Tasuta

Долгое эхо

Tekst
5
Arvustused
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

ГЛАВА 3

Многие из нас пытались убежать. Бескрайние поля и большие расстояния не внушали чувства свободы. Несколько улиц нашей Морозовки давили, сжимали в душных объятиях, мешали развиваться. Её покидали, меняя на крупные городские муравейники, храня в душе иллюзию о том, что успех или неудачу определяет место, а не сам человек. Жестокая реальность била наотмашь, крушила надежды, повторяя с усмешкой, что от себя убежать невозможно. Возвращались немногие. Заезжали на несколько дней, проходили по улицам, соблазняли красочными картинами современной жизни в большом городе и исчезали. Тонкой ниточкой держали их здесь постаревшие родственники, безжалостно рвущие своей смертью любое воспоминание о малой и когда-то любимой родине. Пустела наша деревенька, сжималась как шагреневая кожа. Ещё немного и ничего от неё не останется.

В нашей семье желание убежать чувствовалось особенно остро. Отец сбегал в алкогольный дурман. В его пагубной привычке бабушка винила Витю Всеславского по прозвищу Славик. Славик с отцом вместе работали на машиностроительном заводе. Пять дней они проводили в городе, ночевали в общежитии, на выходные возвращаясь домой и отрываясь по полной. Славик обладал удивительной способностью после двухдневного застолья выглядеть свежим и отдохнувшим. В понедельник он бодро отправлялся на работу в то время, как отец остановиться не мог, заявляясь на завод в изрядном подпитии. Не удивительно, что его уволили.

Он пытался потом сторожить школу, грузить товар в магазине, стоять за прилавком хозмага, но в конце-концов окончательно опустился и к моменту моего рождения бродил отрешённо по окрестностям, перебиваясь случайными заработками и традиционно встречаясь в выходные со Славиком, дослужившимся до начальника цеха и считавшимся в деревне настоящим богачом.

Маме моей убежать было не в пример сложнее. Твёрдой скалой и неподъёмным якорем служила бабушка Нина, надёжно приковавшая к себе дочь. По молодости мама рвалась с цепи и однажды ей даже удалось сбежать и поступить в институт, но бабушка притянула её обратно. Всё равно, мол, не осилит, так зачем рисковать.

– У нас здесь самое хорошее место, – утверждала бабушка. – Нет реки, которая может разлиться. Нет извергающегося вулкана, земля ходуном не ходит, машины людей не сбивают. Живи и радуйся! Куда бежать-то? В пекло адское!

Давным-давно, когда бабушка только вышла замуж, ездила она с молодым мужем на море. А на обратном пути поезд остановился посреди бескрайнего поля и простоял там целых два дня. Неподалёку рвались снаряды – горел армейский склад. Бабушка так перепугалась, что решила никогда больше не выезжать из родной деревни. А про пожар на складе ей никто не поверил, потому что в то время это происшествие скрывалось, а когда скрывать стало нечего, то и история позабылась. Только бабушка помнила и боялась.

Трудно отыскать более неподходящую пару, чем бабушка с дедушкой. Он – учёный-биолог, она – простая крестьянка. Но что-то между ними вспыхнуло, и пылало бы до конца жизни, если бы бабушка собственным страхом и предрассудками не погасила огонёк любви. А быть может, дедушка, которого я никогда не видела, сам променял семью на блестящее будущее. Он был не против жизни в деревне, тяжёлой работы не чурался, наравне со всеми косил траву и работал в поле. Но главное своё предназначение видел в науке. Ему хотелось развития, движения вперёд и, защитив диссертацию, он уехал в Ленинград. В деревне осталась жена Нина с маленькой Верой на руках и ещё не рождённым Павликом под сердцем. Первое время дедушка часто их навещал, уговаривал уехать с ним. Бабушка оставалась непреклонной: не будут их дети жить в полном опасностей большом городе. Вскоре дедушка сдался и навсегда исчез из жизни семьи.

Когда я вспоминаю о маме, словно чьи-то холодные руки сжимают мне горло, становится трудно дышать и хочется плакать. Не только потому, что она ушла из жизни слишком рано. Мне жаль её непрожитой жизни, за которую я должна бы ненавидеть бабушку и стариков, но ненавидеть их я не могу. Понять куда сложнее.

Бабушка держала дочь на коротком поводке, не отпуская от себя ни на шаг. Её ровесники уезжали в город учиться и работать, кто-то возвращался, а она за всю свою недолгую жизнь лишь два раза выбралась за пределы деревни.

Единственная внучка стариков, оставшаяся в кругу их влияния, мама была окружена не только любовью (а любовь там была, я уверена), но и многочисленными упрёками и советами. По мнению стариков и её собственной матери она ходила не так, сидела не так, даже ела неправильно, левой рукой. Её беспощадно переучивали в правшу, а она упрямилась и переучиваться не хотела. Так говорил Лёнька.

Повышенное внимание к маминой персоне объяснялось тем, что родилась она недоношенной и очень слабенькой. Сложилось превратное мнение, что она была ещё и слаба на голову, а потому помогать ей в жизни и вести вперёд должен умный и сильный человек, такой как мой отец. В юности он действительно слыл первым женихом района, девчонки за ним толпами бегали, а выбрал он мою маму, кто знает, почему. Позднее он говорил, что спился из-за её дурости, и это звучало так противно и неприятно, что хотелось прогнать его вон и никогда больше не пускать на порог.

Второй свой решительный поступок после поступления в институт мама совершила, когда мне было шесть. Лёнька учился в городе, подрабатывал на складе и жил отдельно от нас, несмотря на бурные протесты бабушки. В то же самое время вернулся в деревню наш сосед Ромка Загорский. Ромка закончил университет, перепробовал множество профессий и возвратился наконец домой, придумав идею заработка ради которого не нужно гнуть спину на заводе или просиживать штаны в офисе. Ромка решил сдавать свой непрезентабельный домишко с белыми резными наличниками туристам из крупных городов. Привыкшие к холоду стекла и бетона большого города туристы должны были впасть в экстаз при виде непримечательного одуванчика у дороги или бабочки-адмирала на цветке ромашки. Они и впадали.

Мы с моей подружкой Танькой болтались по окрестностям, когда наткнулись на кучку людей, пристально рассматривавших что-то на земле.

– Обратите внимание на этот огромный муравейник! Чудо природы! – невысокий седовласый мужчина от возбуждения даже подпрыгивал.

Мы с Танькой расхохотались. Муравьи! Тоже нам чудо! Да они толпами повсюду ходят! Деться от них некуда! А эти восхищаются. Одно слово «москвичи»! Так насмешливо-презрительно и стали называть в деревне Ромкиных жильцов. Глеб, Кешка, Сашка, Жанна и Арсений Павлович не обижались, даже посмеивались вместе с остальными.

Дни напролёт «москвичи» болтались по окрестностям, фотографировали, как они говорили, «аборигенов в аутентичной обстановке» и без устали восхищались каждой соринкой, травинкой и гусеницей. Вечерами пили на летней кухне, пели под гитару и засыпали, где придётся. Чтобы, очнувшись утром, напиться воды из колодца и отправиться удивляться снова.

Я мало что помню. Только вспышки, яркие и противоречивые. Очень хорошо помню Жанну, точнее её длинные светлые волосы. Они доходили ей до колен, и когда Жанна сидела, распустив волосы, они полностью накрывали её. Тогда я ещё не читала сказки о Рапунцель, но Жанна уже тогда казалась мне сказочной принцессой.

Тем летом в отпуск приезжал Лёнька, и мы с мамой стояли на крыльце, устремив взор на соседний двор, с которого доносилось негромкое Костино пение: «Ночной прохладой полон вечер, затихла в озере вода. Зажгите на веранде свечи. Как покойно здесь, господа». Я не знала, что такое «веранда», кого называют господами мне было тоже неизвестно, а слово «покойно» ассоциировалось исключительно с покойниками, но мне всё равно было так хорошо. Прохладный вечер, мамина рука на плече, её тихое дыхание и принцесса Жанна в ореоле золотых волос.

Мама словно губка впитывала в себя чужую недоступную ей, но такую желанную, жизнь. Стоило ей заметить чужой взгляд, как она убегала и пряталась. Я бежала за ней, прижималась всем телом, и слушала как стучит мамино сердце – громко-громко и быстро-быстро как сумасшедшее.

Лёнька говорил, что выйти замуж маму заставили. Не было у них с отцом большой любви и планов никаких не было. Просто встретились пару раз. Потом оказалось, что скоро родится ребёнок, и бабушка закатила скандал. Мама подчинилась, а отец и вовсе не сопротивлялся. Лёнька говорил так. Откуда он мог знать? Из третьих, четвёртых рук пришло к нему это знание, слухи по сути, доверять которым себе дороже. Самое смешное, что бабушка потом до конца маминой жизни попрекала дочь в неправильном выборе мужа. Могла бы и от нормального родить, а не от алкаша подзаборного.

Боязнь критики сделало маму боязливой, неприятие её мнения превратило в немую. Но в то памятное лето золотоволосая принцесса протянула ей руку и, пусть ненадолго, но сняла проклятие.

Я сижу на полу в большой комнате, мама стоит в центре, безвольно опустив руки, а вокруг неё танцует Жанна, прикладывая то одну, то другую вещь к её фигуре.

– Ты же ещё такая молодая! – щебечет Жанна. – Зачем тебе эти тёмные платья? Ты носила джинсы? Нет? Смотри, какая модель! Мне они чуть-чуть маловаты, а тебе в самый раз будут! Фигурка у тебя классная, грех прятать.

Мама почти улыбается и надевает джинсы, потом ещё и футболку со смешным зайчиком на груди.

– Смотри какая у тебя мама красавица, – смеётся Жанна. Я тоже смеюсь, потому что она права.

Вечером бабушка отругает маму, а вещи сожжёт, потому что «нужно знать своё место и не лезть туда, где тебя не ждут», «не место свиному рылу в калашном ряду». «Москвичи» вскоре уедут, а вместе с ними и мы с мамой, потому что «она погибнет здесь! Понимаете, погибнет! Вы её убьёте!» Так говорила, почти кричала Жанна бабушке Нине, мёртвой хваткой вцепившейся в подол маминого платья с криком «Не пущу!»

– Хорошо, – вздохнула Жанна. – Буду ждать тебя на станции до вечера, до самого последнего поезда. Не придёшь, сама за тобой вернусь. Слышишь?

В тот вечер мы едва не опоздали.

 

Я не помню Москвы. Для меня она всего лишь комната с высокими потолками. Жанна сидит у окна, курит и говорит, говорит… Она устроила маму на работу, мне купила набор первоклассника и пообещала отправить в школу первого сентября. Помню, как я залезла на широкий подоконник, высматривая идущую с работы маму. Помню, как она стояла внизу под фонарём с незнакомым мужчиной и никак не хотела подниматься. Потом ворвалась в квартиру сияющая, с букетом остропахнущих лилий. Не знаю, сколько времени прошло, когда приехала бабушка.

– Не нужно было ей писать, – с досадой сказала Жанна.

Мама лишь пожала плечами. Бабушка, с трудом преодолевшая свой страх к поездкам, вся трясущаяся и задыхающаяся, умоляла маму вернуться.

– Ты пропадёшь! – кричала она. – У тебя ума не хватит выжить! Думаешь, тебе помогут?

Мама кивала головой и плакала.

– Не поедешь? – не выдержала бабушка. – Не езжай! Чёрт с тобой! Я Груню заберу! Дитё оно ж не в чём не виновато.

Она схватила меня за руку и потащила в прихожую. Мама вцепилась в другую руку и не отпускала. Так они и тянули меня, полуодетую, в разные стороны, пока я не разревелась от страха, что меня разорвут на две половинки.

– Всё, – застонала бабушка, опускаясь на пол. – Сердце… довели…

– Скорую? – ехидно спросила Жанна.

Бабушка замахала руками: иди отсюда! Мама пошла собирать вещи.

– Не уезжай! Пожалуйста, не уезжай! – шептала Жанна.

– Я не смогу, – еле слышно прошелестело в ответ. – Она права. У меня ничего не получится, я ни на что не годна…

Мне кажется, было так. Впрочем память слишком причудлива. Особенно, если это память шестилетней девочки.

Когда мы вернулись, шёл дождь. Мама поставила чемодан на платформе, села сверху. Ей не хотелось никуда идти. Бабушка, ворча, топталась рядом. Противный мелкий дождь лил по моему лицу, мне было неприятно, и я начала плакать.

– Чёрт с тобой! – сказала бабушка. – Хочешь сидеть, сиди хоть до скончания века, а дитю в тепло надо. Только запомни, обратно уедешь, прокляну! Как есть прокляну и назад не пущу. Поняла?

Она тащила меня за руку, а я плакала, спотыкалась и оглядывалась на маму, на её сгорбившуюся фигурку под противным липким дождём. Когда мы уйдём, она поднимется, спрыгнет с платформы и пойдёт по рельсам. Объявят скорый из Москвы, очевидцы станут кричать, кто-то даже побежит к ней, но поезд окажется быстрее.

– Не боись, – скажет дома бабушка, растирая меня колючим полотенцем. – Ничего я её не прокляну. Это я специально, чтоб испугалась и побыстрей домой шла.

Она улыбнулась и запела «Жили у бабуси два весёлых гуся». Она ещё не знала, что мамы больше нет. С тех пор я ненавижу эту весёлую детскую песенку.

Да, побеги нашей семье не удавались. Лёнька вернулся домой после маминой смерти, так и не закончив обучения. Бледный с плотно сжатыми губами, вошёл он в дом к старикам, бросил на пол сумку и произнёс зло:

– Не уберегли? Да?

В том, что случилось, он винил себя. Чувствовал же, что мама словно хрупкая ваза, что её нужно холить и лелеять, поддерживать и не давать разбиться. Знал бы, не уезжал вовсе. Бабушка, внешне оставаясь спокойной, частенько плакала тайком, утирая слёзы уголком платка.

– Павлик сгинул, теперь она…

Дядя Паша много лет жил в Петербурге, но для бабушки это не имело никакого значения. Если не в Морозовке – значит сгинул. Вон и пишет, дай Бог, раз в месяц, а там Нева река да ветра холодные – всё, что угодно стрястись может. На похороны сестры и то не приехал.

Деревенские по поводу случившегося сошлись во мнении, что во всём виноват мамин недалёкий ум. За ней, как за деревенской дурочкой, следовало лучше следить, не выдавать замуж, не разрешать рожать детей и уж тем более не позволять запудривать ей мозг всяким городским, которые ничего в реальной жизни не смыслят. На том и сошлись.

ГЛАВА 4

Часто я думаю о том, чтобы обладать хотя бы толикой душевной силы моей прабабушки. Нюта большая с детства была энергичной и деятельной. Да и как иначе, если ты одна из старших детей в семье, и вы только-только перебрались на новое место из сгоревшей Светловки. Жизнь обустраивать нужно, а помощники кто? Старший брат, такой же ребёнок, ослепшая много лет назад мать да пострадавший от пожара отец. Вот и бежишь вперёд, тащишь на себе всё, правды добиваешься. Просто так-то никто тебе справедливости не отсыпет.

Мужа своего, Коленьку, тоже гоняла. Хороший он был, расхлябанный только. Полезет крышу чинить и углядит сверху, как Ванька Тимофеев по дороге бредёт. Сидят потом с Ванькой, смолят да языками чешут, а крыша так неделями и течёт при каждом дождике. Пить не любил, нет. Разве что по праздникам, а вот языком молоть – любимое занятие. Хороший был человек. Жаль, мало прожили.

С войны вернулся. Повезло, сказал. Ну, это как посмотреть. Не сразу, а всё ж таки, настигла его фашистская пуля. Вошла в тело в сорок пятом и мучила до сорок девятого пока не добила. Нюта большая ходила потом, добивалась, чтобы на памятнике что у клуба, его имя высекли. Сказали, что не положено, что не на войне погиб, а после. Так что не считается.

– Да как же не считается! – всплёскивала руками она. – Так если б не война, жив был бы!

Не положено и всё тут. Со Славкой также.

– Кто знает, – говорят. – Он, может, предатель к немцам убежал. А мы его на памятник!

Славка – прабабушкин дядя, самый младший из двенадцати детей. Уходил на фронт в семнадцать лет, плакал, весь извёлся. Страшно на войну-то.

– Слабое нутро! – вздыхал Середняк. Старшие злились.

– Какое тебе нутро? – возмущался Старшой. – Думаешь, если боится, то трус? Все боятся. Только кого-то страх назад гонит, а кто-то вперёд бежит. Разница!

– Знал судьбу свою, горемычный, – вторила Нюта большая. – Оттого и сердце беспокоилось.

Он и правда пропал, следа не оставил. Нюта большая была твёрдо уверена в его смерти. Проснулась однажды, аккурат на Покров дело было, в глазах туман, воздуху не хватает. А до того Славик приснился, улыбается, рукой машет, говорит что-то. Не разобрала спросони, или забыла. Сны-то быстро из памяти вылетают.

Много лет спустя, когда станут доступны архивы, я отыщу среди карточек учёта военнопленных знакомое имя. Педантичные немцы всё в точности запротоколируют. Даже фото вклеят. «Вячеслав Белов» – прочитаю я. Ниже дата смерти, 10 октября, на Покров. Метнусь было к старикам, чтобы рассказать и опомнюсь уже у самой двери: некому рассказывать. Знали бы тогда сразу после войны про лагерь… да нет, всё равно бы не разрешили фамилию на памятнике высечь, потому как плен… потому как не считается…

В середине шестидесятых это началось. Нюта большая, до той поры не покидавшая Морозовки, оказалась в райцентре, куда переселилась её подруга Маша. Был у той подруги юбилей или свадьба, а может, хоронили кого. Так или иначе поехала моя прабабушка в райцентр, и так ей там понравилось, что стала она туда ездить по несколько раз за год и не всегда к Маше. Середняк хихикал и утверждал, что у Нюты большой любовь в городе нарисовалась.

– Типун тебе на язык! – возмущалась в ответ та, но секрета своих поездок не раскрывала.

Мне было семь или восемь лет, когда я начала упрашивать прабабушку взять меня с собой. Бабушка Нина, перед каждой поездкой матери капавшая себе валерьянку, отпускать меня в «адово жерло» не желала. И это она ещё не видела, как Нюта большая дорогу переходит! Встанет, где пожелает, руку с палкой к небесам возденет, провозгласит: «Стоять!», и так с палкой впереди переходит дорогу как Моисей Красное море. Ничего никогда не боялась Нюта большая. Если бы не Лёнька, не видать мне поездок с прабабушкой как своих ушей. Вызвался сопровождать в качестве телохранителя двух немощных: старуху и ребёнка.

Первым делом прабабушка повела нас в сквер, где перед вечным огнём в окружении каштанов стоял памятник неизвестному солдату. Гордо устремив свой взгляд в будущее, которого у него уже не будет, он олицитворял всех тех, кому не суждено было вернуться домой. У него было обычное среднестатистическое лицо, такое, какое каждый день видишь на улице и никогда не запоминаешь. Нюта большая утверждала, что солдат – вылитый Славик. К нему, как оказалось, она и ездила. Стояла рядом, разговаривала. С возрастом плакала всё больше, под конец жизни впадая в истерику со слезами и завываниями. Я находила это не совсем нормальным, мне становилось стыдно за прабабушку. К счастью, народу в сквере всегда бывало немного.

В жилище своей подруги Маши Нюта большая входила также решительно, как переходила дорогу. Поднималась на крыльцо и палкой со всей силы толкала дверь. Счастье, что никто ни разу за ней не стоял. Иначе не миновать беды – сил у прабабушки было много несмотря на возраст.

– Матрёна! – кричала она с порога своим зычным голосом. – Вылазь давай на свет Божий!

Маленькая кругленькая Маша по стеночке выбиралась в коридор, щурила подслеватые глаза и робко замечала:

– Не Матрёна я.

– Кто ж ещё-то? – не унималась Нюта большая. – Это ты по паспорту Маша, а мать тебя всю жизнь Мотрей звала! Матрёной это я тебя ещё уважила.

Бормоча под нос, Маша поправляла гребёнку в волосах, приглаживала руками одежду. От неё пахло корвалолом, чесноком и тем особым запахом, который есть кажется у всех одиноких стариков. Каждый раз мы заходили на рынок, покупали «гостинцы», чтобы позднее усевшись прямо на полу в Машином доме, расстелить перед собой платок и устроить импровизированный пикник. Очень хорошо помню одну из таких встреч. Жаркое лето, в доме духота неимоверная, а мы сидим и едим сочный красный арбуз, закусывая его пшеничным хлебом, «ситным» как называли его тогда. Лёнька по своему обыкновению молчит, думая о чём-то своём, а подруги говорят без умолку. Смутно представляя себе сегодняшнее утро, они с поразительной точностью вспоминают школьные годы и Петьку Сомова, дёргавшего Машу за длинные косы.

Я вгрызаюсь в красную арбузную плоть и слушаю, поражаясь тому, что и эти почти столетние старухи когда-то были маленькими девочками и учились в школе. И их также, как и меня, дёргали за косы.

– Лёнь, – говорю я вечером брату. – Мы что тоже станем такими же старыми?

– Станем, никуда не денемся! – смеётся он.

– Я не хочу. Мне страшно.

– Не плачь. Пока мы состаримся, жизнь десять раз изменится.

Она действительно поменялась. В лучшую или худшую сторону сказать не могу. Но то, что раньше было проще – это несомненно. Или просто я выросла?

ГЛАВА 5

Мне жутко смотреть на старые фотографии. Потемневшие от времени изображения на школьных фото моей бабушки наводят на грустные мысли. Тёмные сосредоточенные лица тогдашних школьников вызывают тоску и понимание того, что я сама однажды превращусь в старуху. Кроме того начинает казаться, что не было в те времена ничего хорошего, только тоска, мрак и серость, что конечно же не так. Просто качество снимков подводило.

Впрочем и моя собственная школа не вызывала у меня положительных эмоций. Сначала мне нравилось в неё ходить. Потом не очень. Я не любила, когда нас строили в актовом зале и начинали ругать за внешний вид. Зауч, толстая с отвисшими грудями старуха, не выносила джинсы и кроссовки. «Девочка должна носить юбку чуть выше колен и туфли-лодочки на невысоком каблуке», – считала она. Большая часть учеников жила в пяти километрах от школы, в соседнем селе. Представляю себя в туфлях и юбке на узкой лесной тропинке. Вот это картина! Еще нам сообщали, что распущенные волосы и макияж – главный признак девушки легкого поведения. Однажды зимой я умудрилась отморозить щеки. Как же мне досталось за их ярко-красный цвет! Робкие возражения, что это вовсе не румяна, не помогли.

Училась я так себе. Дома за пятерки меня никогда не хвалили, за двойки особо не ругали.

– Нормальная оценка, – говорила бабушка про «тройку», – больше и не надо.

Только Ленька был недоволен. Он думал, что я умнее, чем кажусь. Он сам учил меня, мастерил кубики и дощечки с буквами. Я научилась читать в четыре года. Когда бабушка поняла, что я уже в пять лет довольно бойко складываю буквы в слова, пишу размашистым корявым почерком и даже держу в голове что-то из таблицы умножения, она испугалась. Потому что самым большим позором для нее было хоть чем-то отличаться от других – неважно в худшую сторону или лучшую. Мне было строго запрещено проявлять свои способности. И потому, учась в третьем классе, я все еще читала по слогам. Начали говорить, что я туповата, и я решила «подтянуться». Чуть-чуть, на твердую «четверку».

Помню один из самых обычных осенних дней, когда за окном ещё тепло, но тем не менее школу никто не отменял. По утрам за мной заходит Шаповалов, мой одноклассник. Сопит под окном в половине седьмого. Белобрысая макушка бродит туда-сюда, чуть возвышаясь над подоконником.

– Ты в школу идешь, или как? – недовольно спрашивает он, шмыгая носом.

 

Я хватаю рюкзак, засовываю ноги в кеды и выбегаю на улицу. Тошка Шаповалов, слишком маленький для своих тринадцати лет мальчишка с пронзительно голубыми глазами, ходит за мной как привязанный еще с первого класса. Мила думает, что он влюбился. А мне смешно. Ну какой из Тошки жених? «Метр с кепкой в прыжке», – говорю я, и он не обижается.

У Тошки всегда полны карманы хлеба и другой еды. На переменах он выходит на школьный двор и кормит птиц крошками. Мы сворачиваем на главную улицу, «Центральную». И тут же сбегаются со всех сторон деревенские дворняги, обступают нас плотным кольцом. Тошка выгружает из карманов косточки, колбасные обрезки, засохшие горбушки хлеба и делит поровну между животными. Собаки мгновенно проглатывают угощение и, благодарно виляют хвостами.

Внезапно раздаётся крик индейца, и в спину Тошки врезается жёлтая босоножка. Танька. Пыхтит, бежит босиком за нами.

– Зайти трудно было? Да? – кричит она и бросает в нашу сторону вторую босоножку.

Молчим. Таньке лучше не возражать. В спорах она крута и несдержана.

Хорошо шагать по утоптанной тропинке, петляющей по полю. Мягкое весеннее солнце, пение птиц, запахи. Зима растаяла словно ее и не было вовсе, а впереди каникулы.

«Кто ты? Твое детство. Держи меня крепче. Не забывай. Скоро я покину тебя, и все изменится». Я слышу чьи-то слова. Или мне только кажется?

«Я знаю, знаю. Я уже чувствую, как ты уходишь».

– Графин, ты чего бормочешь? – Тошка не выносит тишины. Я пожимаю плечами. Шаповалов единственный, кому я разрешаю давать мне прозвища. Тошкина фантазия не знает границ. За семь лет я кем только не была: Агарой, Гагарой, Феней и даже Графиней. Сегодня я Графин.

– Милка чешет со своими подлизами, – сообщает Тошка. Я оборачиваюсь. Нас и правда догоняет Мила в сопровождении Лики и Юли Дворкиных.

Поравнявшись с нами, она предупреждает:

– Смотрите, не опаздывайте!

Шаповалов хихикает, я тоже. Мила укоризненно качает головой:

– Ты, Груня, – говорит она, – совсем от рук отбилась. Что с тобой делать?

Мы с Тошкой хохочем. Слишком смешными выглядят Милины попытки казаться взрослой. Танька хмурится, готовя боевые босоножки.

А впереди – погост с покосившимися крестами и пожелтевшими фото. Большой-большой. Село – небольшое, а он огромный. Мы обходим его стороной. Жутко.

«Бояться нужно не мёртвых, а живых!» – часто повторял Середняк и очень злился, когда кто-то, особенно Младшой, заговаривал о загробной жизни и обо всех тех вещах, что невозможно потрогать или увидеть. Закостенелый материалист, Середняк с упорством убеждал окружающих, что ничего там, за чертой жизни, нет. Лишь распад на атомы, пустота и забытье. От него шарахались. Не потому что не соглашались или трудно было воспринять иное мнение. Дело в том, что Середняк был убеждён в существовании лишь двух точек зрения – его и неправильной. Свою он доказывал с жаром, доводившим порой до скандала. А если учесть его косноязычие, то становилось ясно, почему разговор с Середняком превращался порой в настоящее мучение.

Потому и развелась с ним жена, уставшая от бесконечных нравоучений. Дети и внуки, жившие в соседнем селе, встречи с ним всячески избегали, и я их понимала: с Середняком невозможно было разговаривать. Следовало только кивать в нужных местах и соглашаться.

При всём при этом он до конца жизни оставался справедливым и по-своему добрым человеком. Я ценила в нём прямолинейность и почти физическое неприятие лжи. Несмотря на это момент, когда он сообщил о своём уходе с должности директора школы, вызвал у меня искреннюю радость. Слишком строгие порядки он завёл в школе.

На заслуженном отдыхе он, обложившись литературой, начал писать философский труд, конец которого не предвиделся. Слишком объёмным и многогранным тот получался.

Когда вдруг на миг он забывал о своих нравоучениях, присаживался рядом и начинал рассказывать о том, каким он видит будущее, то собеседник заслушивался его фантазиями, не веря в них ни на йоту.

«В будущем все приборы заменит один маленький аппаратик, – говорил он. – Представь себе маленький автономный аппарат размером с ладонь. В нём будет телевизор, радио, книги, музыка, фотографии. Всё в одном маленьком устройстве». Он радостно улыбался, а мы смеялись над его выдумками. Разве может существовать такой аппарат?