Tasuta

Месть и примирение

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

VI. Ожидание

Время было ненастное и дождливое в тот вечер, когда происходило описанное нами в прошлой главе; улицы были пусты, и фонари как-то тускло освещали их. Старого барона Норденгельма это, между тем, мало беспокоило; он расхаживал по богатому своему кабинету, с нетерпением ожидая молодую девушку и её дуенью. – Понять не могу, сказал он, наконец, в полголоса, когда на дорогих столовых часах пробило десять: – где этот негодяй Мелькер так долго пропадает. Свеча, в высоких серебряных подсвечниках и канделябрах, ярко освещали комнату, и свет их во всех направлениях отражался в богатых зеркалах и блестящей позолоте. Барон, подобно духу зла, тихо ходил взад и вперед по богатому, мягкому турецкому ковру, покрывавшему весь пол и притуплявшему звук его шагов.

Наконец, в соседней комнате послышались шаги. Огонь желания сильнее вспыхнул в его груди; он поспешно подошел к двери, она отворилась и он в ужасе отскочил назад: пред ним стоял мужчина с багровым лицом и зверским выражением; на нем была оборванная матросская парусинная куртка.

– Кто ты? вскрикнул барон, пятясь, чтобы приблизиться к сонетке и позвонить; по незнакомец поспешно схватил его за руку и сказал: – «Не торопись, не торопись, я хочу маленько поговорить с тобою наедине».

– Кто ты? повторил барон, чувствуя в душе смертный холод: – кто ты?

– Ха, ха, ха, так ты не узнаешь своего тестя, подлый дурак, отвечал незнакомец и сильным толчком повалил барона навзничь на один из диванов: – видишь ли, я таки отыскал тебя! Ты, бездельник, кругом обманул меня, ты не дал мне и десятой доли того, что обещал за дочь! А, ты надеялся увернуться!

– Любезный мой, сказал барон, стараясь успокоить старика: – я и не думал обманывать тебя, верно это лакей мой украл деньги. Но успокойся, я дам тебе больше, чем тебе было обещано. Если ты не получил денег, то это не моя вина: я уже давно отдал их Мелькеру.

– Молчи, крикнул старик: – я пришел сюда не за деньгами; понимаешь ли ты, я раскаялся, я одумался; ум мой озарился светом истины, я вижу теперь всю гнусность моего поступка; я пришел, чтобы помешать низким твоим замыслам; тебе не удастся погубить моей дочери, ты теперь уж не будешь больше вводить бедняков в соблазн проклятыми своими деньгами! – Молчи, не перебивай меня, дай мне кончить. Видишь ли, Бог дал тебе богатство, а меня оставил бедным, Бог одарил тебя умом и познаниями, как немногих, а же, напротив, ничему не учился, с самого раннего детства жил между грубыми и развратными людьми и сделался так же груб и развратен, как они. Скажи, как ты воспользовался ниспосланными тебе дарами? Ты употреблял свой ум и богатство, чтобы развращать бедных, чтобы готовить им вечные муки ада. чтобы погаными твоими деньгами соблазнять их и вводить во все грехи; тебе было мало, что ты сам грешил, – тебе надо было губить еще и других.

– Мой друг, сказал барон, силясь приподняться, но напрасно, железная рука удерживала его: – мой друг, я сделаю все, что ты хочешь; я обещаю возвратить тебе дочь твою; я награжу тебя.

Старик горько улыбнулся.

Богатый и бедный эгоисты теперь встретились и говорили друг с другом; это редко бывает, но когда это случается, то отчет всегда бывает страшен и труден. Теперь лицом к лицу стояли два подлеца, один богатый, счастливый, гордый и уважаемый светом, другой бедный, презираемый, отвергнутый; они играли в высокую, отчаянную игру, – и богатый проиграл.

– Пусти меня, я дам тебе сколько хочешь денег, повторил барон, все более приходя в ужас от глубокого презрения и ненависти, выражавшихся во взоре и презрительной улыбке озлобленного старика.

– Денег, все только денег, сказал старик и сильнее притиснул своего врага: – ты только и видишь спасение, что в деньгах, одни деньги тебе дороги и милы; я знаю нечто лучше: месть, г. барон! месть, – что, понимаете вы это слово?

Барон задрожал; враг его заметил этот трепет и злобно захохотал.

– Ты дрожишь; отчего это? спросил он с горькой иронией: – такому знатному человеку нечего бы, кажется, бояться смерти. – Но ты понял наконец, что на том свете не откупишься никакими деньгами, что там не помогут тебе никакие хитрости и уловки. Что же, это все не спасет тебя.

– Берегись, воскликнул барон, сделавшийся смелым, вследствие отчаянного своего положения: – берегись, сюда придут.

– Ну что ж, пусть себе придут; ты думаешь, я боюсь этого? сказал старик. – Мне терять нечего; да притом же, знай, что раньше, чем слуги твои успеют схватить меня, я всажу тебе в горло нож. – Ну что ж, меня казнят за это; но все, все же, скажут: этот человек убил знатного богача, за то, что тот хотел обольстить дочь его: – кто из нас умрет с честью?

Казалось, что злодей хотел вполне насладиться ужасом своей жертвы; он замолчал и с адской улыбкой смотрел на барона. Первый раз в жизни перевес был на его стороне и он старался продлить свое удовольствие. Наконец, он сказал: – «Послушай, теперь довольно; не проси меня, это будет напрасно; молись Богу.» И он обхватил железною своею рукою горло барона. – Борьба была непродолжительна.

– Вот, сказал про себя старик, когда барон испустил последнее дыхание: – вот как кончилось твое любовное свидание. – Слуга, верно, теперь скоро придет сюда с Теодорой; пусть его полюбуется на своего барина. – И он придвинул ближе к дивану стол с канделябрами, так что свет ярко падал на бледное, посинелое лицо мертвеца. Наконец он вышел, тихо спустился с лестницы и, никем незамеченный, прошел мимо лакейской, из которой слышался шум и хохот. – «Как, однако, одинок и беден был этот негодяй среди всей своей роскоши, сказал он, выходя на улицу.»

* * *

Камердинер барона, между тем, долго не имел возможности возвратиться к своему господину. Когда он хотел выйти из дома в Эстерлонгатане, где жила старуха Мандельквист, кто-то схватил его за ворот. Мелькер хотел вырваться, но испугался и окаменел, узнав в своем противнике молодого барона Норденгельма.

– Видишь, Мелькер, я поймал тебя, сказал молодой человек: – и тебе, по крайней мере, сегодня, не удастся быть провожатым; ступай со мною.

– Не могу, ваша милость, не могу: барин послал меня за делом, и я никак не смею замешкаться.

– Я знаю, какое это дело, сказал Адольф хладнокровно: – ты все же пойдешь со мною; пусть батюшка сердится, если ему угодно; ты можешь сказать ему, что я тебе приказал, слышишь! ну, пошел же!

Адольф отвел Мелькера к себе в квартиру.

– Вот, мы и на месте, сказал он: – ты теперь останешься здесь до утра. Ну, не разговаривать, я знаю всю историю, и если бы барон не был моим отцом, я бы непременно донес на тебя.

Сказав это, он вышел из комнаты и, заперев за собою дверь на ключ, пошел к своему другу.

– Ну, что, Лудвиг? сказал он, войдя к нему: – что ты мне скажешь хорошего?

– Девушка спасена, отвечал пастор.

– И теперь в безопасности?

– Да.

– Где ты нашел ей убежище? У добрых ли и честных она людей? Хорошо ли ты все устроил?

– Да, отвечал Лудвиг: – она теперь в почтенном семействе; она, я уверен, будет доброю и благородною девушкой.

– Где же она? спросил Адольф, с жаром.

– Я не скажу тебе этого; ты сам поймешь почему, отвечал Лудвиг: – если ты действительно любишь эту девушку, то для тебя достаточно знать, что она счастлива, что она ограждена от искушения и соблазна; и если ты уверен в моей дружбе, если доверяешь мне, то не будешь сомневаться в истине моих слов.

– Я верю тебе, Лудвиг, сказал молодой человек печально: – но ты я вижу, сомневаешься во мне, ты опасаешься, чтоб я не стал играть роли моего отца.

– Нет, Адольф, я этого не боюсь, отвечал друг, улыбнувшись: – я слишком-уверен в твоих правилах; ты не можешь с намерением обольстить ее; но ты еще недовольно спокоен, недовольно владеешь собою, ты не можешь еще управлять своими страстями, не можешь умерять их порывов; ты невольно мог бы сделать проступок; ты сам бы страдал потом, да и она, наверно, была бы несчастлива.

– Но, сказал Адольф: – если я намерен жениться на ней?

– Это было бы неблагоразумно; тебе нельзя на ней жениться.

– Нельзя? сказал Адольф с изумлением, и посмотрел вопросительно на своего друга: – и это говоришь ты, ты, который сам всячески стараешься об эмансипации низших классов народа, который только и думаешь о том, только и желаешь одного – чтобы было равенство, чтобы все имели одинаковые права.

– Это действительно так, отвечал Лудвиг, улыбаясь горячности своего друга: – но я все же того мнения, что тебе нельзя и не должно жениться на этой девушке.

– Ты загадка, я решительно не понимаю тебя, сказал Адольф, с заметным неудовольствием.

– Загадку нетрудно разрешить. Положим, Адольф, что различие сословии в сущности химера, что все люди, в отношении к человечеству, имеют равные права и одинаковое достоинство; но видишь ли, химера эта принадлежит еще к числу тех сил, которые двигают колесо событий, и если, поэтому, уничтожить теперь различие сословий, то колесо должно остановиться. – Действительно ли для тебя довольно, чтобы жена твоя была добрая, прекрасная и нравственная женщина? не потребуешь ли ты от неё еще других качеств: образованности, талантов, светскости? Поверь, ты непременно скоро пожалеешь, что и умственные её способности не соответствуют твоим, что она не может понимать тебя, во всем сочувствовать тебе. – Счастье супружеской жизни зависит не от одной любви; оно столько же зависит от привычек, нравов, воспитания; оно требует полной во всем гармонии, начиная от сходства характера и любви, до манеры ходить, кланяться, говорить. Сходство образа мыслей и взглядов необходимо, потому что, что же любовь, если не самая искренняя, самая верная дружба, и что она без этого: одно чувственное, мимолетное упоение? – Но и дружба и любовь не что иное, как размен чувств и мыслей; а как ты станешь разменивать их с тем, чья монета не одинаковой с твоею доброты, не одинаковой ценности; в счете тогда постоянно будет встречаться дроби, затруднения; тебе никак нельзя будет легко и удобно размениваться.

 

– Да, сказал Адольф печально: – я должен сознаться, что ты прав.

– Мне больно, что я невольно опечалил тебя, сказал пастор, и взор его выразил самое глубокое, самое искреннее участие: – мне больно, что я должен был разбить твои мечты, твои надежды; во священные обязанности дружбы и долга не позволяют мне иначе действовать; я не могу, я не должен говорить против своего убеждения.

– Так, Лудвиг, так, но все же ужасно, невыразимо больно, так внезапно лишиться всех своих самых заветных надежд.

– Я понимаю это, сказал Лудвиг, крепко сжав руку своего друга: – но разве не гораздо ужаснее раскаиваться впоследствии, понять всю пустоту своих юношеских грёз; разве не лучше предупредить, чем быть предупрежденным, понять свое заблуждение и вовремя остановиться? Тогда остается еще хоть часть тех радужных красок, которыми мы увлекались, и мы не бываем вынуждены презирать то, что прежде было нам дорого и мило.

– Ты прав, Лудвиг, ты прав; я хочу сохранить хоть часть очарования; Теодора будет моим идеалом женской чистоты и невинности; ведь я могу продолжать любить ее, не так ли? в этом нет ничего дурного?

– Конечно; но люби только идеал и не старайся отыскивать самого предмета. Будь, между тем, вполне уверен, что я как родной брат буду заботиться о Теодоре, что я сделаю все для неё, что я всячески буду стараться устроить её будущность; но не расспрашивай меня о ней: я не могу, и не должен отвечать тебе. Борись, Адольф; это благородная борьба, когда мы боремся с своими, страстями и побеждаем им.

VII. Лильхамра

За несколько дней до Рождества фрекен Эмерентия получила письмо из Стокгольма. Оно было от Лудвига, который сообщал ей приключение с Теодорой и просил свою добрую воспитательницу принять эту бедную девушку к себе в дом.

– Вот что, сказал майор, когда сестра сообщила ему содержание письма: – молодец наш, я вижу, влюблен и хочет, чтоб мы воспитали его будущую; что ж, недурно.

– Но, милый мой, возразила фрекен Эмереития: – он положительно говорит, что спас ее от погибели, соблазна и несчастья и что не знает лучшего убежища для бедной этой девушки, как наш дом. Его поступок не что иное, как христианское сострадание.

– Полно, душа моя, полно дичь городить, перебил ее майор: – вы, старые девы, всегда слепы, у вас все только долг, все сострадание. Лудвиг влюблен, говорю тебе, по уши влюблен, черт меня побери, и намерен жениться на ней; оттого он и посылает ее к нам. Подожди, сама увидишь.

– Вот вздор, сказала Эмерентия: – разве благородство и бескорыстие не существуют, разве молодой человек не может спасти девушку от погибели из одного человеколюбия?

– Отчего ж; но только это редко случается, сказал майор, которому было как бы немного совестно, что это так редко бывает.

– Ты, ведь, сам согласен, что Лудвиг благородный человек, сказала Эмерентия, которая чувствовала, что перевес на её стороне: – а между тем, все же подозреваешь, что он только из своекорыстия спас девушку и из эгоизма хочет, чтоб мы воспитали ее и сделали из неё добрую и благородную женщину.

– Гм, гм! Это, конечно, так, отвечал майор: – но если Теодора действительно добрая и хорошая девушка, то почему же и нет, пусть бы его, с богом, ее любил.

– Красиво было бы, нечего сказать, с сердцем возразила Эмерентия.

– Ну, да зачем же сейчас предполагать дурное? Вот, подумаешь, женщины, поди, угоди им. Мужчина, чтоб понравиться вам, должен быть чисто каким-то чурбаном; он должен вздыхать и умолять, и манежиться, как старая дура; а влюбиться, боже упаси – это дерзость, это преступление; он всю жизнь свою должен расхаживать барашком и говорить только о луне, сочувствии душ, платонической любви и всяком этаком вздоре, что даже подумать тошно.

– А, да я уж давно знаю твои взгляд на эти вещи, сказала Эмерентия, немного обидясь: – давно знаю либеральные, сумасбродные понятия моего дорогого братца в этом отношении; ну, да чего и ждать от того, кто полжизни провел с солдатами.

– Молчи, Эмерентия! воскликнул майор, так рассердись, как этого уж давно с ним не случалось: – молчи, говорю тебе! С солдатами? Позвольте узнать, что вы этим хотели сказать? А кто ж, если не солдаты, претерпевая нужду и лишения, сражаются для защиты тебя и подобных тебе старух, у которых только и дела, что пить кофе, да сплетничать, да бранить весь свет. Между солдатами, сказала ты. Смотри, Эмерентия, чтоб это было у меня в последний раз.

– Однако, должен же ты сознаться, что у тебя уж слишком-либеральные понятия, относительно того, что прилично юноше, сказала Эмерентия, которая и сама поняла, что коснулась такого предмета, из-за которого можно было не на шутку поссориться с братом.

– Слишком-либеральные? повторил старик, совершенно-примиренный: – о, да, ты, быть-может, и права отчасти. Но видишь ли, я не считаю нужным поднимать тревоги и кричать на весь мир, если молодой человек влюбится и наделает глупостей, лишь бы не наделал подлостей – вы, женщины, не делаете между этим никакого различия, а меряете все на один аршин, и это оттого, что не знаете света, а судите о нем по романам. Ах, добрая моя Эмерентия, я знал многих мужчин и женщин, которыми бы ты непременно гнушалась, которых считала бы падшими, презренными существами, и которые, несмотря на это, были в миллион раз лучше твоих примерных людей, так называемых возвышенных душ, которые никогда не впадают в проступки, не уклоняются от прямого пути, потому что только и думают о себе. Не должно, Эмерентия, судить по одной наружности, по одним поступкам, надо принимать в соображение нрав и душевные качества.

– Да, оно, быть может, и так, сказала Эмерентия: – но нечего тоже удивляться, что взгляд женщины на жизнь значительно отличается от того, который имеет о ней старый майор. Мы видели жизнь с разных сторон. Но доказательством тому, что Лудвиг не думает о себе, прося нас взять на свое попечение эту бедную девушку, яснее всего служит то, что он положительно просит меня, не делать из неё барышни, но воспитать ее так, чтоб она была хорошею хозяйкою, умела бы и шить, и ткать, и могла бы со временем составить счастье какого-нибудь честного ремесленника. Вот, уж это, согласись сам, как нельзя вернее доказывает…

– Да, что Лудвиг хочет уверить нас, будто действует из одного человеколюбия. О! эти выходки для меня не новость, смеясь сказал старик: – хижина и сердце милой, немного картофеля с селедкой, бедность и любовь – старые песни. Но подожди, пусть молодец только женится, тогда и сам другое заговорит, и поверь, что, несмотря на всю свою возвышенную, неземную любовь, он все же, подчас, захочет немного бульону с пирожками, или галантину, рябчиков и т. д., найдет нелишним, чтоб жена его говорила «charmant», а не шерман, чтоб она умела спеть один-другой романс, с аккомпанементом фортепиано, вместо того, чтоб с утра до вечера затягивать какую-нибудь мужицкую песню. Таланты для женщины все то же, что огурцы и салат для жаркого: без них, конечно, можно обойтись, не умрешь от этого; но то-ли дело, когда они есть.

Эмерентия призадумалась; слова брата показали ей дело с совершенно-другой точки зрения; чем больше она думала о нем, тем предположение майора казалось ей возможнее; теперь только она начала понимать, что действительно было возможно, чтоб Лудвиг их увлекся земною страстью, и чем чаще она находила это возможным, тем-более убеждалась в том, что это действительно было так.

Вряд ли кого-либо ожидали с большим любопытством, как майор и сестра его ожидали Теодору; она, по их мнению, была та, от которой зависело будущее счастье их Лудвига.

Эмерентия опасалась, что она недовольно-добра, недовольно-совершенна, и опасения её были не без основания. Какая же мать находит, что невеста её сына достойна его? Ангел вряд ли бы мог удовлетворить её требования, так где уж после этого обыкновенной смертной?

VIII. Воспитание

Наконец, Теодора приехала, и несмотря на всю проницательность Эмерентии и её старания отыскать какой-нибудь недостаток в молодой девушке, она должна была сознаться, что Теодора была доброе и невинное создание, и «даже недурна собою». Выше этого Эмерентия уж никак не могла пойти, когда дело шло о красоте Теодоры. У доброй нашей старушки была именно странность, впрочем, довольно общая между прекрасным полом: она охотно признавала в женщине все достоинства, но согласиться, что она хороша собою, уж не говорю красавица, было для неё почти невозможным: «Она так себе» – «она не хуже других» – «она недурна собою» – вот все, чего можно было добиться от Эмерентии, когда дело касалось этой статьи.

Что касается майора, то он был в восторге от Теодоры; он как будто помолодел; у него теперь только и было речей, что о молодой девушке, и необходимо было все истинно-материнское расположение доброй Эмерентии к предполагаемой своей невестке, чтоб не потерять всякое терпение от вечных разговоров майора, который теперь также пристрастился к этой теме, как прежде имел страсть беспрестанно рассказывать о последней компании в Финляндии.

– Теодора должна учиться музыке, сказал однажды майор: – хочешь учиться музыке. Теодора?

– Да, г. майор; но магистр Степсов всегда говорил, что мне не должно стараться выходить из своего круга, а я дочь бедного плотника.

– Ну да, ну да, я знаю это, сказал майор: – но я уверен, что Лудвигу приятно будет, если ты будешь играть на фортепиано; он так любит музыку, и ты сделаешь ему удовольствие учась. Что ж, моя милая, хочешь?

– О, конечно! воскликнула девушка: – конечно, я непременно буду учиться, если могу этим угодить моему благодетелю.

Переговорили с органистом ближайшего прихода, человеком порядочно знавшим музыку, и Теодора ежедневно начала играть на фортепиано, которое так давно стояло без употребления, потому что Эмерентия уж давно перестала заниматься музыкой и теперь только изредка, да и то из угождения брату, барабанила какую-нибудь финскую песню, или марш саволакского егерского полка.

Майор даже сам принял на себя обязанность учителя: отыскал французскую грамматику и стал учить французскому языку любознательную свою воспитанницу, которая занималась с утра до вечера, потому что майор и Эмерентия беспрестанно твердили ей, что она этим угодит Лудвигу.

– К будущему Рождеству, он, даст Бог, приедет к нам, часто говорил старик: – и вот-то обрадуется.

Женщина легко принимает всякую форму; она сотворена для того, чтоб, обвиваясь, как плющ, украшать своего кротостью семейную жизнь. Не теряя нисколько собственного достоинства, ни малейше не унижаясь, она может любить даже преступника, утешать его своею преданностью, отирать слезы стыда и раскаяния, оставаться верною всеми отвергнутому.

Вот почему и Теодора легко принимала ту форму, которую старались ей дать. Она подмечала каждый взгляд, каждое слово; ежедневно приобретала новые познания и быстро совершенно преобразовалась, так что ничего в ней уж не напоминало бедной сироты, взросшей без всякого надзора и попечения.

Эмерентия, с своей стороны, прилагала все старания, чтоб сделать из Теодоры хорошую хозяйку. Никогда еще стол не был так разнообразен в Лильхамра, никогда еще там не ткали таких узорчатых скатертей, таких тонких полотен. Она хотела выучить Теодору всему, всему, что сама знала.

Таким образом взаимные старания добрых стариков сделали почти чудо. Совершенно-необразованная девушка, в короткий срок одного лишь года, образовалась и приобрела множество познаний, для которых в пансионе потребно было бы, по крайней мере, года четыре. Но правда и то, что умственные способности Теодоры не были притуплены несообразными и неестественными методами воспитания. Образование девушки идет всегда несравненно быстрее образования мальчика. Как медленны и как неверны бывают первые шаги мужчины на поприще знания! Женщина, напротив, почти тотчас же ознакомится, найдет тропинки, которые ведут прямо к цели, между тем как мы выбиваемся из сил при каждом маленьком препятствии, стараясь устранить его, вместо того, чтоб обойти. Причиною этому, по-видимому, то, что женщина видит свою цель, а мы нет, круг её деятельности сосредоточен в семейной жизни, и родители её служат ей примером; материнские о ней заботы научают ее будущим её обязанностям, священным и великим обязанностям супруги и матери. Мальчика, напротив, воспитывают для деятельности в совершенно-чуждой ему сфере; он долго не видит своей цели, не понимает к чему должен стремиться; ему долго приходится бороться с разными затруднениями, долго трудиться, так сказать, наобум, и только после долгих усилий, ему, наконец, становится ясно, какую дорогу ему должно избрать, а между тем, ему редко бывает возможно следовать своему призванию, избрать тот круг действий, на котором он был бы полезен. Если б каждый занимал приличное своим способностям место, то великие люди встречались бы гораздо чаще: не недостаток способностей, а неуменье, или невозможность избрать приличный круг действия, причиною тому, что так мало гениальных людей. Сколько, напротив, мы видим уважения достойных женщин: одна всем жертвует для мужа и детей, с безмолвным самоотвержением, часто всеми забытая и неоцененная, неусыпно трудится для блага своего семейства; другая сочувствует всякой высокой мысли, всякому благородному стремлению и поступку, только для того и живет, чтоб распространять вокруг себя радость, счастье и добродетель; быть-может незамужняя, быть-может сирота, она все же тесно связана с человечеством, тепло сочувствуя всему прекрасному, всему полезному, всем великим общественным интересам. Словом, женщина чаще исполняет свое назначение, чем мужчина.