Педагогическое наследие Калабалиных. Книга 1. С.А. Калабалин

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

Я становлюсь поводырём

Оказалось, что в Полтаве жить можно. Кому воды наносишь, кому дров наколешь – покормят да ещё дадут две-три копейки. Скоро нашёлся у меня дружок. Вместе с ним мы шныряли по городу, искали где заработать, вместе просили милостыню, вместе и жили. Да, представьте себе, нашли мы и жильё. В прежнее время богатые семьи строили на кладбище склепы. Это были крытые помещения, построенные солидно, с дверями, запиравшимися на замок. Так сказать, место коллективного успокоения всей родни. Один из них мы приспособили под жильё.

Сорвали замок с двери, натаскали сена, а со временем на валке нашли печурку и даже подтапливали в холодные ночи. Было, конечно, голодновато, но жили. Впрочем, сытно я и раньше не жил, так что не огорчался.

Над Полтавой на холме стоит Крестовоздвиженский монастырь. В воскресные и праздничные дни на дороге к монастырю собирались нищие со всей

Полтавы. Подавали там хорошо. С утра выстраивались безногие и безрукие, глухие, слепые и припадочные. Шедшие в церковь и возвращавшиеся из церкви раздавали убогим по копейке или по две, а все просящие показывали своё убожество, гнусавили, просили, молились и пели. Мы с приятелем в праздничные дни пристрастились ходить в монастырь. Мы тоже стояли в ряду убогих и тоже просили, выставляя на вид свою детскую беспомощность, грязь и лохмотья. Не бывало так, чтобы к вечеру мы не насбирали на пироги с ливером.

Конечно, об одежде нечего было и думать. Впрочем, лохмотья меня ничуть не смущали, и, пока не наступили холода, я никакой нужды в обуви не испытывал. А ещё до холодов, в октябре месяце, в судьбе моей произошла неожиданная перемена.

Дело было так: в одно из воскресений стоял я на дороге к монастырю и без конца повторял какие-то, раз навсегда отработанные фразы о том, что я бедный сиротка и что буду за подавшего копеечку бога молить, словом, то самое, что говорить полагается.

И вдруг передо мной остановился человек. Одет он был в пиджачную пару, в рубашку, подпоясанную шёлковым шнурком, на голове красовалась шляпа с красиво загнутыми полями. На вид показался он мне богатым. Для меня это была единая категория и в тонкостях я не разбирался. Учитель или помещик, купец или чиновник, мне было всё равно. Все эти люди принадлежали к знакомому мне только по виду племени богатых людей. Так вот, человек, остановившийся передо мной, был богатый, пан.

– Ты чей? – спросил он меня.

Хорошо помню, что смотрел он мне прямо в глаза властным, подчиняющим взглядом.

Вопрос не показался мне странным. Я объяснил, что пока как будто ничей.

– Хорошо, – сказал он, – пойдёшь со мной!

Я и пошёл с ним. Мне даже в голову не пришло спорить.

Он привёл меня в двухэтажный каменный дом. Мы поднялись на второй этаж. Вошли в квартиру. По тогдашним моим понятиям, она мне показалась царской палатой. Нас встретила девушка, прислуга, как тогда говорили. Мой загадочный хозяин подтолкнул меня к ней.

– Оденешь, – сказал он коротко и ушёл в глубину квартиры.

Мне дали старые сношенные башмаки. Лохмотья, в которые я был одет, сочли удовлетворительными. В них только нашили заплаты, причём разных цветов, чтоб они бросались в глаза. Спать меня отвели в дворницкую, внизу.

Как я сейчас вспоминаю, мне не казалось ни удивительным, ни безобразным то, что мною распоряжаются, не спрашивая моего согласия. Человек в пиджачной паре и шляпе мог распоряжаться мной как ему было угодно. Это не подлежало сомнению. Спорить тут было не о чем. Я без возражений выполнял всё, что мне приказывали. Не помню, чтоб я особенно и огорчался. Случилось так, могло случиться иначе. Поесть мне дали. Я спокойно заснул.

Утром меня повели наверх к хозяину. Я сначала даже не узнал его. Он был одет в сношенный, порванный армяк, и во внешности его ничего не осталось от облика богатого человека. Это был нищий, такой, каких я видал десятки у себя в селе. Только лицо было то же. Нет, и лицо было другое. Куда девался его уверенный, повелительный взгляд. У него вообще никакого взгляда не было. Его глаза просто не видели. В каждой руке он держал по большому посоху. На каждом посохе висело по торбе. Ещё две торбы висели у него за плечами.

Две палки поменьше дали и мне.

– Я слепой, – сказал мне хозяин, – ты понял? Я слепой!

И это тоже не показалось мне удивительным. Я так мало знал о том, как устроен мир, что не мог различить обыкновенное и необыкновенное. По совести говоря, я и не вдумывался в то, что происходит. Раз происходит, значит так и надо.

Мой хозяин взял меня за плечо, ведь он был слепой, а я его поводырь, и мы вышли из дому. Хотя поводырём был я, но его рука уверенно мне сигнализировала, где идти прямо, а где свернуть. Когда мы вышли из города, он объяснил, что звать я его должен дедушка Онуфрий, что будем мы с ним просить милостыню, что бы я не вздумал утаить что-нибудь, потому что он хоть и слепой, а всё видит, что я должен петь молитвы и просить.

Видно, я был у него не первым поводырём и технику обращения с нашим братом он разработал здорово. Мы вышли из города и отправились бродить по Украине.

Мы обошли Полтавщину, Киевщину, Екатеринославщину. Медленно двигались мы по пыльным улицам сёл, монотонно гнусавили свои унылые просьбы, обрывки молитв, жалобно протягивали руки, неистово крестились. Подавали нам хорошо. Кто не подаст слепому старцу, он прямо на глазах становился немощным старцем, когда мы входили в село, который по убожества своему только и жив подаянием да помощью этого маленького невинного хлопчика.

Сейчас я довольно высокий человек, но расти начал лет с пятнадцати, а в то время, хотя мне уже исполнилось двенадцать, я выглядел лет на десять, не больше.

Да, подавали нам хорошо. Нам подавали и хлеб, и сало, и муку. Иной раз и кусок полотна длиною в аршин, а то и больше. Подавали и яйца, подавали и деньги: копейку, а то и две. Иной раз богомольный лавочник давал и гривенник.

Если бы знали подающие, каким мерзавцем был дедушка Онуфрий!

Он меня бил и щипал нещадно. Не за что-нибудь, а просто так, из удовольствия мучить. Он любил неожиданно схватить меня за уши и поднять в воздух, так что несколько часов после этого у меня шумело в ушах и трещала голова. Он обладал зоркостью орла этот жалкий слепец, дрожащей рукою державшийся за поводыря. Если хозяйка, подав милостыню слепому совала и мне грошик или кусочек сала, то как только мы выходили со двора, он сразу же хватал меня за руку.

– Отдай, – говорил он зло. И хоть я никогда не спорил и сразу отдавал, он всё время подозревал, что я обкрадываю его. Ох, каким безжалостным, каким злобным был он, пока никого вокруг не было. Но вот мы входили в село, и снова шагала по улице трогательная пара: беспомощный несчастный слепец и маленький хлопчик, единственная его опора.

Мы пространствовали с ним месяцев семь или восемь. За это время дважды мы приходили в Полтаву. Дома мой хозяин преображался. Он мылся в бане и надевал пиджачную пару. Снова он был важный, барственный человек из племени богатых. Он и действительно был богат. Я теперь считался в доме почти своим, и дворник (я по-прежнему ночевал в дворницкой) рассказал мне, что этот каменный дом принадлежит моему слепому и, кроме того, у него ещё два дома в Полтаве. Отдохнув день-другой, мы снова уходили, и снова шли по сёлам, и дедушка Онуфрий бормотал благодарственные молитвы, принимая милостыню от крестьянина, богаче которого он был в тысячу раз.

Очень скоро я понял, что нищенство не простое дело. Сто человек не смогли бы съесть то сало, те яйца, тот хлеб и муку, которые мы выпрашивали. Раз в неделю заходили мы в какие-то особенные дома, в которых нас уже ждали. Тут кипел самовар и стояла водка. Меня выгоняли в сени, но я подглядывал, когда отворялась дверь, а иногда про меня забывали, и я пробирался в комнату. Шли какие-то финансовые операции. Оценивалось выпрошенное сало, выпрошенный хлеб и выпрошенные куски полотна. Грошики и копейки обменивались на золотые десятки. Торбы наши после каждого такого посещения становились пустыми.

Примерно раз в месяц, тоже в заранее, очевидно, условленный день, приходили мы в дом, в который одновременно с нами приходило ещё много таких же, как мы, нищих. Больше всего, пожалуй, было слепых. Мужчин вели такие же мальчики, как я, женщин – девочки-поводырки десяти-двенадцати лет. Были ли среди слепых настоящие слепые? Не знаю. Я долго после того, как убежал от дедушки Онуфрия, не мог отличить слепого от зрячего. Во всяком случае, в этом доме они не выглядели жалкими. Начиналось пьянство. Пили одинаково мужчины и женщины, пили и засыпали, валились на стол или на лавку, просыпались и пили снова. Гульба и пьянство шли несколько дней. Счастье моё, что не понимал разврата, потому что разврат был циничный и откровенный. Я многого не видел, а из того, что видел, многого не понимал. Понял гораздо позже, когда мне это было уже не страшно.

Мы, поводыри, сидели в сенях, хотя там и было холодно. Нас не пускали в хату не потому, что стеснялись, а просто что б мы не путались под ногами. Но и кормить не кормили. Иногда только хозяйка дома выносила нам кучу объедков, которые мы с жадностью разбирали. Интересно, что в селе, в котором происходили эти пьяные оргии, мы никогда не просили милостыню. Это было по меньшей мере благоразумно. Вряд ли в селе можно скрыть многодневную попойку.

Если бы дедушка Онуфрий знал меру и не очень издевался надо мной, возможно, что я долго ходил бы с ним, помогая ему вызывать слезу и выпрашивать подаяние у добрых украинских крестьянок. Но моя безропотность словно подхлёстывала его. Он бил и мучил меня месяц от месяца безжалостнее и чаще.

Мы расстаёмся с дедушкой

Собирался ли я бежать от моего слепца? Пожалуй, нет. Слишком я был запуган. Мысль о том, что я не обязан терпеть его побои, мне даже в голову не приходила. Я мог разве только помечтать о том, чтобы каким-нибудь чудом снова обрести свою свободу. Спасти меня мог только случай.

 

Он заставил себя долго ждать. До самого мая. Почти восемь месяцев. Зато, когда он, наконец, пришёл, я не упустил его.

Дело было во время одной из оргий, о которых я уже рассказывал. Несколько дней шло беспробудное пьянство. Однажды ночью я вышел из сеней, где спали вповалку дети-поводыри и поводыри, и увидел, что сатана Онуфрий – я давно уже звал его про себя сатаной – сидит на лавочке перед хатой и спит. Это был уже, собственно говоря, не сон, а пьяная одурь, когда человека можно раздеть или унести, а он даже не почувствует. Я достаточно знал сатану, чтобы различать разные стадии его опьянения.

Обстановка складывалась исключительно благоприятно: нищие все были пьяны и спали беспробудно. Спали и дети. Спало и всё село. Когда я подумал об этом, сон с меня как рукой сняло. Я понял, что моя минута настала.

Мне захотелось броситься бежать, но я удержался.

Страх перед сатаной был очень силён. Я представил себе, как, проснувшись и увидя, что меня нет, он гигантскими шагами, в полверсты каждый, мчится за мной и злорадно улыбаясь, настигает меня. Тогда мне пришёл в голову очень хитрый план. Я подумал, что если обрезать ему пуговицу на штанах, то как только он за мной побежит, штаны упадут, и придётся ему повозиться. А я пока убегу далеко.

План этот мне показался верным. Не помню, где я достал нож. Наверное, просто зашёл в комнату и взял со стола. Помню тихую лунную ночь, сонную сельскую улицу, спящего мёртвым сном сатану и себя, срезающего пуговицу с его штанов.

Следует, впрочем, объяснить, что я имею в виду, говоря «пуговица». Пуговицы в современном смысле носили только богатые, с моей точки зрения, люди. Люди же моего, так сказать, круга привязывали к одежде цурки. Что такое цурка? Это деревянная палочка, утончённая на середине и перевязанная по самому узкому месту очень узеньким ремешком. Впрочем, для этого годилась любая верёвка и даже толстая нитка, но предпочитались, конечно, более крепкие ремешки. Другим концом ремешок привязывался к материи, из которой сшита одежда. Цурку не надо было покупать, каждый мог сделать её сам. В то же время, просунутая в петлю, она держала лучше всякой пуговицы. Так вот, нищенский костюм сатаны держался на цурке.

Итак, я начал искать ремешок. До сих пор помню, какая трудная это оказалась работа. Конечно, сатана был пьян как свинья, но я глубоко верил, что он обладает какими-то сверхъестественными способностями. Поэтому вопреки всякой логике я ждал каждую минуту, что он проснётся. Всё время мне попадались какие-то другие ремешки. Но мне нужен был именно тот, на котором держалась цурка. Я должен был быть уверен, что он меня не догонит. Я должен был быть уверен, что, когда он встанет, штаны сразу же упадут на землю.

С одним ремешком я очень намучился. Он был толще других, и, как я ни старался, нож его не брал. Я потянул проклятый ремешок в надежде, что развяжу или найду тонкое место. Он тянулся, тянулся, и не было ему конца. Наконец из-под штанов вылез, привязанный к концу ремешка, мешочек. Что могло в нём быть? Пощупал. Монеты! Я похолодел. Красть я не собирался. С другой стороны, зол я на сатану был ужасно. В ту минуту мной руководил не расчёт. Я не стремился приобрести богатство. Я хотел только как можно сильнее отомстить проклятому Онуфрию. Дрожащей рукой перерезал я ремешок. Мешочек был у меня в руках. Цурка валялась на земле. Долго предстояло возиться Онуфрию, чтобы хоть шаг пройти по земле, не потеряв штанов.

Я пустился бежать. Как всякому беглецу с нечистою совестью мне слышались догоняющие меня шаги. Ясно я представлял себе, как проснулся мой сатана и поднял тревогу, как бежит он, а за ним и другие нищие, чтобы до смерти забить меня своими посохами.

До сих пор жалею, что не видел пробуждения Онуфрия.

Я бежал долго. Конечно, не по дороге. Сначала полем, потом через лес, потом опять полем. Уже рассвело, когда я оказался в густом дубовом лесу. Сил бежать больше не было, да здесь, кажется, я и был в безопасности. Я лёг под дубом и долго громко дышал, пока, наконец, постепенно пришёл в себя. Тогда я раздёрнул верёвочку, которой был стянут мешочек. Из мешочка высыпались монеты. Передо мной лежало богатство, которое мне и во сне не снилось. Тут были грошики и полушки, к виду которых я привык, тут были пятачки, которых я в своей жизни видел мало, тут были серебряные монетки: гривенники и пятиалтынные, тут были серебряные рубли, наконец, тут были три золотые монеты: две по десяти рублей и один пятирублёвик.

Я долго раскладывал монеты по кучкам – копейка к копейке, гривенник к гривеннику. Моё знакомство с математикой носило самый общий характер. Солнце стояло уже высоко, когда с помощью пальцев, чёрточек на земле и отложенных прутиков, в результате огромного напряжения ума, подсчёт был закончен: я стал обладателем огромного богатства. В мешочке лежало сорок два рубля.

Следует иметь в виду, что по тогдашним ценам на эти деньги можно было купить пару быков. Следует также иметь в виду, что моё реальное представление о валюте находилось в пределах десяти, очень редко пятнадцати копеек. Мне было ясно, что теперь до конца своих дней я буду вести обеспеченную жизнь состоятельного человека. Главная задача состояла в том, чтобы донести этот огромный капитал до Полтавы.

Да, я решил идти в Полтаву. Казалось бы, как раз туда не следует мне соваться. Туда раньше или позже непременно придёт полтавский домовладелец, нищий-слепец Онуфрий. Но, с другой стороны, что было мне делать? Других городов я не знал и даже не твёрдо был уверен, есть ли, кроме Полтавы, ещё города на земле. Зато уж Полтава представлялась мне таким огромным центром, населённым такой массой народа, что только там я мог наверняка как следует затеряться.

Итак, я отправился в Полтаву. Я знал, что до города около двухсот вёрст, но это меня ничуть не пугало. Мешочек я спрятал за пазуху. Обнаруживать в селе моё богатство было опасно. Деньги могли отнять или даже арестовать меня как подозрительного. Я решил идти побираясь. Мне это было не внове.

Днями я шёл весело. Подавали мне щедро, и просил я тогда, когда хотел есть. Один только раз испугался я, когда сердобольная крестьянка, накормив меня, сказала, чтоб я разделся, она мне постирает. Раздеваться мне было никак нельзя, мог обнаружиться мой капитал. С трудом я уговорил эту добрую женщину, что привык сам на себя стирать. Да, днём было весело. Но как страшны зато были ночи!

Ночевать я устраивался где-нибудь в лесу или в поле, там, где мешочек с моим сокровищем никому не мог попасться на глаза. Но и тут я не был один. С неба смотрел на меня бог, который всё видел. Я вёл с ним длинные разговоры. Факты я не опровергал. Я понимал, что тут ничего не скроешь. Я просто пытался их истолковать в благоприятном для меня смысле. Тут я позволял себе настойчиво спорить.

– А то, что он меня бил, это хорошо, да? – говорил я. – А щипаться хорошо, да?

Бог мне не возражал. В этом он был со мною согласен. И всё-таки продолжал, это я чувствовал, смотреть на меня с укором. Очевидно не отрицая вины Онуфрия, он всё-таки считал, что я поступил нечестно.

– Боженька, – убедительно говорил я, – а он эти деньги честно заработал? Ведь он просил, говорил, что голоден, а сам продавал. Он говорит, что слепенький, а сам, знаешь, как видит.

Я не знал, убедили мои доводы бога или нет, но мне было неспокойно. Я метался во сне, кажется, даже кричал. Мысль о заслуженной мною небесной каре очень меня пугала.

Богатая жизнь

На этот раз в Полтаве я действительно повёл жизнь состоятельного человека. Правда, ночевал я где приходилось: на кладбище или в чьём-нибудь саду. В моём старом склепе поселились другие хлопчики и совсем не собирались меня пускать. Мой бывший сожитель и друг куда-то исчез. Снять угол мне даже не пришло в голову. Вообще вопрос о ночлеге беспокоил меня мало. Зато в первый раз в жизни я позволил себе одеться с ног до головы. Я купил себе штаны и рубашку, сапоги, не совсем новые, но хорошо залатанные, и даже картузик, что было уже совершенным франтовством, потому что нужды в головном уборе я никогда не испытывал. Зеркала у меня не было, но я смотрелся во все зеркала, стоявшие в витринах магазинов и парикмахерских, и получал большое удовольствие от своего аккуратного, даже щеголеватого вида. Я ел сколько угодно пирогов с ливером, которые торговки жарили тут же на улице и продавали с пылу, с жару, горячие. Я впервые в жизни попробовал мороженое, убедился, что это прекрасная вещь, и съел его столько, что мне и сейчас страшно вспомнить. Словом, мои материальные нужды были полностью удовлетворены.

Что же касается потребностей духовных, то и о них я не забывал. Я ходил в церковь и продолжал свой затянувшийся спор с богом. Я всё силился доказать ему, что сатана наделал мне много гадостей и кража моя была, собственно, не кражей, но актом высшей справедливости. Бог всё-таки продолжая сомневаться, и, чтобы склонить его на свою сторону, я не жалел денег на копеечные свечи и не ленился выстаивать долгие службы. Остающееся время, а его оставалось много, я проводил на базаре. Полтавский базар, расположенный рядом с тюрьмой, шумел и сверкал каждый день с утра и до вечера. Какое тут продавалось сало! Каких свиней привозили сюда! Какие пряники, какие вишни! Сколько тут было народу, сколько разговоров и смеха, как интересно было слушать, когда торгуются опытный покупатель с опытным продавцом! Я наслаждался этим шумом толпы, этим человеческим многообразием, этим бурным и непрерывным течением жизни. Как у всякого богатого человека, у меня было много друзей. Я угощал их пирогами и мороженым, и нам никогда не было скучно толкаться в толпе.

Но самое интересное всё-таки было не на базаре, вернее, не на главной его территории. В стороне помещался конный базар, или, как его называли, «цыганский толчок». Вот там уже была действительно прекрасная жизнь. Там продавали и покупали коней. Я с детства любил горячей, но неразделённой любовью этих благородных и красивых животных. У отца моего никогда не было лошади. Я бывал счастлив, когда мне удавалось с ребятами отправиться в ночное. Это бывало редко, пастушеские мои обязанности загружали меня целиком. Большею частью мне удавалось только издали насладиться видом скачущего коня. А тут на цыганском толчке лошади были кругом. Каждый день пригоняли откуда-то всё новых и новых. Чтобы показать товар лицом, их проваживали, проезжали на них по кругу верхом, их горячили и успокаивали. Среди дня их гнали купаться на реку Ворсклу. Эта ответственная операция поручалась доверенным мальчикам. Скоро в их числе оказался и я. Мало того, я заслужил полное доверие владельцев и продавцов коней – цыган. Другим ребятам для того, чтобы сесть на лошадь, нужно было стать на скамеечку или на телегу, а мне только дай ухватиться за гриву: я взмётывался на коня прямо с земли. Не помню, как я научился ездить верхом. От рождения я умел, что ли. Не было для меня большего удовольствия, как, вскочив прямо с земли на лошадь, пустить её вскачь и въехать в реку и уже в воде соскользнуть с лошадиной спины.

Приглядевшись, как танцуют цыганята, стал, подражая им, танцевать и я. Я был подвижен, горяч и танцевал хорошо. Скоро я добился даже некоторой популярности. Когда вечером прекращался торг на цыганском толчке и цыганки варили кулеш – а я до сих пор считаю, что так, как цыганки, никто кулеш варить не умеет, – когда один за одним показывали цыганята своё танцевальное умение, обязательно наступал момент, когда вызывали меня. Я мог плясать без конца, выдумывая новые и новые колена. То я ускорял до невозможного темп, то замедлял его, щеголяя тем, что всё могу. Лучшие цыганские танцоры хвалили меня.

Так бездумно проходило лето. Денег становилось всё меньше и меньше, но я не приучен был думать о будущем, и меня это ничуть не беспокоило.

Мне было двенадцать лет, скоро, как я теперь знаю, должно было исполниться тринадцать. Я с трудом разбирал буквы. У меня не было крыши над головой. Я ничему не учился и даже не знал, что учиться надо.

Через несколько лет после революции и гражданской войны страну зальёт волна беспризорщины. Об этом будут тревожно писать газеты, правительство будет посвящать заседания этому вопросу, лучшие педагоги пойдут на борьбу с беспризорностью, станут работать деткомиссии, детприёмники, целая огромная сеть учреждений и организаций. Но сейчас я вспоминаю лето 1916 года, последнего года царской России. В Полтаве толкались десятки ребят, таких же, как я, нигде не живших, ничему не учившихся. Да, после революции и гражданской войны их стало больше, но тогда об этом и говорили, как о народной беде, тогда с этим боролись, не жалея ни средств, ни сил. Тогда в течение нескольких лет ликвидировали беспризорность. А в шестнадцатом году это не считалось народной бедой, с которой надо бороться. Это считалось нормальным. Никто и не думал о том, что растёт целый слой дикарей в цивилизованном государстве. Дикарей, из которых обязательно вырастут воры, грабители и убийцы.

 

К преступной доле вела судьба и меня, но случай дал мне некоторую отсрочку.

С полтавского базара исчезли вишни. На полтавском базаре появились яблоки и груши. Дело шло к осени.

Однажды вечером я, как обычно, плясал у цыганского костра, и, когда собирался уже идти искать место для ночлега, меня окликнул цыган. Я знал его. Я гонял купать его коней, и много раз он хвалил меня за то, как я пляшу. Это был красивый человек, и у него была красивая жена. Детей у них не было.

– Хочешь, – спросил меня цыган, – пойдём с нами, будешь моим сыном?

– Хочу, – ответил я.

Почему я согласился? Не знаю. Наверное, потому что идти с цыганами значило снова гонять лошадей на водопой, возиться с лошадьми, ездить на них верхом. Наверное, отчасти и потому, что деньги мои непонятным образом исчезали и их оставалось совсем уже мало. И, наверное, главным образом потому, что мне было всё равно как жить дальше, я, повторяю, не привык думать о своём будущем.

Через несколько дней лошади, предназначенные на продажу, были распроданы. На рассвете заскрипели колёса бричек. Табор снялся и отправился в свой бесконечный путь.

Ушёл с табором и я.