Tasuta

Наша самая прекрасная трагедия

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Заговорившись о чём-то маловажном, мы и не заметили, как прошли мимо рядов девятиэтажных домов, детсада, спортивной площадки, кафе, сауны, какого-то храма, морга, продуктового магазина. И остановились только у аптеки. Я остался снаружи, а Гоголь зашел внутрь, пробыл там не больше пары минут и затем мы пошли дальше, хотя после этого практически перестали разговаривать. Через десять минут мы встали у ещё одной аптеки и он снова зашел в неё. Меня это заинтересовало и насторожило, но я по-прежнему все главные свои мысли держал при себе – мне лучше молчать, напоминал я себе. Выражение его лица ничего хорошего не сообщало – впрочем, как и всегда. Перед входом в третью аптеку что-то в его взгляде переменилось и явно не в лучшую сторону. Увидев мой озабоченный взгляд, он показал мне пластинку парацетамола:

– У других аптек кончился парацетамол этой марки, а я покупаю только его. Нужная вещь, всегда пригодится. Пойдём, мне нужно ещё купить капли – здесь их уже нет, зайдём в ещё парочку.

– Ты ведь не за этим пришел сюда. Аптеки есть и возле твоего дома, незачем было ехать в этот район через полгорода.

– Я ведь сказал, что просто гуляю. Я думал, тебе тоже это нравится, раз ты стал прогуливать пары и забрёл так далеко просто так, как и я. Или ты это делаешь только из-за своего образа?

– Почему это «стал» и что ещё за образ? Я вообще не понимаю, о чём ты говоришь. Что с тобой?

– Да так. Просто даже я в последнее время стал появляться в колледже чаще, чем ты.

– Ага?! И сколько пар ты посетил за последнее время?

– Я не хожу на лекции, я просто говорю, что чаще появляюсь в колледже и слушаю всё, что о нас там говорят, читаю всё, что о нас пишут в инстаграме и ютубе.

– И что же о нас такое говорят? Не припомню что-то такого.

– Шутишь. Да о нас стали говорить даже чаще, чем про запах изо рта этого препода, как его, Каратова. Раньше, я думал, что ты просто претворяешься – то ли из скромности, то ли из глупости; но теперь я вижу: ты реально слепой и глухой, раз не замечаешь ничего, что происходит прямо у тебя под носом. Даже Хайдеггер с Андреем об этом говорят, а ты – не слышишь.

– Что говорят? – мой голос, неожиданно для меня самого, притих. Я видел лишь расцветающий цветки на деревьях и ощущал только первый тёплый ветер, разносивший тысячи запахов, не обращая внимания на улицы, здания вокруг и на его внезапную вспышку злости.

– Штефан, – выдохнул он, – о тебе, даже не о нашей группе, а именно о тебе говорят везде. Про тебя ходит масса слухов и рассказов. Ты сам чуть ли не стал для всех легендой – наверное, первой и последней в своём роде в истории нашего скучного колледжа. И ты на самом деле не слышишь шепота у себя за спиной, не замечаешь ни завистливых, ни восхищённых взглядов. Я обещал Хайдеггеру не рассказывать тебе об этом, но пошел он к чёрту – я тоже просил его не говорить тебе о моём путешествии в Полтаву. Как-то раз мы говорили с ним о том, что ты нам рассказал – уже и не вспомню, что именно – но тогда он признался, что даже немного завидует тебе, немцу, иностранцу, который во всём лучше нас; и только из-за восхищения тобой он не стал покидать группу, стараясь во всём копировать тебя. Ты здесь и года не пробыл и ничего из ряда вон не совершил, но вот, сколько шуму вокруг себя поднял. И говоришь, что ничего не замечаешь – делаешь вид, что ничего не понимаешь. И как только тебе, простому парню, удаются такие чудеса?

Одет я был в удобную, но не в самую новую куртку, кроссовки, в которых я ходил ещё до того, как переехал в этот город, зимние штаны, которые давно пора сменить на весенние. От меня не пахло, я всё время пытался держать свой внешний вид в порядке, но я не был уверен, что хоть кто-нибудь из прохожих задержал бы на мне взгляд. В голове у меня иногда рылись странный, но чаще всего, самые обыкновенные мысли и желания, а в планы на сегодня, завтра и так далее, не было ни единой заранее обдуманной задачи. Среди людей я всегда был таким же, как и все, и редко думал, что кто-то считает иначе. Что нужно, чтобы стать легендой? Честно, я не знаю. И никто не знает.

Поэтому я просто не поверил ему тогда – впервые ли Гоголь заврался так, что потерял последнее чувство совести?! Когда он наговорил мне всё это, я ничего ему не ответил и мы пошли дальше, в тишине, заглушал которую, разве что, гул машин да гомон прохожих. Если Гоголь по-прежнему считает себя писателем, то это его работа – искать слова там, где они нужнее всего, а не моя. Может, он и обо мне когда-нибудь напишет книгу, или хотя бы рассказ. Если даже это и было правдой, то я не хотел становиться тем, за кого он меня считал – тем, кто удостоился славы, ничего для этого не сделав. Я просто жил и играл в группе лишь затем, чтобы дальше жить было интереснее. И я думал, что все остальные, включая Гоголя, остаются со мной по той же причине – только потому, что им это самим нравится.

Гоголь снова зашел в аптеку. На этот раз меня совершенно не интересовало зачем. Отчего-то теперь я мог думать только о себе и больше ни о чём. Гоголь славный парень и даже, отчасти, талантливый, и имеет собственную голову на плечах. Потому, я позволил ему заниматься своими делами как он сам того хотел и ни во что не вмешивался, даже не обращал на него внимания.

Лишь несколько дней спустя я стал думать о том, что, возможно, не хватило всего нескольких слов, а то и всего одного. И этого оказалось бы достаточно, чтобы остановить его? Но я совсем не находил слов – казалось, что они совсем позабыли о моём существовании или я о них. Если Гоголь и испытывал нечто подобное, как я, то старательно умел это скрывать. Несколько раз он ещё мне улыбнулся, пытаясь этим призвать меня к некоему мифическому «расслаблению», в котором бы растворились все мои тревожные мысли; но не мне это нужно было, а ему. Он пытался шутить, но выходило у него так, что смешной можно было назвать, разве что, попытку, но всё равно он оставался в этом лучшим из нас.

Когда он решил, что наши дороги расходятся, я не стал возражать. Я был не против, когда он, на прощание, пару раз насмешливо хлопнул меня ладошкой по щеке, а затем обнял по-медвежьи. А когда он развернулся и стал удаляться, не оборачиваясь – я легко мог смотреть ему в спину, потому что всегда знал: ничто не исчезает и не уходит бесследно. С моей стороны, это было эгоистично и высокомерно – говорить в бесчувственно-белую пустоту реальности, что я знаю о ней что-то. Почему-то, я подумал, что больше никогда его не увижу, но отмахнулся от этих мыслей, самому себе не поверив. Не может такого быть, что он мог просто развернуться и больше никогда не вернуться.

В тихий мир, который только начал набирать сил и расцветать в лучах ленивого солнца, ворвался страх, сопротивляться которому не было смысла. Весть о случившемся накануне дошла до нас не сразу – всё стало ясно лишь спустя несколько дней. И самое ужасное: все, кто мог не дать этому произойти и предотвратить трагедию, не сделали ничего.

Когда мне сказали об этом, я не сразу понял, о чём речь, а затем не поверил – мало ли на Земле шутников без стыда и совести?! А когда до меня дошло, что никто и не думал смеяться, я не почувствовал ничего. Настоящий ужас приходит со временем, бессонной ночью, много времени спустя. Он всегда застаёт там, где от него уже не спастись, не спрятаться и бьёт туда, где больнее всего.

Это было вечером, спустя пару дней и тысячи событий после последнего нашего разговора с Гоголем. Я как раз закончил реферат о социологическом позитивизме в туризме. Всё в то ленивое предзакатное время вело к тому, что бы я лёг спать пораньше – но только для того, чтобы выспаться, а чтобы дышать мне стало свободнее после стольких бессонных ночей. С того момента, как мы расстались с Гоголем, я не виделся ни с кем из нашей группы, но ни на секунду не переставал думать о них и о нашем деле. Я думал и тогда, ложась в кровать и вот-вот собираясь уснуть. Затем, раздался телефонный звонок. Я редко получаю важные новости именно от него – чаще от Андрея или Гоголя. Мне хотелось побыстрее отделаться от него, чтобы пойти на долгожданное свидание с одеялом и подушкой, а завтра я уже предвкушал, как пойду в гости к Насте, оставшейся дома одной. Ритм и настроение моей жизни ничто не должно было нарушить. И тут он сообщает мне, что Гоголя больше с нами нету. Я непонимающе переспросил и добавил, насмехаясь, а куда же он подевался, чёрт такой? Он ответил, что его больше нет нигде – он стал единым с миром, историей, памятью – со всем, что не дышит. А затем, так же неожиданно, как и позвонил, бросил трубку, услышав, что я сказал ему на это. Я сказал, чтобы он не морочил мне голову и подлатал своё дырявое чувство юмора; рассказал ему, как на днях виделся с Гоголем и что тот чувствовал себя отлично. Голос у меня был насмешливый и самодовольный – всё это должно было привести его в бешенство. На месте Хайдеггера, я бы кричал и грозился прикончить того, кто посмеялся над этим, наплевав на разделяющие нас километры. Но вместо этого, он избрал многозначительное молчание коротких гудков окончания вызова.

В ту ночь я так и не заснул, хоть и соврал, если бы сказал, что это из-за Гоголя. Тревожные мысли всегда найдут меня и лишат сна, не замечая моих зажмуренных глаз, прижатых к подушке. И холодный весенний рассвет я встретил с дрожащими не от холода губами и невидящим от усталости взором. Я думал, а что, если одного из нас действительно больше нет с нами? Мысль была настолько дикой и невозможной, что даже не вызывала никаких эмоций. Весна, тем временем, эгоистично призывала всё вокруг к жизни. И меня, отыскавшего, наконец, силы для сна, она не обошла стороной.

Следователь, будто подражая погоде за окном, был безучастен, живее всех живых и не при делах со всей этой историей – хороший эмоциональный барьер. Оставаясь в стороне, он исполнял свой профессиональный долг, но не более того. Разговор с родственниками и знакомыми, в которые входил и я, был формальным и непринуждённым. Мы дали свои показания полиции, правдиво ответили на все вопросы и больше для них были не интересны. Дело было для них простым: самоубийство на почве затянувшейся депрессии, хоть он и ничем не выдавал свою душевную болезнь. Бывает, что люди уходят из этого мира без видимых на то причин. Они собирают весь накопленный за жизнь опыт и отправляются туда, где он вряд ли им пригодится и обратно больше не возвращаются. Так глупо, что это кажется какой-то нелепой вымышленной историей. Какое странное чувство юмора у реальности, позволившей такому произойти.

 

Тех, кто близко знал того, кто уже не покажется на людях, следуя советам психологов, учебный отдел освободил от занятий до начала экзаменов. Но я всё равно ходил. Если бы не бумажка, позволявшая мне не видеться со своими одногруппниками в естественной для нас среде, то вряд ли бы меня видели на парах так часто. Я снова почувствовал интерес к учёбе и это оказалось совсем не во вред моей творческой деятельности.

Слухи и легенды, подкреплённые фактами, разбрелись по коридорам университета как вирус, но мало у кого хватало смелости обсуждать их напрямую с нами. У меня было достаточно решимости прямо ответить на все вопросы – но их никто не задавал, даже те, от кого я в первую очередь ожидал их услышать – это было оскорбительнее всего. Будто бы все забыли о Гоголе – так, словно его и не существовало. Преподы пропускали его фамилию при перекличке по журналу и, как рассказал мне один его одногруппник, только однажды молодая преподавательница прочла его фамилию, не услышала ответа и поставила метку «отсутствует». Лишь затем лицо её побагровело. Очень сложно перестать числиться в журнале группы, поэтому в нём после шестёрки по счёту теперь всегда идёт восьмёрка.

Большая перемена в колледже – словно какое-то время «Ч». Ещё минуту назад в этих коридорах стояла мёртвая тишина, а теперь, отовсюду слышится шум и людские голоса.

Мы находились в самой оживлённом месте – в студентческой кафешке, – но сидели в стороне, на самом крайнем столике, прижатом к глухому углу так, что все события проходили мимо нас стороной. Мы сидели вчетвером – это число не уменьшилось: я, Хайдеггер, Андрей и Настя. Не удивлюсь, если каждый из нас в тот или иной момент считал себя лишним; но ненужных здесь не было. Больше всего я жалел, что окружил себя такими прекрасными людьми, что стал в них нуждаться; но с другой стороны, я мог гордиться собой, если после пройденного пути я стал таким же нужным для них, как и они для меня.

Все мы пьём кофе: одна со сливками и с сахаром, другой просто со сливками, третий только с сахаром, а я – чисто чёрный. Чашки стоят на столе перед нами, но мы к ним почти не притрагиваемся. Они нужны, скорее, для того, чтобы просто иметь право сидеть здесь и молчать. Как никогда меня радовало, что большая перемена не такая уж и долгая и вскоре всё это должно было кончиться – прозвенит звонок и снова станет обычными студентами, каждый на своём курсе и между собой почти ничем не связанные. И это не зависело от того, успеем ли мы допить кофе или нет; давно я так не ждал окончания наших совместных посиделок.

Когда до конца перемены оставались считанные минуты, заговорила Настя:

– Короче, у меня есть идея – у дяди есть гавайские барабаны – я смогу попросить их у него. Я сыграю на них.

– А ты справишься? – спросил я, – по ним нужно не просто бить, а чувствовать ритм. Это не так просто, как кажется со стороны.

– Я потренируюсь. Ничего сложного, думаю, смогу – я буду стараться.

Она сидела рядом со мной, а Хайдеггер с Андреем напротив. Мы оба посмотрели на них, а они отвели взгляд, уставившись каждый в свою чашку со студёным кофе. Я ждал, что же скажут они. Уже когда прозвучал долгожданный звонок и я отчаялся дождаться от них хоть какого-нибудь ответа, готов был принять их молчание за согласие, Хайдеггер подал голос:

– Как вы можете говорить об этом?

Тут проснулся и Андрей. Он окинул Хайдеггера таким многозначительным взглядом, что его можно было принять за поддержку его непонятного возмущения, но так же и за тихую мольбу не начинать то, что никуда его не приведёт. Но кому, как не мне, он был обращён в первую очередь, как предупреждение. И я понял его правильно.

– Я не знаю, есть ли смысл и дальше играть, – продолжал Хайдеггер, – к тому же, мы уже опаздываем. Не будем больше обсуждать весь этот бред. Пойдёмте.

– Ты хочешь уйти из группы сейчас?! – уточнил я, решив, что пары могут и подождать, – нам остался всего один концерт – после этого всё может идти, как пойдёт, но его мы сыграть должны. Ты не можешь бросить нас теперь – ты нам нужен.

– Я не сказал, что ухожу. Но если хочешь, то можешь найти мне замену, как ты это сделал с Гоголем. Я готов позвать знакомую гитаристку, которая с радостью сыграет с вами. А если и Андрею станет тошно рядом с тобой, то я уже догадываюсь, на кого ты можешь заменить и его, лишь бы дать свой последний треклятый концерт. Незаменимых людей нет, ведь так? Только он и нужен тебе, этот концерт – и больше никто.

– Ещё раз вспомнишь Гоголя при мне в таком ключе, – предупредил я, – и получишь от меня. Замены ему нет и быть не может, но мы должны играть. Гоголь знал, что значит доводить дело до конца – только потом можно расстаться с ним, когда всё уже кончено. И он, окажись на моём месте, так же сделал бы всё, чтобы дать этот концерт.

– Тогда, почему он сделал то, что сделал сейчас, а не после этого твоего «концерта»?! Ты хоть читал его роман? Ну, конечно, во всём мире только я один прочитал его до конца. В этом весь ты – говоришь о том, чего не знаешь и продолжаешь идти, когда самое время остановиться.

Тут я уже не выдержал. В тот же миг, я встал и поднял кулак, угодив ему прямо в нос. Но одного удара оказалось недостаточно, а второго сделать он мне не позволил.

– Ну, немец, – прошипел он, – попался бы ты мне в сорок третьем.

Он наклонился и угодил мне лбом прямо в переносицу, а параллельно выставил кулак и попал прямо в солнечное сплетение. Ещё два удара я принял в рёбра и нос. Он бил не в полную силу, а на упреждение – это чувствовалось, но только разжигало вскипавшую во мне ярость. Андрей отпихнул его в сторону, а Настя пыталась удержать меня, чтобы я не успел сам себе навредить необдуманными действиями. Тут же подоспела и буфетчица, гнев которой только усилился, когда она увидела мой разбитый нос. Она была готова сам наброситься на нас, но вовремя взяла себя в руки и достала из кармана по платку для меня и Хайдеггера. Но вручала их она с угрозами, что обо всём сообщит в деканат и утроит нам за беспорядки в учебное время. Когда нам удалось отойти в сторону, Андрей обратился ко мне, по-прежнему стоя между нами с Хайдеггером:

– Я тоже, если честно, не знаю, есть ли смысл нам и дальше продолжать встречать и играть. Ребята из студсовета, конечно, расстроятся, но поймут и не станут даже задавать вопросов. Не такие уж мы и важные, Гёте, ты ведь и сам это знаешь, и этот мероприятие устраивают не в нашу честь.

– Андрей, – жалостно провыл я не своим голос, чуть не смешав кровь со слезами, скрывая пол-лица за платком, – хоть ты не начинай, ладно? Останься!..

– Хорошо. Но только если ты пообещаешь мне не болтать лишнего, ни то получишь от меня ещё сильнее.

Под взглядом напуганной Насти, Хайдеггер скрылся из виду, пока мы не обращали на него внимания. Он завернул в один из бесчисленных коридоров, уже опоздав на пары и вряд ли собираясь на них в таком виде. В одном он точно был прав: наша группа уже развалилась и никогда не соберётся вновь, а значит в ней уже нет того сокровенного смысла, который мы вкладывали в неё, когда только начинали свой путь – таким было истинное содержание его обиды на Настю и на меня, которые хотели продолжать во что бы то ни стало. Никто не сможет заменить нам друга, но мы всё равно сыграем, хотя бы ради него.

Глава 12 Май

1. Штефан

Вечер субботы – время отдыха и беспечного шалопайства. Возможно, это единственное, в чём я действительно хорош. Но именно в тот день меня начали раздражать мелочи, на которые раньше я не стал бы даже обращать внимания.

Соскочив с кресла, я вытер пыль с книжных полок под песни «Twenty One Pilots», разложил все предметы по их законным местам, а под конец пропылесосил пол. Только после этого я разрешил себе снова вернуться в кресло и несколько минут провёл без движения. С высоты верхней полки на меня глядел фотоаппарат, дожидавшийся своего часа. А передо мной на столе оказался лист бумаги, чьё время вот-вот должно было настать – я должен был писать новую песню для концерта. Но с ним я не торопился. Нейтральная, равнодушная ко всему на свете белая поверхность – и такая непростительная наглость заполнить её словами. Написать на ней строки любви, счастья, воспеть память и дружбу означает нарушить молчание, которое я всеми силами, во что бы то ни стало, пытался сохранить. Мне страшно было думать о том, что я не смогу ничего написать, поэтому я даже и не начинал. Я направился на кухню, чтобы сделать себе кофе – всё, что угодно, лишь бы не думать о том, что я бегу от какого-то пустого листка бумаги.

На кухне родители играли в шахматы. Пока на лице мамы читается удовольствие, вызванное азартом, отец сохраняет выражение кислое и унылое. Я не стал разбираться в ситуации, сложившейся у них на доске, а просто молча и непринуждённо прошел к плите, поставил турку на конфорку, засыпал в неё перемолотые зёрна, прожарил их, залил водой и стал наблюдать за процессом, искоса бросая взгляды на родителей. Я застал именно тот момент, когда мама величественно подняла коня, сбила им папину фигуру, после чего тот сразу упал лицом себе в ладони, пока его соперница ликующе подняла руки со сжатыми кулаками и широко улыбаясь, произнесла: «Oh, ja-ja!». Затем, они пожали друг другу руки и принялись складывать фигуры. Когда папа выходил их кухни, мой кофе как раз начал шипеть и я поспешно снял его с плиты, после чего перелил в чашку. Развернувшись, я заметил, что мама по-прежнему сидит на своём месте и всё ещё улыбается, пусть и не так, как раньше. Хоть я и не сказал ей ни слова, она сама обо всём догадалась – о моём настроении, о невозможности работать и вообще жить дальше. Ей всё стало ясно по одному лишь моему взгляду, который я имел неосторожность бросить на неё и встретился с ней глазами. Затем, я услышал, как она начала говорить, обращаясь ко мне по-украински, а я оставался стоять на том же месте, боясь взглянуть на неё:

– Над тобою, сину мій, наче зійшли хмари, – начала она, – мені знайоме це відчуття. Але подивись на нас із батьком – ми з ним пережили усі незгоди, хоча нам теж було тяжко. Так буде і з тобою, синку, бо минає все, що має хист наставати. Немає нічого, що людина не змогла би подолати. Зараз, твої незгоди є частиною тебе. Тож не біжи від них, а перетвори, як ти це чудово вмієш, у своє мистецтво. Не мовчи, а кричи про те, що болить у тебе на серці. Через рік вони хоч і не забудуться одразу, але не будуть вже колишніми, бо сам ти станеш зовсім іншою людиною. Вся та журба стане твоїми спогадами, лише одною з частин твоєї пам’яті. Не переставай думати про те, що важким ярмом лежить у тебе на серці, але не дозволяй своїм думкам зупинити тебе. Не борись, не захищайся, але ніколи не здавайся – так кажуть, і згодом ти зрозумієш чому. Якщо твій сум – є частиною тебе самого, то зроби з ним те, що виходить у тебе найкраще. Не перетворюй своє життя у порожню кімнату, зроби із неї цвітучий сад. Тож не журися, синку, а йди, і не забувай про свою каву, бо охолоне – здається, в тебе ще лишились справи.

Это было лучшее, что я от неё слышал за долгое время; и кофе даже не успел остыть. Удивительно, но её слова задели какую-то струну во мне. Вернувшись в свою комнату, я уже не боялся чистого листка бумаги. Наоборот, его вид вдохновлял меня – пустота открывала передо мной бесконечность возможностей. Я был спокоен, сконцентрирован на своей цели и ничто не могло меня побеспокоить. Моё дыхание выровнялось, а мысли были чистыми, как никогда. Теперь, я точно знал, что должен делать – каждое слово я знал, где и как написать.