Tasuta

Реквием

Tekst
Märgi loetuks
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

«Издевается над собой. Этакое утрированное осмеяние себя», – думает Лена.

– И почему мы слишком поздно понимаем, что для нас настоящее, главное? Что же мы так долго умнеем? Кирилла мучила, издевалась, мстила ему за боль, причиненную мне другим, вымещала свои неудачи на безвинном. А потом долго ощущала тоску по его настырному вниманию. Такого парня у меня больше не случилось. Но я его не любила. Я всегда жила сильными чувствами, – покривив губы, опять с суровой насмешливостью иронизирует Инна. – Оцениваю, критикую себя? Видно, не хочется уходить из жизни с ощущением незавершенности в душе, с чувством неудовлетворенной правоты в сердце. А может, это обычные неприятные симптомы надвигающейся старости, которая мне не грозит. Вот и делай выводы… И объяснить, почему мне так не везло, я бы не взялась даже самой себе. Интересно, бывает ли ощущение сытости жизнью или человеку всегда мало отмеренных лет?

Инна сделала долгую паузу.

– Если припомнить, то не так уж много мне встретилось мужчин, которых я могла бы, в смысле интеллекта, поставить рядом с собой. А совратить почти каждого мужчину, как правило, большого труда мне не стоило. Легко покорялись. И даже в моем теперешнем возрасте. Почему так? Нет, все-таки многие мужчины далеко несовершенные, даже примитивные в этом плане особи. А мы, меряя их по себе, совершаем ошибки. Ленка обнаружила бы в моих рассуждениях огромное количество несоответствий и нестыковок. Как же, она сама себе психиатр, сама себя вытаскивает из трудных ситуаций и держит удар.

Одна знаменитая американская актриса сказала: «Мы стали теми парнями, за которых сами хотели выйти замуж». Вот и Лене не нужен допинг в качестве мужчины. Еще бы, сама с собой находится в гармонии. У неё же любовь, победившая время! А я в желании найти приличного мужа «мужественно заступала на тропу порока»? Ну не порока, конечно, а поиска.

«Сокрушительная острота иронии. Вот к какой памяти возвращается Инна! Ее бесприютная, добрая душа так и не нашла надежного гнезда, убежища. Инна всю жизнь выдавала одиночество за независимость. Ей хотя бы теперь получить немного везения», – вздохнула Лена.

– Ты, Ленка, с тех самых пор – я об измене Андрея – в силу своего независимого характера взяла судьбу в свои руки. Вернее, взяла себе за правило глушить тоску работой. Вечно закрытая ото всех, наглухо застегнутая. Видно, дала сама себе зарок и не нарушаешь. Считала Андрея блестящей партией?

Аскетизм сам по себе не обогащает духовный мир. В лишениях нет доблести. Хотя, если только в борьбе с вынужденным одиночеством… В этом твое несуетное мужество? Кажется, что живешь без надрыва, спокойно: сложившийся человек с внятной позицией и четкой, правильно рассчитанной программой жизни. И никто, кроме меня, не знает о бурях в твоей душе. Ты, конечно, тоже, как всякий человек, не во всем безупречна, но для меня, прежде всего, образ сохраненного целомудрия, мой антипод.

«И в мою жизнь забрели ее мысли. По-восточному тонкая и образная оценка, – молча усмехается Лена. – Кажется, Никита Михалков говорил о большей принадлежности России и русского человека к Востоку, чем к Западу… Может «объявиться», привести Инну в чувство, чтобы она поняла, что говорит вслух? А то я будто подслушиваю. Хотя, что нового я могу услышать? Сто раз все говорено-переговорено».

И вдруг Лена почувствовала ту податливость тела Андрея, когда они первый раз обнялись. В нём не было минутного физического удовольствия. В нем заключалось самое искреннее признание в любви, на которое только был способен этот юноша. И она поверила ему. И полюбила. Неистребима память счастья! «Иннины воспоминания пробудили во мне ощущения юности, всколыхнули и навеяли?» – удивилась Лена.

Продолжение монолога Инны отвлекло ее от нахлынувшей грусти.

– А какая Лена была светлая, улыбчивая! Солнышко мое! Это с годами ее стало «хмурить». Она принадлежит к той породе людей, на которых держится Россия. А хотелось бы, чтобы страна на счастливых «стояла». Такие, как Лена, утверждают: «При любых обстоятельствах делай, что должно». Всё понимает про жизнь и относится к ней философски. Как она любит говорить? «Зло неестественно и преходяще. С другим понятием я не смогла бы жить». И в науку, и в НИИ она вошла как в дом родной.

А счастье, счастье-то твое где?! К чему годы, потраченные на неопределенное ожидание? Ради кого была загублена поразительная пластика твоей прекрасной души? Ради Андрея? Себя? Оно, это ожидание, не соответствовало реальной жизни, шло вразрез естеству, словно ты боялась быть счастливой с другим.

– Я счастлива. А если бы встретила достойного, была бы еще счастливей, – тихо-тихо прошептала Лена.

Инна не среагировала на шепот подруги. Ей показалось, что она мысленно спорит сама с собой, и поэтому продолжила «выступать»:

– А сколько я всего перенесла! Чего только не выпадало на мою долю. Разве я заслуживала плохого? Единственное, чего я хотела в жизни, это чтобы меня любили. Но не случилось. Я так и не узнала вкуса настоящей семьи. Была только усталость от браков. А-а… гори они все огнем!

Лена осторожно, щадяще произнесла вслух:

– Это уже прошлое, и я не могу от него тебя избавить. Оно при тебе… как антиквариат. И, как сказал Эйнштейн, – если проблему нельзя разрешить, о ней не стоит беспокоиться.

И на этот раз была услышана, чем и привела подругу в чувство.

Лена подумала с горечью: «Эх, Инесса-принцесса! Навеки застыла в твоих прекрасных черных глазах тоска по погибшему или несостоявшемуся счастью».

– А ты все равно беспокоилась, только виду не подавала, потому что с раннего детства вся была внутри себя, – ответила Инна, не удивившись тому, что подруга участвует в ее, как она считала, внутреннем монологе. – Ты допускала людей только в самую малую часть своей души. Все знали только твою маску. Никому не позволяла изучать разные аспекты твоей тонкой сложной судьбы. Но брешью в твоей броне была жалостливость. От жизни не спрячешься за гримом. Но ты свои слабости не выставляла напоказ.

– Осторожность приучила меня не расслабляться, анализировать ситуацию и сначала предполагать худшее. Если ошибалась – радовалась, если оказывалась права – радовалась вдвойне. Парадокс? Это вовсе не значит, что я всех людей считала плохими. Просто использовала результативный математический метод «от противного», – ответила Лена.

– А моя мать говорила: «Надейся на худшее – дольше проживешь».

– Один преподаватель в МГУ, заметив в моем характере вибрирующее беспокойство, посоветовал не допускать негативное дальше рубашки, не травмировать свое сердечко. А я так и не научилась. Вот и преодолеваю себя всю жизнь.

– Это тот старичок, который шутил, что он за рано умерших родителей доживает их годы, добирает ими недополученное?

– Он самый. Прекрасный человек!

– Кому-то с ним повезло. Я тоже хотела бы найти такого, чтобы наши души полностью слились. Не случилось. Вадим был для меня как тяжелая болезнь, а Андрей для тебя как эликсир жизни. Почему? Нам же обеим не повезло? Что дал тебе Андрей? Открыл в тебе женщину? А потом закрыл и ключ унес с собой? Ты чувствуешь ощущение пустоты, вызванное отсутствием мужчины в твоей жизни?

– Их у меня сейчас двое, – отшутилась Лена, намекая на сына и внука.

Так она ушла от прямого конкретного вопроса. Но Инна настаивала на ответе.

– Андрей не готов был менять образ жизни. И я собой не хотела жертвовать. Я впустила Андрея в свое сердце, и он там так и остался, занял всё предназначенное любимому человеку место. Но я никому не смогла бы объяснить, почему у меня от него полноценное, неизгладимое ощущение совершенно родного человека. Да и себе тоже. Я никогда не жалела о том, что судьба нас свела. От боли время лечит, хотя и не всегда, а от любви – нет. Невозможно объяснить любовь с первого взгляда к человеку, которого совершенно не знаешь, но понимаешь, что он для тебя – на всю жизнь. Взглянула и пропала. Кто-то сказал, что полнота женского счастья в любви к мужчине.

– Вообще-то в любви с мужчиной, – уточнила Инна. – Отсутствие мужчины опустошает женщину. Это у тебя – к мужчине, потому что платоническое обожание ты ставишь выше телесной любви. Твое чувственное волнение имело только интеллектуальную подложку. А счастье в их единении, тогда любовь становится чем-то гораздо большим, нежели сумма телесного и духовного.

– Ты права. У меня не раз было такое, что только увидев или услышав человека, я тянулась к нему всей душой. Но никогда, чтобы телом. Только с Андреем.

– А я сначала хотела быть любимой одним, затем другим. Потом поняла, что в моем положении важнее быть нужной. Стала выбирать и размещать вокруг себя надежных людей, но очень мало таких встречала. Многие подводили. Вечно происходили какие-то нестыковки, и наши пути расходились. Но такой, как ты, больше не нашла… Мне никогда не было легко и просто, даже в детстве. Вот так, чтобы все время прекрасно и счастливо… Моменты, конечно, возникали, но чтобы сплошняком и достаточно долго – не получалось.

Инна произносила свои слова с искренностью, отбрасывающей все условности, не беспокоясь о том, стоило ли позволять подруге услышать признание в ее страданиях, потому что в Лене она всегда видела человека, способного понять и принять.

– А ты, Лена, сама-то припомни, когда в своей жизни вольготно жила, легко и радостно отдыхала? В деревне не было возможности, в университете училась и подрабатывала, а летом опять-таки в деревню ездила помогать. Потом работа, сыновья. А с ребенком какой отпуск? А тут перестройка накатила, безденежье. Сейчас можно было бы куда-нибудь поехать, но нет здоровья и желания. Утомительны стали вокзалы, поезда, причалы. И море уже не прельщает. На диван тянет.

– Я всегда четко осознавала, что я хотела, для чего жила. Теперь для меня удача в творчестве – наивысшая радость. И день без строчки – чуть ли не вычеркнутый из жизни. Всю свою страсть, все остатки сил предпочитаю отдавать осуществлению своей детской мечты, – сказала Лена. – Одного боюсь: раньше времени сложить крылья, закончить полет, не сделав намеченного. Теперь каждый день важен и дорог… Они для меня как отдельные подарки судьбы.

 

– Писательство – оно как болезнь?

– Это счастье. Может, вся моя предыдущая жизнь была ошибкой, и я прожила чужую. А вдруг я должна была жить тем, что с детства рвалось из меня наружу, и ради этого я обязана была превозмочь все беды и трудности на этом прекрасном пути, который мне был предначертан судьбой? А я не подчинилась внутренней направляющей воле, пошла ей наперекор… и не изведала, не достигла…

Инна подумала: «В своих книгах она просто ищет спасение от одиночества в душе». Потом одобрительно хмыкнула и сказала вполне серьезно:

– А я считаю, что внук – твое счастье. Он твое продолжение, твое бессмертие. Ты же надышаться им не можешь.

И тут же спросила:

– Ты готова променять дарованный тебе небесами талант писателя на настоящую любовь?

– Теперь уже нет. Это только в юности и в молодости можно жить любовью к мужчине. Но она не спасает, если вдруг несчастье… Тогда, после Антоши, ангел-хранитель помог мне, подсказав способ моего лечения.

– Ты – и вдруг ангел? Ты не путаешься в понятиях? – не смогла сдержать удивленного возгласа Инна.

– Знаешь, много раз я могла погибнуть, но мой ангел был чуткий и заботливый. Я с раннего детства чувствовала рядом шелест его крыльев, но не всегда доверяла своим ощущениям. А теперь вот еще и писательство спасает меня и возвращает к жизни. Всевышний, пошли ветер в паруса моей мечты!

– Тебе «есть что сказать, представ перед Богом», – улыбнулась Инна. – Насколько я правильно поняла, книгой, которую сейчас пишешь, ты желаешь доказать, что предыдущая была не во всем удачной, хотя и не по твоей вине. Ты ею хочешь реабилитироваться или она является продолжением, дополнением предыдущей?

– В ней я только поставила вопросы, но не раскрыла их сути. Следующей книгой я закончу начатую тему.

– Может, правы были финикийцы, утверждая, что треть жизни надо учиться, треть работать и треть заниматься искусством. А я упустила эту прекрасную последнюю составляющую.

– С твоей эрудицией и жаловаться? Ты всю свою взрослую жизнь «поглощала» искусство, как-то по-своему пропитывалась им, купалась в нем. А мне не хватало времени, как я ни старалась.

Подавив в себе постыдное осознание того, что прибегает к дешевому приему, Инна сказала грустно:

– Мы на удивление разные: ты по жизни белый лебедь, я черный.

– Не выдумывай. Обе мы пестрые, курочки-рябы. Не кокетничай, не преувеличивай своей отрицательности и моей значимости. Понимаю, внешняя бравада. Вадим огнеметом прошелся по твоей душе, но она у тебя все равно состоит из многочисленных прекрасных оазисов. Да и вообще… всего в нас с тобой намешано-перемешано, только в разной степени концентрации.

– Ты ведь тоже видела золотые сны юности, маялась, пораженная любовным недугом. Наверно, не раз проскальзывало в мыслях…

Жадный блеск любопытства в глазах Инны был столь кратким, что подруга не успела его заметить.

– Если ты об этом… – Лена сделала едва заметный жест недовольства. Инна почувствовала себя виноватой, словно пересекла некую заповедную тропу, и замолчала.

4

Глубокий затяжной вздох Инны опять вернул Лену к тоскливому монологу подруги. Она встрепенулась, чуть приподнялась, опершись на локоть. Но Инна уже улыбалась с вызывающим покровительственным спокойствием.

– Помнишь из детства: «Любовь до гроба – дураки оба».

– Устами младенца…

– Детство. Что-то оно последнее время все чаще напоминает о себе. Чувствую страх конца, такую же, как в детстве тоску неизвестности, горькое бессилие. Приуныла я… Совсем чуть-чуть, – сказала Инна и будто впала в усталую дрему.

– Я тоже часто вспоминаю детство. В основном по ночам, если не спится.

…Лежу в траве за детдомом. Ящерки проворно шныряют, бабочки нежно порхают, мухи настырно зудят. Я прижимаю к груди свой самодельный музыкальный инструмент – «гитару» и бешено «рву» ее туго натянутые проволоки, как струны собственной души. Я извлекаю сначала бурно-грозные, затем жалобно-тоскливые звуки. Я изливаю в них свою душу, освобождаюсь от боли. И думаю: «Переплавить бы все горе мира в огромные глыбы и сбросить с крутого обрыва в море-океан».

…Могильное молчание ночи. Оплывающая свеча. Коптящий огарок. Угрожающий шепот дежурной няни: «Ты горько пожалеешь».

…Я уже во второй, теперь в деревенской семье. Бабушка творит крестное знамение и начинает печь хлеб. Ситный.

До сих пор помню его запах и ощущение в руках полновесной ковриги. В памяти всплывают старинные названия: русская печка, поддувало, загнетка, лежанка, грубка, конфорка, приступка. Чапли. Ими бабушка из печи сковороды доставала. Ухват, кочерга, таганок, подпол. Еще вьюшка. Её бабушка перекрывала, чтобы тепло из печи за ночь не выветрилось и не выстудило хату. А юшка – это еда такая. В холодную подсоленную воду кладут тонко нарезанные пластинки редьки или репы и кусочки ржаных сухарей. Еще по желанию добавляют немного подсолнечного или конопляного масла. Страсть как хочется снова попробовать.

Представляю себе нашу печь. В ней все рационально продумано, удачно скомпоновано. С лица жерло плотно прикрывалось тяжелой металлической дверкой в полкруга, по типу щита. Как же она называлась? Запамятовала. Заслонка! Ручка у нее узорная и по полю (так говорила бабушка) тоже рисунок. Для красоты. На гладкой боковой стене печи – на той, что со стороны закутка, – три выемки в половину кирпича. По ним я взбиралась на самый верх, на лежбище. Там мы с братом жарили бока, если замерзали на улице, и вспоминали снежную горку: как ради хохмы бегали с нее задом наперед наперегонки. Пятились спиной, падали, кувыркались, визжали от восторга!.. Словно ленту старинного черно-белого кинофильма пускали вспять.

…Вот Вовка с соседней улицы пришел. Сушки грызет, не делится. Ему кричат: жадина-говядина, каналья, чтоб ты подавился ими, бессовестный. А через минуту – куча-мала, крики, визг, радостное возбуждение. Счастье! Я замираю от радости. У меня на лице слезы умиления… Первая зима в деревне. Такое больше не повторилось.

Да… Как-то, уже будучи взрослой, в деревне у стариков в гостях побывала. Взяла в руки военных времен тяжелую медную кружку и словно оказалась в той далекой реальности. Даже озноб прошиб.

…Отец. Какой он отец! Угораздило же мать влипнуть. Нашла приключение на свою и мою голову. Вспомнилась ее шутка: «Быть мужчиной – это профессия, быть женщиной – призвание». «Достопочтенный папаша», мягко говоря, навязчивой манией страдал: патологически сильно сына хотел, чтобы род не пресёкся, а рождались девчонки. Мол, не мог ослушаться голоса крови, вот и оставлял их. Верил, что со следующей женой больше повезет. Всех жен своих винил в неспособности родить ему наследника. Не признавал поговорку: «Что посеешь, то и получишь».

…«Оправдался, зараза. Поднаторел в трёпе. Туфту гонит», – сочувствовали мне друзья по несчастью. Оно, конечно, хорошо, когда надежда золотыми нитями вплетается в жизнь. Только не в моем случае. Кого любить? Человека, которого, будучи ребенком, никогда не видела? Любить мечту, терзаться? Нет! Не нужен! Но почему-то постоянно возвращалась к мыслям о нем. А он думал, вспоминал? Зачем ему детдомовский выкормыш? Сам, видно, не был знаком с чувством сиротства, покинутости и безмерной тоски. Не знал, что значит, перемогая себя на людях, прячась по укромным уголкам, еле сдерживать придушенный вой обиженной детской души, когда одна мысль о нем отшибает сон чуть ли не до рассвета. Спокойный сон навевают хорошие мысли, но их неоткуда было взять. А знал бы и понимал, может, не раскидывал бы детей по белу свету.

«Впервые слышу такую резкую отповедь отца от Лены. Долго же она лежала в запасниках ее памяти», – удивилась Инна и сказала жестко:

– Не каждого человека можно назвать человеком. Многие из тех, что считают себя таковыми, ими не являются.

– Мой минутный интерес к отцу был вполне закономерен. Только не напрашивалась я ему ни в дочки, ни в сыночки. На дух не переносила подонка, многожёнца. Про всяких папаш наслушалась в детдоме, куда затолкала меня с его подачи судьба. С первых дней жизни подставил мне подножку, и загремела я в тартарары, и напевала лет до семнадцати втихомолку: «С детства меня невзлюбила судьба». А-а, что толку прошлое ворошить! По религии надо чтить отца и мать своих. Только иногда родство по духу важнее родства по крови.

– Говорят, детские обиды быстро забываются.

– Смотря какие. Некоторые навсегда застревают в памяти и в сердце.

– Ты права. Эта обида не из тех, что можно и нужно забывать.

5

– А ты во всем ищи позитив.

– И на смертном одре? – сказала, как отрезала Инна.

– Не надо…

– Мне кажется, у большинства домашних детей нашего поколения было очень похожее детство. Только сельские вкалывали, а городские болтались по улицам или, в лучшем случае, посещали музыкальные, художественные школы и различные бесплатные кружки.

– Как-то, помню, бегу из магазина, – я в то лето к деду в гости сама заявилась, одна приехала! – смотрю, а одни мальчишки из нашего двора, изнывая от безделья, занимаются тем, что плюют на асфальт кто дальше, а другие осмеивают каждую, проходящую мимо них девочку и гогочут от удовольствия. Никогда бы деревенским не пришло в голову такое времяпрепровождение. И у сельских детей иногда детство кажется одинаковым, если не вникать в подробности и тонкости жизни каждой семьи. Психологический климат все равно был разный. Поэтому однозначно ничего нельзя утверждать, – засомневалась Лена.

– Оно, конечно… У моей подружки до школы было счастливое детство. Она во всем слышала музыку. Не имея ни голоса, ни абсолютного слуха, постоянно напевала от радости жизни и с удовольствием помогала бабушке по дому и в огороде. Деньги у бабушки не водились, но они не страдали от этого, потому что любили друг друга. А потом родители забрали дочку в город, и боль разлуки намертво въелась ей в душу. Их хоромы и богатство ей были не в радость. То счастливое деревенское детство моя подружка в своем сердце с собой унесла. Оно всю жизнь ее оберегало. И до сих пор не изгладилось из памяти. Помню, как-то в минуту грусти она сказала мне горестно: «Некому теперь за меня молиться… Бывало, упаду в любящие руки, приникну к ним, и все беды уходят. И слов не надо. Так и не смогли родители оторвать меня от бабушкиных колен. Не понимали меня. И я их».

– Человек сам себя не всегда понимает.

– И ненавидят люди иногда друг друга из-за непонимания, из-за недоговоренности мыслей, – сказала Инна.

– В чем для меня счастье в детстве? Бывало, вся истекаюсь, испереживаюсь в ожидании наказания. Прямо трясусь при виде отчима. И суровый взгляд матери не сулит прощения. Мать такой была, потому что отчим – козырная карта «в колоде» нашей семьи. Высшая каста, белая кость! Молча проглатываю обидные замечания: мол, обнаглела, совесть как снег по весне тает. А я не виновата…

Помню, перед шестым классом я выросла за лето сразу на пятнадцать сантиметров. Стоило наклонить голову – и в глазах темнело. Я быстро уставала, меня шатало из стороны в сторону. Конечно, забеспокоилась: какой же из меня в таком случае работник? По радио услышала, что от малокровия рыбий жир помогает. Попросила денег у матери и помчалась в аптеку. А лекарство оказалось разливное. Купила я там же бутылку, получила пол-литра жира и довольная вернулась домой. А мать за обедом раскричалась за то, что я двенадцать копеек лишних потратила. Отчим довольно улыбался. Я сначала съежилась, потом разозлилась. «Мне что, – говорю, – лекарство надо было в ладонях нести? А если бы оно в таре продавалось, мне его должны были в рот вылить, чтобы я не платила лишних денег? Я эту бутылку, когда всё выпью, горячей водой с песком вымою и опять в магазин сдам. Так в чем же я виновата? Я даже себя похвалила за то, что догадалась купить эту чертову тару, и мне не пришлось зря тратить время на беготню. Все-таки три километра. Сколько дел можно успеть переделать!»

От обиды мне хотелось грохнуть эту проклятую бутылку об пол и спросить взрослых: «В чем я не права? Я полгода жаловалась на головокружение, а вы мимо ушей пропускали. Спасибо сказали бы, что я проявила самостоятельность». Я, конечно, вслух не возмутилась, что в конце концов это их дело заботиться о здоровье детей. Не имела права. Просто выскочила из-за стола и убежала за сарай плакать. Понимала, что все мои унижения от того, что отчиму я в тягость.

– Ты была права даже в большей степени, чем думала. Но… не с серебряной ложкой во рту родилась, – вклинила свой комментарий Инна, не дослушав Лену.

– Обреченно прихожу на кухню. Стою у двери, пристыженно опустив голову, в смятенье ожидаю бабушкиного приговора. Как же, без разрешения ушла из-за стола, хоть не впрямую, но предъявила претензии. Бабушка подзывает. «Просить станет, чтобы смирилась, мать пожалела»? А она говорит: «Я тебя ждала. Давай вместе пообедаем?». Я ничего не могу сказать, меня распирает благодарность. Полились слезы облегчения. В моей душе безраздельно царит радость, вселенская умиротворенность и тихое счастье! Сердечко ликует: поняла, простила мою резкость! Ах, когда это было! В незапамятные времена. – Лена светло улыбается. – Разве после такого прощения соблазн плохого поведения, не окупаемый муками совести, мне может грозить? Конечно, нет! «Говорят, что человек слаб. Он может быть жалок и подл. Но я никогда не пойду на сделку с совестью», – решаю в тот день раз и на всю жизнь.

 

Бывало, провинюсь – дома я свою мальчишескую ершистость глубоко запрятывала, а в школе тормоза отпускала, – мать «вычитывает» мне, а мои мысли далеко-далеко. Я ее не слышу. Ну, это как радио, когда оно целый день не выключается. Его уже не замечаешь. Сижу и думаю: «Уж лучше бы как-то иначе наказала: по пятой точке стеганула, по шее накостыляла. Или какие-то другие слова нашла бы… От ее нотаций я не чувствую прощения. После такого занудства хожу как оплеванная. Лекция оборачивается раздражением. Можно подумать, я без нее не знаю, что расшалилась!»

А бабушкина укоризна в глазах и сейчас болью в душе отдается. Глянет, бывало, с вопросительной или просительной робостью, мол, что же ты?.. И сердце горько сожмется: «И что же это я, дрянь такая, опять сорвалась?» Хочется поскорее загладить свою вину. Я страшно тяготилась ее молчанием, искала повод в глаза заглянуть, взглядом прощение попросить. Испытания порядочностью, честностью и сочувствием я с ней проходила. Когда я злилась, она спокойно говорила, что надо быть всему в жизни благодарной. «Плохое – тоже путь к хорошему. Оно многому учит. Повзрослеешь, поймешь». Как она была права! Худого слова от нее не слышала. «Худого» – так бабушка говорила. Ее уход из жизни для меня был невосполнимой потерей.

– Проказы и шалости тебе не были присущи.

– Несмотря на жесткое воспитание, я была нормальным ребенком. Но гадость и подлость не терпела. И грубые слова были не из моего лексикона. Пошлость презирала пуще глупости. Но, Бог ты мой, как мне иногда хотелось побеситься! Вот и «отрывалась» в школе. Не со зла меня несло, от ощущения свободы. Я будто цепи разрывала.

– А я еще у тебя училась «властвовать собой», – рассмеялась Инна.

– В детдоме мне, как старшей в группе, всегда первой предстояло вкушать экзекуции. До сих пор помню «увесистые аргументы» воспитательницы. Но труднее всего было, когда наказание откладывалось. Ждать наказаний – такая пытка! Потому что продлялось время противной мучительной боязни. Где начинался страх, там кончалось соображение. У мальчишек сразу возникало дикое желание мести, стремление расправиться с обидчиками, сделать им подлянку, чтобы другим неповадно было издеваться над детьми. В нас, маленьких, глубоко и крепко сидело чувство справедливости. Откуда оно? И я считала, что жестокие выходки взрослых не должны оставаться безнаказанными, но не воевала, а погружалась в безысходное оцепенение и думала: «Ведьма, черт бы тебя побрал, сражалась бы со взрослыми, равными себе, а не с детьми, которых некому защитить. Накажет тебя Бог за твои злодейства!»

Лет с пяти я уже серьезно стала размышлять о жизни. Подумывала сбежать. Бывало, мечтала: рвану наугад, и будь что будет! Воображала, как живу одна в лесу, шурую палкой в костре, еду себе готовлю, плюю на всех. Житуха – высший класс! Даже как-то с кем-то поспорила, мол, хоть завтра. Вовремя опомнилась. Кому я нужна на воле? Но продолжала каждую весну жадно провожать глазами детей, покидающих наши гадкие стены. Мальчишки бунтовали, и, соответственно, «получали на орехи». Позже и я решила: устрою какой-нибудь финт, но приберегу свое «выступление» под конец, на закуску, чтобы ответного удара не последовало. Взорву, разломаю к чертовой матери эту проклятую шарагу, чтобы детей по хорошим детдомам развезли. Потом почему-то мне вдруг перестали нравиться мои мысленные «приключения». Видно, поумнела к выпуску, поняла, что в террористы не гожусь. Уже тогда во мне зарождалось желание пытаться действовать на людей словом.

– Оптимистичная мысль, – съязвила Инна.

– Моя детская логика требовала других, умеренных решений, – грустно улыбнулась Лена.

– Ну как же! Твоё врожденное душевное изящество не терпело насилия даже над преступно жестокими душегубами. Идеалистка. Уму непостижимо! Ты – редкая достопримечательность.

– И что в том предосудительного? Следующим на моем жизненном пути был хороший городской детдом. Потом еще один город, где был любимый дед. И, наконец, деревня. Детдома не давали полного представления о жизни, о мире. Только в деревне я по-настоящему поняла, что кровавый шлейф войны будет длиться еще долго. В колхозе работали молодые покалеченные мужчины, которые были на целую жизнь – на целую войну – старше нас. Они жили еще той, военной, правдой. Мы, дети, прислушивались к ним, потому что нам было очень важно, кто рядом идет по жизни.

Помнишь учеников на школьном обеспечении, очереди за хлебом, за ситцем «под яйца», землянки, бесплатная работа в колхозе? Беды и трудности сплачивали людей. Но лучше, если бы радость объединяла. Но и веселиться умели. Пели, зажигательно плясали по праздникам. А нынешняя молодежь мало двигается, все больше музыку слушает.

– Я в городе помню тухлый тошнотворный запах коридоров коммуналок, керосинки. Простая, понятная жизнь.

– Я до сих пор как заслышу перестук колес поезда, так дыхание перехватывает, сердце сжимается, даже если этот поезд на экране телевизора. Чудно!

На лице Лены появилась болезненно-тревожная улыбка.

После этих слов подруги Инна сразу перестроилась:

– Помнишь, какие задушевные неспешные разговоры мы вели, когда твои «предки» уходили на собрание? Жаль, это редко случалось.

– А песню: «А ты, сапог, что дать мне мог? Лишь на каблук свои налипшие окурки». Она особенным образом трогала наши чувствительные юные сердца.

– Она отличалась от школьных программных песен своим горьким, честным откровением. Не так ли?

Вопрос не требовал ответа.

– Помню, сидим мы на бревнах – две тощие голенастые девчонки – и орем во все горло «Мурку». Под настроение всё в ход шло, даже «Шумел камыш».

– Всякое могло бы со мной случиться, но от глупостей уберегла цель – поступить в главный вуз страны. Романтика и патриотизм в то время составляли мою суть. Еще помню, как Петергоф изменил мои представления о прекрасном. До этого я ценила только красоту природы, а тут создание рук человеческих поразило. Всё там гармонировало и сливалось с красотой природы. Может, поэтому я ее так глубоко поняла и приняла. И всего-то картинки в книге рассматривала, но мне казалось, что я сама там побывала.

Лена погрузилась в милые сердцу воспоминания.

– А как мы жадно впитывали свободу городской жизни! Не сиделось, не стоялось, все бегом и большими глотками. Шмотки нас не волновали, было бы тепло и удобно. Лишь к третьему курсу чуть-чуть приоделись, но все равно очень скромно. Только впечатления! Только прекрасные чувства!

– А меня тогда, на первом курсе, больше всего потрясли руины не полностью еще отстроенного после войны города. До сих пор перед глазами стоят обгорелые остовы огромных зданий, – сказала Лена.

– А помнишь, как мы первый раз заселялись в общежитие? Бросили вещи около вахтера и пошли искать коменданта. А когда вернулись, ты попросила какого-то парня помочь взвалить тебе на плечи рюкзак. Потом схватила огромный многообещающего вида чемодан в одну руку, внушительную сумку – в другую и бегом помчалась на четвертый этаж. Ты бы видела округлившиеся глаза и отвислую челюсть того парня! Он-то, бедняга, с великим трудом удерживал твой рюкзак, пока ты нащупывала и натягивала на плечо вторую лямку. Здоровая была, чертяка. Длинная, тощая, но жилистая. А так, бывало, идешь в своем неизменном сарафанчике, на вид такая хрупкая, миленькая, беззащитная. И никто не догадывался, сколько силищи в этом нескладном цыпленке-переростке.