на пути, я совершил тринадцатый подвиг Геракла, добравшись, прихрамывая, до дома – выползая из какой-то грязной канавы, после грандиознейшей попойки. Маэстро бесследно исчез. Со мной, почему-то, всегда так: выпиваем вместе, а разгребаю я всё всегда в одиночку. Хотел почувствовать вкус жизни после стольких лет забытья?!

Пожалуйста! Вкус жизни – вот он, каков оказывается. Именно такой она имеет вкус.

Добравшись-таки до дома, я привёл себя в порядок. Разобравшись со всеми неприятными ощущениями, я долго разглядывал своё лицо в зеркале: невероятно – я ли это? Не смотря на ужасы похмелья, я выглядел на десять лет моложе. Казалось, что эта пьянка до рассвета вперемешку с разговорами до потери сознания со старым маэстро – полностью выбила меня из седла. Но оказалось, что она позволила мне снова стать самим собой и почувствовать силу жизни…

Всё равно – больше никогда не пить.

Хоть это и было мучительно – я это чувствовал – я был полон веселья. Моя голова раскалывалась на части, а тело – как заново родилось. Передохнув с пару часов и собравшись с силами – я вышел на улицу и бежал, бежал.

Я бежал, сам не зная – куда: по местам, хорошо знакомым по старым, детским снам. Я проносился по ним, сгорая от силы жизни, накопившейся у меня за столько лет. Я истощил себя до дна. Придя домой – я бессильно упал на пол. Упал – потому что больше не мог. Стоять. Упал – потому что был полон. Жизни. И я лежал на полу своей квартиры, широко расставив руки и ноги. Лежал, тяжко подымая и опуская живот, издавая хриплые, низкие звуки. Лежал и обливался потом.

И улыбался.

Я снова был жив так же, как и двадцать лет назад. И всё то пустое и бессмысленное, что произошло между двумя этими мгновениями – казалось забытым навсегда – да. Жизнь вновь показала мне, какой она может быть.

И когда я отдохнул настолько, что смог подняться с пола, я шатаясь и всё так же держа на лице улыбку сумасшедшего, подошел к письменному столу. Локтем, я сбросил на пол всё, что было на нём лишнее – не разбирая что. Я поставил перед собой стопку чистых листов. Взял в руки ручку – и начал писать стихи, не исправляя в них ни слова.

Иногда, бывает так, что из человека, давно перевалившему за тридцать, вырывается поток пламени – крик искусства. Он не планировал ничего такого – никогда раньше этим не занимался. Но в тот миг – он знал, что не может поступить иначе. Иногда, бывает так, что человек, проживший половину отведённых ему судьбой лет, больше не может этого терпеть. Что-то в нём ломается. Плотина взрывается и слова, о которых лучше было бы молчать, так и рвут – рвут наружу. Человек больше не желает ничего этого терпеть. Он пишет стихи старого человека – один за другим. Поэзия – удел молодых, а не стариков.