Lucid dreams

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

А жизнь во дворе текла своим, уже весенним распорядком: дворники красили скамейки; водители ждали своих начальников, покуривая на улице; ответственные лица спешили по делам, расстегнувши пиджаки; няньки катали открытые коляски. До темна гоняли мяч ребята на спортивной площадке, они иногда звали Яшу, но тот проходил мимо. Как-то девочка пригласили Яшу в хоркружок, но он, понятное дело, не ответил.

После майской демонстрации семья поехала в Поливки. Первый день дачного сезона, Мазурики называли «майский субботник» вне зависимости, какой на самом деле это был день недели. Работали все: Матвей Ильич задавал тон, то подбивая штакетину к забору, то подпиливая сухую яблоню. Клавдия Генриховна в гимнастических брюках, облегавших еще больше располневший за зиму зад, подгребала дорожки перед домом, кидая сушняк в костер. Родионна ковырялась в огороде, и Яша был при ней, он разгуливал между грядок в старой буденовке Мазурика, которую тот, смеха ради, раскопал в дачных тряпках. Начало мая выдалось холодным в этом году, того и гляди снег нагрянет, и все в доме были рады этому. Вечером, как и в московской квартире, они собрались под абажуром, который оставлял круглое яркое пятно на потемневшем за зиму потолке. Матвей Ильич щедро, а может, даже и чуть нервно, подливал всем горилки, женщины раскраснелись, затянули песни, Мазурик тоже выводил густым баритоном «по долинам и по взгорьям», а потом Родионна еще и сплясала под граммофон, пропев пару не приличных частушек, чем окончательно подкупила Матвея Ильича, который смеялся до слез, несмотря на то, что супруга выглядела недовольной. Спать Яшу отвели на веранду, где было прохладно. «Эх нет ванны, нашему Яшеньке и мырнуть-то некуда» – сокрушалась няня. Было весело, но будто бы все что-то не договаривали, и ощущение покоя в доме пропало.

На следующий день после возвращения с дачи, в квартире Мазуриков раздался телефонный звонок. Трубку взяла Клавдия Генриховна, незнакомый мужской голос пригласил Матвея Ильича.

– Он будет после восьми, перезвоните.

– Это из парторганизации Дома передайте, что мы ждем его на собрании в Красном уголке в семь часов завтра. Явка строго обязательна.

– Можно уточнить повестку? – поинтересовалась Клавдия Генриховна.

– Борьба с врагами народа, что маскируются партбилетами и подрывают достижения социализма – жестко произнесли на другом конце провода и трубку положили.

Сердце Клавдии Генриховны ухнуло, к горлу подступила тошнота, схватившись за грудь, она присела на диванчик в коридоре. Яша с Родионной в это время гуляли в парке Горького. Посидев немного, Клавдия Генриховна прошла в гостиную, открыла буфет красного дерева, достала горилки и, налив в бокал с надписью РККА, хлопнула залпом.

Она многое передумала за этот день и вечером, сказав мужу о звонке, стала умолять сдать Яшу.

– Ну куда же мы его денем, дурында? – отвечал Матвей Ильич, – в московский зоопарк не возьмут, я же наводил справки, был бы хоть Яша тово, попроще, а тут, императорский пингвин. И откуда он у нас? Это же государственная тайна. Да не в этом дело, мы не можем предать Яшу. Так не поступают советские люди, не по-сталински это! Но я что-нибудь придумаю, обещаю.

Клавдия Генриховна плакала, убеждала, что с пингвином пора покончить, он всех на дно потянет, говорила, что не переживет, если что-то случится, но муж был непреклонен. Спала она плохо, тем более что холодильник всю ночь тревожно грохотал.

Однако, вечером следующего дня Матвей пришел с собрания в приподнятом настроении, еще в коридоре напевая: «Сердце красавицы, склонно к измееене». Усевшись в свое любимое кресло в гостиной, Матвей Ильич со смехом начал: «Ну пошла писать губерния, ищут теперь какого-то шпиона, американского, кажется, который то ли живет, то ли бывает в нашем доме. Откуда эти сведения – непонятно. Если кто-то шпиона укрывает, то правда, «перерожденцы с партбилетами», но скорее всего, это простая ловля блох, перегибы, как говориться. В общем, всех просили не терять бдительности.

– Откуда столько врагов? – задумчиво произнесла Клавдия Генриховна, подперев голову руками – Не может быть, что среди нас шпионы. Щец налить? Да, и прямо сегодня, не откладывая, скажи, Родионне, чтобы перестала баловать Яшу сказками, она теперь только тебя и слушает, пора уже что-нибудь советское ему читать.

На следующее утро Мазурик готовился ехать в управление. Встреча предстояла архи-ответственная, собирался весь штат и приглашенные специалисты по поводу строительства Северной дороги, Матвей Ильич должен был читать доклад о возможностях обеспечения самолетов аэротопливом. Он брился в ванной, напевая, и было чувство, что большая черная туча прошла мимо, не задев их. Клавдия Генриховна гремела посудой на кухне, Родионна что-то бубнила в детской. В дверь позвонили. Матвей Ильич наскоро набросил парадный мундир со Звездой Героя и пошел открывать – конечно важный день, но что-то слишком уж рано приехал водитель.

Она распахнул дверь и остолбенел, на пороге стоял милиционер, за ним дворник, а дальше, на лестничной площадке почему-то толпились дети. Они галдели до этого, а тут разом умолкли, спрятавшись за взрослых.

– Лейтенант Максимов, – козырнул милиционер. – Юные следопыты из пионерской организации проявили бдительность. Они утверждают, что выследили американского шпиона, который проживает на вашей жилплощади. Что вы можете сказать по данному поводу? Вы сознаетесь, что укрываете врагов? Прошу всех предъявить документы. Есть в квартире посторонние?

– Вот и все – стукнуло сердце, однако мозг, как бывало с Матвеем Ильичем за штурвалом, в опасных ситуациях, стал бешено работать, отыскивая пути спасения, и неожиданно Мазурик лихо козырнул, улыбнулся широко, гостеприимно распахивая дверь: – Никак нет, товарищ лейтенант, чужие здесь не ходят. Проходите, ребята, не стесняйтесь. Здоров, Тимофеич, как жизнь молодая? – обратился он к дворнику.

Дети боязливо вышли из-за милицейской спины и осторожно перетекли в переднюю, не забывая, даже, вытирать ноги. Тимофеич промолчал и остался на месте.

– Знакомьтесь, – развернувшись по-военному и шлепнув тапками, Мазурик вытянул руку вперед и объявил зычным голосом, может быть даже слишком торжественно, учитывая, что половина лица его была в мыльной пене. – В прошлом императорский, а нынче, до мозга костей наш, рабоче-крестьянский, первый в мире пингвин Страны Советов!» И затем по-отечески ласково произнес: «Яша, выйди, пожалуйста, к товарищам».

Двери детской отворились, и навстречу гостям заковылял Яша, из-под крыла которого высовывалась книга «Детям о Сталине». Его подталкивала сзади Родионна, легонько шлепая ладонью по спине. Милиционер опешил от неожиданности, потом вытянулся, щелкнул каблуками и отдал пингвину честь. Ребята молча построились вдоль стенки, сначала одна рука нерешительно потянулась вверх, за ней другая, третья, и вот уже весь отряд дружно вскинул руки в пионерском салюте.

МАЛЬЧИКИ КРОВАВЫЕ
псевдоисторическое повествование

– Да не дери его стиригалями, як порося, кожа у него нежная, не нам чета, эк безрукий какой, – наставлял камердинер Збигнев Гостя хлопца, что поступил на днях в княжеский ошарок – право же безрукий, одна рука короче другой. А ежели пан шо попросит то, не нашего ума панска забава, зроби шо велят. Ну добже, – он толкнул Юшку в голую спину, и хлопец скрылся в парной завесе.

По предбаннику тянулись половики в цвет польского флага, дубовый стол с напитками, лавки и кушетка, застеленная богатыми шелковыми покрывалами. Стоял запах березового дегтя, и Юшка неожиданно вспомнил что-то из детства: зеленая лужайка на заднем дворе в Угличе, березонька, на стволе которой они с Васькой вырезали ножиком, пока мамки не видели. Возле такой, примерно, березы, стояла и я когда-то, жарким июньским днем в монастыре на берегу Волги и готова была все это представить – крик мальчишек, свист, лай, конское ржание, страшный вопль женщины, – как бы не многочисленное турье, что ходит вокруг и гомонит.

В парной меж тем, слышался плеск, кряхтение, шлепки по мокрому телу и прочая колготня. Тот, кого мы назвали Юшкой, тихонько присел на край скамейки и стал ждать, поеживаясь и горбясь. Мышь проскочила в угол. Наконец, открылась дверь и с большим клубом пара, так что Юшка сморщился, в предбанник вошел князь Вышецкий, дородный и спесивый, хоть растолстел, а видно, мнит себя молодцем. Даже в бане, где царь подобен холопу, он сохранял стать и величие, не то, что Юшка. От красной кожи валил пар. Князь подошел к кушетке в изнеможении и громко охая и кряхтя, растянулся. Юшка видел, как в такт тяжелому дыханию поднимался и опускался большой живот с седеющей шерстяной полоской к пупку. «Ай не можу, як дывно!» – приговаривал пан Вышецкий. Двое банщиков вышли следом, кланялись в ноги и молча удалились, тихонько закрыв за собою дверь, один, почему-то ухмыльнулся, глядя на Юшку.

Пан Вышецкий, полежав немного, приказал подать питье. Юшка быстро вскочил, налил пива из деревянного сосуда и поднес пану. Тот сделал несколько крупных глотков, пиво протекло, и струя жидкости пошла по подбородку, затем по шее, и остановилась меж волосатых сосков.

– Вытри, – пошевелил мокрыми губами пан, а усы его, от пивной пены стали в два раза пышнее. Юшка схватил вышиванку, что лежала на скамье и стал промокать грудь пана. Тот, приоткрыв один глаз, произнес: «Руками». Юшка тихонечко, двумя пальцами провел по княжеской груди. Тот, взял его руку и быстро опустил на свою елду, а другой рукой схватил Юшку за волосы и ткнул его голову в седеющий густой пах. На Юшку пахнуло чем-то человеческим и затхлым, не смотря на баню, так что он, не сдержавшись, резко отвернулся от пана, проглотил тошноту и замотал головой. Князь вскочил, куда только парная истома девалась, глаза налились кровью, он принялся лупить Юшку по обоим щекам, особенно больно задевая бородавку. Тут и на Юшку нашло: он сжал кулаки, шея и щеки, чистые, как у девки, покрылись пятнами, глаза вылезали из орбит, затопал ногами и завизжал что-то несусветное: «Да как ты смеешь?! Я сын Ивана Грозного, наследник Русского престола, Дмитрий, а ты хотел из меня свою колотуху сделать, гниль поляцкая?»

 

Князь опешил. Русского царя он видел лишь раз, когда с миссией от Сигизмунда-Августа ездили в Москву, но тогда ему хватило на всю жизнь. И Вышецкому на мгновение показалось, что это не холоп, потерявших рассудок, орет на него, а сам Иоанн Грозный, страшный и в гневе безумный, поднялся из могилы.

Так они и стояли напротив друг друга оба голые, один седеющий польский вельможа, другой – тощий парнишка, с большой родинкой на плече и одна рука заметно короче другой. Хлопец хорошо говорил по-польски, но все же что-то, с точки зрения старой придворной лисы Вишецкого, было не так, что-то выдавало в нем не поляка. Так что, когда сел хлопец на лавку, разом успокоившись, тогда и князь уселся рядом, да не на кушетку уже, а на деревянную скамью подле.

– Чем докажешь? – глухо спросил князь, глядя в пронзительные и умные глаза мальчишки.

– Крест царский, когда тятька Богдан увозил меня из Углича, матушка, Ее царское величество, благословили меня им. Этот тятька и велел мне Юшкой зваться до времени, пока собака Борис Годунов на престоле, он змей, хочет весь наш род истребить Рюриковичей. Богдан умней их оказался, сначала он меня в постели подменял, думал я не знаю, а мне уж восемь было, только засну вроде, он меня хвать и в другую спальню. А вместо меня Ваську конюхова кладут. А потом и вовсе увезли от греха и точно, слышал я, моего Ваську вместо меня зарезали, когда он в тычки играл. Пырнули в шею, а сказали падучка, дескать, он сам на кинжал ухнул. Не будет Борису прощения, за всех отомщу, как приду в Москву!

Сказал он, сверкнув глазами и после небольшого молчания, так же внезапно, как в царя только что, снова превратился в холопа:

– Пустите меня, пан, я схожу в тайник и крест вам принесу.

– А не брешешь? – прищурился князь, – если наврал, мои люди тебя везде найдут, кожу с живого сдерут и на березе развесят.

– Не вру. Я так и есть, русский царь – сказал тихо парнишка и перекрестился, уткнувшись в пол. – Велите, чтобы пустили меня к вам в полночь.

Весь вечер дворцовая челядь ломала голову, что случилось с паном? Какой он странный пришел из бани: рявкнул с порога на румяную горничную Олешу, отчего та, привыкшая лишь к пановым любезностям, пукнула от страху, снес каким-то чудом канделябр на лестнице, ну а главное, вместо того, чтобы закатить пир по обыкновению, после бани, заперся у себя в кабинете и ходил из угла в угол, как подсмотрела Олешка. Камердинер Гостя попыхивал трубкой и чесал репу: «Видно бородавчатый не угодил, – сокрушался он, – не смотри что с лица чист, ровно баба». А потом Збигнев, решив, что много думать вредно, может просто угорел пан, в иной раз надо лучше проследить, как трубу закрывают, успокоился и приказал водки.

Вот луна взошла на небосклоне, что светит и над угличским берегом, и над кремлем в Москве, где неспокойному Борису Годунову снятся «мальчики кровавые»; стала она озирать желтым, единственным глазом своим и богатые панские угодья: леса и долы, до замка добралась и давай подглядывать, как спит, стуча башкой об стол Гостя и графин с водкой дрожит от храпа; как молится Матке Боске Олеша, тайком молится, ведь в доме их православные порядки, умоляет простить согрешения плотские с вельможным паном; как пан сидит, глубоко задумавшись на диване и курит трубку; а тем временем, чья-то неведомая фигура движется по лесу прямо к дворцовым воротам, освещает ей путь светило – спешит ночной путник, видать срочное дело.

Постучался он в ворота и сразу открыли, к пану повели без промедления. Пан встал, подошел к окну и самолично задернул шторы в своем кабинете. Так что не видела луна, как хлопец достал из-за пазухи сверток в серой тряпице, от него упали несколько комков чернозема и сухая трава на красный господский ковер. Развернул он старую тряпку и крест достал, усыпанный драгоценными камнями так обильно, что князь ахнул.

На следующее утро от дворцовых ворот поскакал гонец с бумагой к младшему брату. Константин Вышецкий был более искушен в политике и как член сейма, имел влияние на короля Сигизмунда. Брат не заставил себя долго ждать, даже сутки не прошли, как его богатая карета остановилась у ворот замка. Константин, не сняв и дорожного платья, пропитанного пылью, сидел в кабинете брата, статный и несмотря на усталость, красивый. Загляделась на него Олешка, чуть поднос с пивом не уронила. Разговор в кабинете шел очень тихо, так что, как не прикладывала горничная ухо в замочную скважину, то одно, то другое, так ничего и не услышала.

Вскоре пришел тот бородавчатый, что на днях в ошарок поступил, только не узнать его теперь – одет в богатое княжеское платье, накидка с мушками, красные сапоги и шапка, обшитая мехом, которую он так лихо заломил на затыль, будто всю жизнь эту шапку и носит. Лицо смышленое, хотя и далеко не миловидное, приобрело привлекательность, но почему-то не приглянулось Олешке.

Допоздна сидели трое за столом, прерывая разговор лишь когда приходили слуги подать еду. Они обсуждали стратегический план похода на Московию. Было решено, что сначала пан Константин и Его Высочество Дмитрий (они, видно, сразу нашли общий язык) объедут всех влиятельных вельмож сейма и затем добьются аудиенции у короля Сигизмунда. Первым в списке был Юрий Мнишек, даже не потому, что этот старый царедворец был охоч до интриг, не потому что у него было немалое войско, а потому, что у Мнишека была дочь на выданье – Маринка. И что б не взял Дмитрий в супруги какую-нибудь русскую, лучше сразу скрепить союз двух держав царским браком, тогда всем в Литовском княжестве будет спокойнее. Ну и наконец, что немаловажно, решили, какая часть русских земель отойдет во владение Вышецким.

Было уже далеко за полночь, когда разговор подошел к концу. Чтобы скрепить их союз, пан Адам приказал подать лучшего вина и, разбуженный внезапно, еще хмельной Гостя, долго возился в подвале, недоумевая, что за праздник среди ночи у вельможного пана. Заговорщики выпили из серебряных кубков за союз двух держав, за русского царя и за Польшу в отдельности, буженинкой закусили. Усталый Константин зевнул громко, развалился на диване, ласково взглянул на Димитрия и осторожно приобнял его. Тот не отодвинулся, ответил преданной улыбкой, глядя в глаза пана сначала, а затем, как девка, потупясь долу, и, ничуть не смущаясь, тоже обнял его, прижавшись плотнее. «Нет, не похож хлопец на царя Иоанна, – подумал Адам Вышецкий, наблюдая за этой игрой, – да уж какая теперь разница».

«Динь-динь-динь» – пела синичка, порхая возле монастырской стены.

«Дан-дан-данн» – вторили ей капельки, падающие на камни, сваленные артельными у собора, и на снег, талый под застрехой. Тишина. Все в кругом знают, пока идет обедня – ни гу-гу, больно строг игумен, разве собака какая в слободе тявкнет, и то выйдет хозяин, замахнется: «Вот ужо я тебе, пустобрех, гляди голову отрежут».

К весне дело, вот и первые оттепели, а как сгонит снег, так начнутся работы. Отец игумен собирался укрепить стены обители, купола золотить к Пасхе, новые башни надо пристроить, да и братские корпуса пора расширять, почти триста иноков здесь уже. Чудной это был монастырь, ни пасеки, ни угодий с пашнями и лугами, да и скота, кроме лошадей, не держали, никаких огородов, мельниц и гумен, и как велит игумен, – одни конюшни.

В Покровском соборе заканчивалась служба. Догорали свечи, церковный хор затих уже, псаломщик лишь бубнил в углу, а монахи по очереди подходили к отцу игумену:

– Благословите, отец игумен.

– Ступай с миром.

– Благословите, владыко.

– Иди, брат, да не греши боле.

Расходилась братия, разбирая метлы из притвора, отправлялись по кельям, чтобы опять собраться вскоре на общую трапезу. Лишь игумен Иоанн переговаривался тихо со своим духовником отцом Евстафием в темноте опустевшего храма. Скрыта от нас та беседа, но горячо, видно, раскаивается отец игумен в грехах, слезы льет и на колени становится, в грудь себя бьет и поклоны отпускает. От тех поклонов земных, сказывали иноки, кого в свои покои игумен приглашал греть постель, большая шишка у него.

Чуть повыше клочковатых бровей набил он шишку, густые некогда были брови, и борода была знатная, а с тех пор, как хотел оставить свое поприще, сказывают, повылезали все волосья и торчат теперь кой-где клоками. Наконец, вздохнул глубоко отец Евстафий и накрыл епитрахилью, стало быть, разрешает грехи его.

Монахи собирались в трапезной. Все ждали отца игумена, так как без его благословения не смели садиться. Пришел отец Иоанн с отцом Евстафием и братия, сотворив молитву, чинно расселась за столом, на котором стояли репа с капустой, моченые яблоки, брусница, караваи хлеба и, в зависимости от важности дня по святцам – рыба. Либо обычная стерлядь с белорыбицей, либо осетрина по праздникам, а их как известно, в церковном календаре немерено. Икра, так же, черная в деревянной братине стояла посреди стола. А из напитков, как всегда: кисель да сбитень, щи да квас, пиво и брага, перцовка, колганка, анисовка, наливка яблочная, грушевка, мёд хмельной, хоть, как и сказано, без пасеки монастырь обходился. Отец игумен не садился трапезничать с братией, а по благочестивому монастырскому обычаю, взяв в руки четки, начинал чтение с наставлениями монахов на каждый день. Случалось, что кто-нибудь провинившийся, связанным лежал в ногах его, ожидая прощения. Ну а когда заканчивалось чтение, тогда инокам было позволено слово молвить. Тихий гул начинался где-то с краю стола, кто шепнет что-то другому, кто хохотнет, кто рыгнет осторожно, рот перекрестив, потом, по мере того как глаза братии туманятся, иной и нож достанет из подола, начнет им поигрывать, а если жарко, позволено и подрясник распахнуть под которым кафтан золотом шит. Начинаются общие разговоры, сдобренные шуткой. Начинал, как правило Василий Гвоздев, балагур и господский постельник. Взглянет на грозного игумена своим вострым глазом, потупится и спросит смиренно:

– Позвольте, отец игумен, вашей светлости загадку загадать? – Вытрет рушником свои рыжие усы и степенно, словно крадучись, начнет: – А чем скажите, ваша милость, отличается от свиньи на вертеле боярыня из Курских, что воняла паленым надысь и визжала перед братией, раздвинув ляжки свои жирные и мандой лохматой…

Не дозволит, бывало, отец игумен завершить эти речи. Прервет дерзкого Ваську своим громовым хохотом и зальется, закинув вверх клочковатую бороду, до слез смеется, и братия тут же молодецким гы-гы-гы поддерживает, так что стены дрожат. Любил отец игумен Ваську за веселые шутки. Но скор и на гнев был: «Хватит ржать, песье отродье, пора за работы!» – так крикнет, что все охальники языки прикусят.

Остатки со стола выносили нищим за ворота и на послушание. А оно одинаковое для всех, и отец игумен его не избегал по смирению своему: садится братия на коней, метлы к подряснику, сабли в руки и вперед – лжецов поганых, изменников царских карать. Скачет воинство, лишь песьи головы по ветру болтаются. Все жители вдоль дороги прячутся по избам, клетям и подвалам. Да не спрячутся те, на кого царский гнев направлен, не уйти им от кары. Вот и вьется на колу боярин, падлюка, орет, что не виновен и царю предан, а дети его, жена, мать и отец престарелые, родственники, своякини, шурины, дети их, люд их, мужики, жонки, девки, мальцы не кричат боле, а лежат мертвые в куче возле кола. Игумен, глядя на эту потеху стоит рядом и хохочет во весь голос, глядя на собаку-боярина. А вечером опять лоб разобьет в грехах каючись в соборе, где тверские иконы и новгородские, привезенные с набегов, кровавыми слезами мироточат, да не слезами ли тех жен, коих связанными тащили молодцы, прицепив к лошадям, к рукам и ногам младенцев веревкой прикручивая, и всех в реку кидали…

«Динь-дон, динь-дон» – звякнул колоколец в царской опочивальне. Тяжелая дверь приоткрылась, скрипнув, и монах из дружины осторожно просунул голову.

– Фёдора! – тихо позвал царь. После таких забав он весел и особенно ласков становился.

Друг дорогой, Федя Басманов, самый надежный из верников, сын преданного друга Алексея Данилыча, всегда готов утешить ласками своего владыку, который к вечеру ослабевает, что и сон не идет, даже слепцы, которые песни поют так, что и среди бела дня зевота нагрянет, их слушаючи, не выручают. Ласкового слова просит измученная душа государя, иначе он снова впадет в беспокойство. «Ох, Федюшка мой, многия врази досаждают: бояре казну расхитили, а духовные челом за них бьют, просят помиловать. Жигмонт с литовцами опричь на святую Русь лезут, да и крымский хан зырится, ни в коем нет мне помощи, Филарет и тот укоряет. Да ужо хватит, полно миловать и жалеть мне бояр поганых, я и так слишком щадил всех, был кроток с мятежниками, но ужо я заставлю их раскаяться». И от каждого слова его воняет тухлятиной. Однако не воротит нос Федя от скверного запаха изо рта, наоборот, прижимается к царю своему, да камушки драгоценные к волдырям его бесчисленным прикладывает, авось исцелят. Еле слышно говорит царь, на расшитые шелковы подушки откинувшись, темно в опочивальне, лишь два огонька дрожат и мерцают, это глаза царские, ярче лампад горят безумным блеском.

 

Однако дорого стоит любовь самодержца на Руси. Через несколько лет царь бросит своего Федю в темницу вместе со его отцом Алексеем Даниловичем, несмотря на ратные заслуги последнего, при взятии Казани, в частности. Чтобы молодой фаворит доказал любовь к нему, прикажет убить своего отца, что Федя и сделает, однако даже это не спасет его от плахи. Сын Федора, малолетний тогда Петр Басманов, почему-то выжил во время репрессий и, по иронии судьбы, ему предстоит сблизиться с Дмитрием, так же чудом спасшимся, младшим сыном Ивана Грозного или Лжедмитрием, как его потом назвали историки, или же вором Юшкой Отрепьевым, в конце концов.

Тревожно загудел Иван Великий, другие храмы на Неглинке, Ильинке, Покровке вторили ему в неурочный час на рассвете 17 мая 1606 года. «Что это?» – поднял голову, тяжелую от мёда, выпитого накануне, царь Дмитрий I. Ее высочество, распустив по подушкам длинные черные волосы, тихо спала рядом. Дмитрий вскочил и глянул в окно – дымом воняло в дремотном майском воздухе, несколько крыш по городу лизало пламя. Он наскоро оделся. Дмитрий был диковинным царем. Никакой степенности и вальяжности, как привыкли на Москве, где раньше государей только под ручки водили. Этот один разгуливал, как хотел, мог с любым встречным в городе заговорить, охрана из немцев с ног сбивалась, чтоб разыскать его. Пирушки любил и забавы, ахти, непристойные. Виданное ль дело, даже музыкантов привечал в государевых покоях.

Дмитрий выбежал из царицыного дворца, который еще не достроили толком к ее прибытию, в длинный коридор и чуть не поскользнулся на куске телятины, выброшенной кем-то на пол (телятину на Руси не ели и подавать ко столу ее считалось предосудительным); наскочил на музыкантов со вчерашнего праздника, что опившись брагой, лежали посреди дороги; нечаянно наступил на волынку, хрустнувшую под ногой и полетел к себе. Возле дверей встретил своего тезку, Дмитрия, сына Шуйского: «Москва горит!» – крикнул тот, глазом не моргнув, (ах если бы унаследовал Дмитрий подозрительность своего отца, заметил бы, как скривилась рожа боярина). Но он ничего не заподозрил, ворвался в свои покои, обвешанные персидскими тканями, по мягким коврам пробежал в комнату, схватил саблю и хотел на пожар, но сначала решил успокоить царицу. Недавно приехала она в эту страну и все ее пугало. Марина Мнишек не могла привыкнуть к чужим обычаям, атмосфера в кремлевских палатах вызывала дурные предчувствия, она твердила супругу – опасайся свиты. Дмитрий же был беспечен и доверчив, он не боялся мятежников, ибо был уверен в добром народе своем, который и правда, любил его, но, как оказалось, до поры до времени.

Государь, спеша по коридору, опять заглянул в окно и тут он понял: это не пожар – это мятеж. Куча мужиков с бердышами, палками, рогатинами и топорами ворвалась в кремль, впереди толпы был Василий Шуйский на коне, в одной руке он держал крест, а в другой – меч. «Ну, сучий сын – пронеслось в голове, – ведь только что тебя от ссылки спас!» К Марине было поздно, и Дмитрий воротился в свой дворец. Там уже был Петр Басманов. Они обнялись и расцеловались: «Ахти, государь, забыл ты с польской царевной надежного друга, – попенял Петр Дмитрию – не верил своим преданным слугам? Я ж тебе не дале, как позавчера говорил, что мятеж готовят, и немцы вчера докладывали».

Петр отворил окно и крикнул собравшимся внизу:

– Что надобно?

– Отдай нам своего вора, тогда и поговоришь с нами! – заорал кто-то из толпы.

– Видишь, – обратился он к Дмитрию. – Это мятежники Шуйский, Голицын и Татищев всех подняли. Они тюрьмы за ночь открыли, я слышал, народ подбивают гнать поляков, нас с тобой в амурах обвиняют, и снова тебя Гришкой кличут.

– Ах, поганое отродье! – топнул ногой Дмитрий.

– Спасайся, государь, делать нечего, а я докажу свою любовь и жизнь свою за тебя положу.

Они крепко обнялись на прощание, когда уже топот сотен мятежников наполнил дворцовые сени. «Охрана!» – крикнул Дмитрий. Однако, охрану из немецких алебардщиков, всей Москве ненавистную (будто свои хуже), князь Шуйский еще вчера разогнал, от имени царя. Те несколько человек, что остались у дворца быстро полегли под выстрелами. Дмитрий поднял чью-то алебарду и крикнул толпе: «Прочь! Я вам не Борис!» Но Петр Басманов отстранил царя твердой рукою и вышел вперед, пытаясь заговорить с боярами, что стояли впереди толпы. Татищев быстро выхватил кинжал и пырнул им в сердце Петрово. Дмитрий услышал, как икнул его верный друг и рухнул на пол. Царь мгновенно закрыл дверь на засов, и бросив алебарду, помчался в старый дворец, откуда он выберется на улицу, к народу. В длинном полутемном переходе с круглыми низкими потолками уже отчетливо пахло гарью. Дмитрий добежал до двери и рванул, но она была заперта с той стороны. Это была западня. Шум толпы приближался. Он распахнул окно. По лесам, еще мокрым от влажной майской ночи, он начал спускаться. Эти леса построили на днях – для иллюминации, что государь велел устроить в своем новом дворце для царицы. Доски скользили под ногами, царь осторожно перебирался вниз, вот один пролет, другой, вот и земля уже футах в 30, но одна жердина оказалась тонкой, она переломилась, и царь с треском рухнул вниз. Он очнулся на земле, болела грудь, и теплая липкая струйка вытекала из головы, Дмитрий хотел встать, но громко охнул от боли. Подбежали стрельцы, схватили беспомощного Дмитрия и поволокли его. Он снова лишился чувств. Очнулся, когда его облили водой, он лежал на фундаменте Борисова дворца.

– Спасите царя, – проговорил Дмитрий, – я вас озолочу.

– Ты не царь, а вор Юшка Отрепьев, так Шуйский сказал, – неуверенно возразил кто-то.

– Пусть народ решит, кто я, отнесите меня к миру на площадь.

Стрельцы начали спорить меж собой.

– Я мятежников покараю, все что есть у них вам раздам, а самих бояр вам в холопы.

– Кого в холопы? – спросил кто-то из заговорщиков, подоспевший к ним – ну ка, несите его во дворец, – приказал он стрельцам. Те зароптали, мол на царя руку поднимать не божеское дело.

– Это не царь, а вор и чародей Отрепьев околдовал вас, царя Бориса отравил и теперь с Петькой Басмановым сожительствует в святых покоях государевых. – Стрельцы тревожно забубнили, ходил уже такой слушок. – Он на русскую землю поганых католиков пустил! Понавез литовцев, с римским папой якшается, православие хочет искоренить!

– Ложь это, – отвечал Дмитрий, но никто не слышал. Стрельцы понесли его во дворец. Они кинули стонущего царя на пол, как собаку. Один сердобольный немец хотел дать спирту пленнику, только ему голову запрокинул, чтобы влить в рот, как чаша полетела в сторону, выбитая чьей-то ногой и немецкая головушка, тут же отсеченная саблей, покатилась вслед за чашей.

«Гы-гы-гы» – пронеслось в толпе заговорщиков. Они сняли с Дмитрия царскую одежду, нарядили в лохмотья и устроили потеху: усадили еле живого на высокий стул и давай зубоскалить: «Что царь, где твои поляки? Пусть они спасут тебя». Кто затрещину даст, кто за ухо дернет, кто пальцем по носу щелкнет, в бородавку целясь. «Латинских попов привел, нечестивую польку в жену взял, казну московскую в Польшу вывозил» – такие обвинения наскоро состряпали бояре. Один ударил его в щеку и сказал: «Говори, сучий сын, кто ты таков? Как зовут? Откуда ты?». Дмитрий слабым голосом ответил: «Вы знаете, я царь ваш Дмитрий. Вы меня признали и венчали на царство. Если теперь не верите, спросите мать мою, вынесите меня на люди и дайте говорить народу».

Olete lõpetanud tasuta lõigu lugemise. Kas soovite edasi lugeda?