Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса

Tekst
Loe katkendit
Märgi loetuks
Kuidas lugeda raamatut pärast ostmist
Kas teil pole raamatute lugemiseks aega?
Lõigu kuulamine
Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса
Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса
− 20%
Ostke elektroonilisi raamatuid ja audioraamatuid 20% allahindlusega
Ostke komplekt hinnaga 1,94 1,54
Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса
Хроники минувших дней. Рассказы и пьеса
Audioraamat
Loeb Авточтец ЛитРес
0,96
Lisateave
Šrift:Väiksem АаSuurem Aa

В городе было много интересного. Мы заходили и в книжный магазин, и мать покупала там что-нибудь мне. Назад я уже еле плелся от усталости, отставал, но в следующий раз опять упрашивал взять меня с собой.

В солнечный летний день железнодорожники организовали маевку с выездом народа в живописную местность, на берег Днепра – с буфетами, с музыкой духовых оркестров, с выступлениями артистов. Взяли и нас с Эммой. Праздник получился замечательно незабываемый среди чудесной природы.

Мне было пять лет, когда я увидел во сне, будто в наш дом с высокого крыльца ломится волк, тот самый, от которого ускользнули три поросенка. Вскоре после этого я заболел. Началось с того, что я не мог держать голову естественным образом и стал носить ее на руке. Мне начали сниться кошмары. Я стал кричать по ночам, а проснувшись утром, укрытый с головой одеялом, не мог пошевелить руками, чтобы, отодвинув его, избавиться от духоты. Выход вскоре нашелся: я догадался стаскивать одеяло ногами, а немного полежав, мне возвращалась способность двигать руками.

Мать стала показывать меня врачам, и они лечили меня каждый на свой лад. Показали меня и местным профессорам, сделали рентгеновский снимок, но и на нем не увидели, в чем дело. Бабушка привела знахарку, она совершила надо мной таинственные манипуляции со свечами и невероятно толстой книгой, раскрыв которую, кропя меня водой, бормотала свои заклинания. Не помогло и это. Мать повезла меня в Минск. Там мы попали на прием к профессору Найману, позже, уже после войны, оболганному и уничтоженному бериевцами.

Я уже не мог идти сам, по многолюдной минской улице мать несла меня на руках. Я был тяжелый, мне было пять с половиной лет. Мать выбивалась из сил. Был осенний месяц, наверное, октябрь, день солнечный, но прохладный. При переходе через пересекающую улицу с головы у матери ветром сорвало берет, швырнув его под колеса проезжавшей эмки. Один из прохожих, военный, бросился за беретом и выхватил его из-под самого колеса.

В гостинице, с какого-то высокого этажа – так высоко я еще не был никогда – я видел, как далеко вниз ушла земля, какими маленькими там казались люди. Оставив меня в номере одного, мать уходила хлопотать о врачебном приеме.

Со мной были две игрушки: маленькие трактор и автомобиль. Они мало развлекали, я лежал в постели. Молчание, тишина окружали меня долгие часы.

Профессор, глянув на снимок, сделанный в Могилеве, тотчас поставил диагноз: ушиб шейного позвонка. Было предложено два лечебных варианта: гипсовая коробка, охватывающая голову и туловище, включая ягодицы, или специальный жесткий неснимаемый воротник. Я выбрал гипсовую коробку; воротник, который закует мне шею, пугал меня. Профессор сказал матери:

– Мужайтесь, будет ли лечебный эффект, неизвестно. В положительном случае в гипсе придется провести, может быть, лет пять.

Профессор был невысокого роста, подвижный, как колобок, с головой, полностью свободной от волос.

В назначенный день меня раздели догола, положили на столе лицом вниз, и группа студентов-практикантов, изучавших процедуру под руководством профессора, обступила стол, и каждый хотя бы один палец положил на меня, а на тело и голову стали накладывать влажные и холодные, пропитанные гипсом куски марли – несколько слоев. От страха, а больше от смущения и стыда я кричал на всю клинику.

Меньше чем через год мать привезла меня к профессору снова. Я был уже на ногах. Осмотрев меня, обращаясь к матери, профессор сказал:

– Вы счастливая мать, он вполне здоров.

Долгие восемь месяцев я пролежал в гипсовой коробке. Иногда заходили тетя Варя и Эмма, но не задерживались. Взрослые, как всегда, были озабочены своими делами. В комнате, кроме меня, в своей кроватке барахтался Игорь, родившийся в то время, когда я заболел. Он был занят погремушкой, резиновым утенком и был почти беззвучный ребенок. Особенного ухода за мной не требовалось, потому целые дни я оставался один. Вечером с работы приходила мать, что-то делала для Игоря, для меня, иногда ходила в кино с тетей Варей и дядей Геной, которые всегда брали с собой и Эмму, и, когда возвращалась, подсаживалась ко мне, рассказывала содержание фильма, что-то из событий, происходивших в городе или на работе, а часто и читала что-нибудь вслух.

Мне давали книги, карандаши, бумагу – я читал или рисовал, положив бумагу на кусок фанеры. И когда уставал, думал о той жизни, которая протекала за стенами дома и была недоступна мне.

Прошла осень, прошли Новый год, елка, зима, прошла и весна. Стало тепло, зазеленела трава. В саду расстилали рядно, меня выносили из дома, клали на него, оставляя так на весь день. Позже ко мне приносили Игоря, который уже начинал подниматься на ноги. Возле нас ставили какой-то ящик, и он, держась за его край, вставал, пробовал ходить.

Долгие дни эти со мной были только сад с тяжелеющими плодами на ветках, бездонное небо и солнце. И рядом, словно маленькие подобия его, цвели одуванчики – нежный цветок, на который летела пчела. Заходившая ненадолго Эмма садилась на край рядна, сплетала из них венок, но вскоре уходила. Оставаясь один, целыми часами я смотрел в эту лазурь и думал… О чем?.. О чем можно думать в шесть лет?

К лету я начал тайком подниматься на ноги вместе со своей коробкой, привязанной ко мне бинтами, и пережил неожиданные ощущения: земля, которая долгое время оставалась у моих глаз, вдруг ушла страшно далеко вниз. У меня закружилась голова, я должен был вновь учиться ходить.

В следующем году меня отправили в туберкулезный санаторий. В туберкулезный потому, наверное, что предполагалась возможность возникновения этой болезни из-за ушиба позвоночника, на самом деле просто потому, что нужной путевки не было. Та путевка, которая по показаниям подходила мне, досталась другому ребенку.

До места назначения меня сопровождала чужая женщина. В незнакомом городе, куда мы прибыли поездом, за нами приехала эмка. Она развернулась на площади перед красивым зданием с овальным фасадом и колоннами по нему и выехала за город. В пути женщина и водитель оживленно беседовали. Предоставленный самому себе на заднем сидении, я впервые ехал в легковом автомобиле.

Небольшое светлое здание санатория, кажется, в два этажа, несколько других, стоявших рядом, видимо, хозяйственных, строений находились посреди соснового бора. Я оказался в группе детей такого же возраста. Там все было как в детском саду: большая комната с игрушками, спальня, где стояли наши кровати, столовая. Распорядок был тоже детсадовский. Лечение – исключительно целебным воздухом бора. Время, незанятое приемом пищи, послеобеденным сном, играми в комнате, проходило в лесу.

Но все здесь вызывало во мне отторжение. У меня не было никакой близости ни с кем из детей, все было постылым и чуждым, лишенным тепла. Я чувствовал вокруг пустоту. Ночью, когда все спали, я думал о доме, вспоминая умершего братика, плакал. Долгие годы потом слово «санаторий» вызывало во мне чувство нерадостного, чуждого. А в памяти остались картины дремучего бора, величавых деревьев. Задумчивый шепот, которым они обменивались друг с другом в вышине, дурманящий запах папоротников, густо разросшихся под ними, живо и ярко вспоминаются и теперь.

Одним из воспитателей и обслуживающих работников санатория был молодой мужчина, много времени проводивший с нами. Он вырезал для нас из толстой сосновой коры замечательные лодочки и кораблики. На них устанавливались бумажный парус и руль, и они красиво плавали в большой луже перед санаторием. Это мало развлекало меня. Даже когда воспитательница, расположившись на поляне среди окружавших ее детей, читала интересную книжку, я оставался в стороне, погруженный в свое.

Была там девочка, которая не росла. Считали, что воздух соснового бора поможет ей. Она была постарше остальных, но такого же роста, как и другие дети. И тоже держалась особняком, была молчалива, печальна.

В комнате для игр висела картина, изображавшая море, далекий в нем парус и на берегу женщину и мальчика, машущих ему рукой. Я никогда не видел моря, оно представлялось мне влекуще прекрасным. А парус? Одинокий? Я уже знал эти стихи. В них заключалась тайна. Оставшиеся на берегу не могут изменить судьбы, а море все дальше и дальше уносит надежду и счастье… Я все еще помню эту картину…

Я опять был у себя во дворе и в саду.

Странным образом я стал находить возле дома, в траве, ключи – отдельные и целыми связками. Откуда? Что это были за ключи? Возможно, среди них был и тот, волшебный, который откроет таинственную дверцу? Но, значит, и она тоже где-то здесь, близко? Я обследовал весь большой сарай и все уголки в саду, во дворе, в доме, но волшебной дверцы не было нигде. Я мечтал о чудесных приключениях, о Буратино и девочке с голубыми волосами. Я знал: они совсем близко. Ах, как хотелось оказаться в стране, где жили они! А эти двор и сад? Они были скучны, неинтересны, здесь все было известно до последней травинки. И каждый день все то же, одно и то же – солнце, деревья, небо, трава. И все время один. Эмма готовилась поступать в школу, у нее были новые подруги. Игорь был еще слишком мал.

Приближалась новая осень. К нам пришли соседи, которые жили в красивом казенном домике через дорогу. Это были мать и дочь, девочка моих лет. Девочка была хорошенькая, желтоволосая, с красивыми карими глазами, Женя. В то время как бабушка и мать Жени обсуждали что-то между собой, я показал ей свои книжки, рисунки. Она не выказала интереса ни к тому, ни к другому, а мне хотелось подружиться с ней.

Вскоре я побывал в доме этих, желанных для меня соседей. В большой комнате, освещенной лампой под оранжевым абажуром, был полусумрак: дом окружали тенистые деревья. За столом, стоявшим посреди комнаты, мать Жени что-то шила на машинке. В углу возле окна стояла детская кроватка с ковриком над нею, с вышитыми на нем желтенькими утятами. Но сближения между нами опять не получилось.

Каждый день, засыпая и просыпаясь, я думал о ней. О, как хотелось, чтобы мы были вместе – вместе играть! Нам было бы хорошо. Она была такая нежная, такая красивая.

 

Они пришли снова, и бабушка опять что-то обсуждала с матерью Жени. Мы были во дворе. Было солнечно, так славно и так чудесно. Я опять не знал, чем ее заинтересовать, а она оставалась странно неприступной.

– Хочешь, пойдем в сад, сорвем яблок? – сказал я, не придумав ничего другого. Я готов был для нее на все. Но она горделиво повела плечиками, посмотрев равнодушно, свысока:

– Подумаешь! Задается своими яблоками! Задавака!

Стояли дни ранней осени. Солнце уже не жгло, не томило. Осенявшие парк березы, тополя вдоль улицы грустили о том, что прошло. В тихой задумчивости был старый сад… И она ушла… Мы жили так близко, но больше я не видел ее никогда…

Последние события и последние воспоминания всей той жизни относятся к сорок первому году. Я уже был школьник. Утром двадцать третьего июня я приехал из пионерского лагеря и увидел, как в городе поразительным образом все переменилось. Станция, примыкавшие к ней площадь и улица, тихие и малолюдные в прежнее время, были теперь словно растревоженный муравейник. Множество людей сновало здесь, не замечая ничего вокруг себя.

Дома была только бабушка. Мужчины находились неотлучно у себя на работе. Игорь – в детском саду и там оставался на ночь. Мать возвращалась из дома отдыха тем же поездом, каким ехал и я. Узнав об этом каким-то образом в пути, разыскивала меня на перроне, в то время как я был уже дома.

Едва я переступил порог, по радио была объявлена воздушная тревога. Со станции зазвучали частые гудки паровозов. Бабушка велела мне идти в сад, сама же оставалась у плиты. Тут же появилась и мать.

В саду еще продолжалась многообразно чарующая, мирная жизнь. В задумчивости, в тишине стояли деревья. Сияло небо. Сверкало солнце. С безмерной щедростью они одаривали землю своей благодатью. Им не было дела до человеческих безумств.

Дедушка уже вырыл глубокую яму. Как и все, что он делал, яма была выкопана аккуратно, старательно – совершенно круглая, диаметром метра два, с ровным, утрамбованным дном, со ступеньками для схода и выхода, с тщательно выровненным бруствером из вынутой земли. Трава уже была скошена, пахло сеном. Я сел на краю ямы, не спускаясь в нее. В небе, высоко-высоко, летел вражеский самолет. Далекий, таивший угрозу звук его моторов был слышен в саду.

В парке группа людей в штатском задержала некоего человека. В то время как там проверяли содержимое небольшого его чемодана и, кажется, что-то нашли, в сад неожиданно вбежал высокий мужчина, заросший черной недельной щетиной. Он явно спасался бегством. Не обращая внимания на меня, пугливо озираясь, увидев то, что происходило в парке, выскочил из сада и скрылся со двора.

Минуты через три в сад вбежали двое чекистов с пистолетами в руках, спросив, не забегал ли кто сюда. Я ответил, но куда дальше побежал тот человек, не мог показать: из сада этого не было видно.

День был роскошный, радостный – последние мгновения, которые я провел в этом саду, последние минуты той жизни, того далекого, невозвратного счастья, которое казалось тогда бесконечно скучным и так томило…

Во время оккупации из всей родни в городе оставалась только бабушка. Она не могла бросить дом и свое хозяйство, приглядывала еще и за домиком Эммы. По своей неистребимой потребности она приютила у себя нуждавшегося человека, который вскоре выгнал ее, присвоив себе и дом, и все имущество. Искать защиты было негде и не у кого.

После войны последние годы жизни бабушка бедствовала. Мы жили в другом городе. В последних письмах она писала: «…в жизни своей я много переплакала, но судьба уж верно моя такая, что мне до гробовой доски придется плакать, ну да что поделаешь – так, наверное, нужно…».

Дедушка, как только началась война, потребовал, чтобы ему дали магистральный паровоз. Ему было за семьдесят, и он уже давно не водил поезда. Было проведено медицинское освидетельствование, и оно показало, что дедушка по всем показателям здоров. Устроили проверку технических знаний, и опять дедушка поразил членов комиссии, без запинки ответив на все вопросы. Ему дали паровоз. Однако у него оставался все тот же недостаток: он засыпал, даже чуть ли не стоя. Потому вскоре его перевели на маневровый паровоз, потом сделали начальником угольных маршрутов. Он получал уголь в Кузбассе и Караганде, а в конце сорок третьего года работал уже ночным сторожем водокачки на станции Унеча. Однажды его нашли мертвым на далеком расстоянии от охраняемого объекта. Причина смерти не была установлена. Телесных повреждений не было, кроме небольшого синяка возле виска…

Бабушка лежит на том же Карабановском кладбище, где похоронен мой маленький братик, и тоже в безымянной могиле. Дом сгорел в последние дни оккупации при бомбежке. Сгорел сарай, исчез забор, от сада остались уродливые обрубки без ветвей и листьев. Думаю, сейчас уже нет и их. На месте старого доброго дома построен другой – небольшой двухэтажный, примитивной послевоенной архитектуры. Роскошный двор и все пространство сада вытоптаны, здесь уже ничего не растет.

Мне жаль старого дома. Долгими днями детства, когда я жил с ним, я не думал о нем. Только теперь пришло осознание того, почему там легко и хорошо было жить. Раньше в доме жили другие люди – те, кто построили его. Это была простая и добрая жизнь. Те люди, приносили сюда свои заботы, думы, страдания, здесь они работали, отдыхали и здесь любили. Они ушли не по своей воле, а дом хранил молчаливую память о них. Теплом, которое оставили они, доброй памятью этой он согревал и нас. И значит, вместе с ним сгорела память и о тех людях, и о нас тоже…

Нет и того домика, где жила Эмма. Из всех нас она одна остается жить в Могилеве. А мать, отец, тетя Варя, дядя Гена, дядя Коля? Их тоже давно нет. Они умерли каждый в свой срок и покоятся в разных местах, далеко друг от друга.

Иногда вспоминаю и ту желтоволосую девочку. Что сталось с ней? Осталась ли жива после войны? Как сложилась ее жизнь? И много ли получила она от нее, такая красивая и такая гордая?

А я? Я живу далеко, в доме, где много подъездов и много квартир. Тесный двор заставлен машинами, мусорными баками, загажен собаками, время от времени нападающими на людей: они считают, что территория принадлежит им. Солнце почти не заглядывает в наши окна: их загораживают такие же высокие дома, небо чаще всего почему-то покрыто тучами. Три наши комнаты составляют меньшую площадь, чем та одна, в которой мы жили тогда. В комнатах даже в солнечные дни – полумрак. На улице приходится быть настороже: могут встретиться грабители, наркоманы, сумасшедшие, всевозможные мошенники, «подростки», которым скучно и надо развлечься. Зато в доме есть удобства.

Проходят годы, забываются черные дни и черные дела. Белый снег успокаивает чувства. А те, кто идут по нашим следам, скажут: «Да не было этого ничего!». А может, и просто ничего не скажут – промолчат, отвернутся, обратятся к своим заботам. Да и в самом деле, кому нужны то дерево и та трава, которые росли где-то там шестьдесят, семьдесят лет назад? Разве тому только, кто тогда, давным-давно, полный наивных надежд и фантазий, лежал на этой траве под этим деревом и смотрел в небо… И часто приходит на память любимая дедушкина поговорка: кто старого не видал, тот и новому рад.

Голос издалека

Я еще не был школьник, но уже знал о пионерах и пионерских лагерях. Я бредил ими. Жить среди леса, на берегу реки, походы с горнистом и барабанщиком, палатки, костры – что могло быть интереснее, лучше? И было настоящим чудом, что мечта моя вдруг сбылась. После первого класса, не во сне, а наяву я оказался в настоящем пионерском лагере.

Начальником лагеря был человек немолодой и неприметный. В лагере его видели редко. Никакими запомнившимися действиями, личным участием в жизни лагеря он не заявил о себе. Запомнился только тем, что одет был в том стиле, которому следовало тогда большое начальство, руководители государства, вожди. На нем был полувоенный френч с отложным воротником, застегнутый на все пуговицы. Фуражка военного покроя с матерчатым козырьком подчеркивала сходство с человеком немаленьким, может быть, даже указывала на личную преданность.

Всеми делами в лагере руководил старший пионервожатый лет тридцати или побольше, высокий, коротко стриженный, черноволосый, несмотря на молодость не имевший, кажется, ни одного природного зуба. Улыбка его сияла сплошным золотом. Золото было, видимо, различной пробы, потому зубы имели разный оттенок. Был он энергичный, спортивный, голос имел командирский, громкий, лагерем руководил решительно и строго. Вид вместе с тем имел веселый, но улыбка не давала повода надеяться на снисхождение.

Жили мы в больших и добротных деревянных бараках, совсем еще новых, в комнате четверо или пятеро из одного отряда. Мы сразу подружились. У нас завелся обычай перед сном рассказывать сказки. Сначала рассказывали все по очереди. Но вскоре выявился лучший рассказчик – деревенский парнишка, настоящий мужичок, серьезный и самостоятельный, – веснушчатый, с выгоревшими на солнце до бела волосами, одетый в простые деревенские домашнего производства, одежды. Фантазия из него била ключом. После того как все остальные выговорились, он стал бессменным рассказчиком историй, в которых действовали волшебники, разбойники, в то же время танки, самолеты, конница, Красная Армия и все, что только могло родиться в его голове. Мы все уважали нашего товарища, признавали в нем личность.

День начинался с побудки, которую трубил горнист. Потом были утренний туалет, линейка. После завтрака поход из лагеря в интересные места с какими-нибудь занятиями, играми. Возвращались к обеду, после которого наступал мертвый час. Потом были полдник, снова занятия, развлечения, для чего имелись спортивные и прочие устройства и приспособления. Была и библиотека. После ужина горнист трубил отбой, и лагерь затихал до утра.

В центре лагеря стояла трибуна, перед которой на спланированной площадке выстраивались отряды на утреннюю и вечернюю поверки. На мачту перед трибуной поднимался флаг. На вечерней линейке с трибуны начальник лагеря и старший пионервожатый принимали рапорт дежурного. Отсюда зачитывались приказы, распоряжения, объявлялись благодарности и выговоры, сообщалось об исключении из лагеря провинившихся. Тут же объявлялось о назначениях для разных работ на следующий день. В одном из таких приказов был поименован и я. Мне было определено помогать на кухне, куда я и явился на другой день после полуденного отбоя.

Кухня находилась в отдельном бараке. Там стояли огромные котлы, в которых что-то варилось, было множество кастрюль, баков, всякой другой посуды и много женщин в белых поварских одеждах. Они были заняты каждая своим делом, на меня никто даже не посмотрел. Тогда я сам обратился к поварихе, которая была ближе других, объяснив, для чего я пришел. Не отрываясь от работы, чуть глянув на меня, женщина сказала:

– Какая уж от вас помощь, иди лучше погуляй.

Не заставив уговаривать себя, однако понимая, что полученное таким образом освобождение вовсе не оправдывало меня перед начальством, потому таясь, словно лазутчик, я выскользнул из лагеря и первый раз в жизни совсем один оказался в лесном царстве, радостно и любовно открывшем мне свои объятья.

Полный шумов и звуков лес был в игре солнечных и воздушных скольжений. Пробиваясь сквозь движущееся сплетение ветвей и листьев, на тропу с полудня падали жгучие лучи. Пронизывая игольчатые вершины сосен, теряясь и растворяясь среди тяжелых еловых лап, они наполняли лесное пространство сиянием благодатного лета, запахами разогретой ими растительности, самой земли.

На открытых местах ярко зеленели мягкие мхи, золотыми солнышками светились лютики, на высокой ножке колебались ромашки, в траве прятались нежные колокольчики, другие цветы, над которыми гудели пчелы, шмели, порхали нарядные бабочки, ползали жучки, божьи коровки. Вершинами деревьев, то ширясь, то затихая, тянулся протяжный шум. С разных сторон звенели птичьи голоса. В небе шли и таяли легкие облака. Вдали куковала кукушка.

Вересковые заросли шуршали под ногами. С вершины холма открывались синеющие дали. Снова и снова шел, затихая где-то, ласковый шепот.

Эти шум, вздохи, волнения кущей и трав, перебегающий ветерок, птичий пересвист, таинственные звуки в отдалениях дремотного бора, что значили они для души, впервые оказавшейся среди них, которые сами были словно живая душа природы? Никогда в том мире, откуда я пришел, где жил и куда должен был вернуться, не было так много радости и столько покоя… и таинственного многоголосья, и такой многозначащей тишины. И этот далекий, тоскующий среди роскошной природы зов. Их невозможно было понять, объяснить…. Хотелось, чтобы никогда не кончались и лето, и этот день… Но счастье – всегда только краткий миг. И если в жизни случались такие мгновения, то самые яркие из них и самые памятные, конечно, те, тогда, в тот далекий день…

 

Минуты шли, проходили, и нужно было возвращаться.

Выход из леса, конечно, должен был остаться незамеченным. Достигнув опушки, за которой начинался лагерь, затаившись, я стал ожидать, когда горнист протрубит подъем.

Между тем я был уже не один. Ко мне присоединились девочка постарше и мальчик, которые, как и я, гуляли в лесу и тоже выжидали момент, чтобы незаметно вернуться в лагерь.

Там, однако, происходило что-то непонятное. Трубы горниста не было слышно, подъема еще не было, однако по территории уже пробегали то один, то другой, то несколько человек, и, главное, со стороны барака, где жили девчонки, стал доноситься все громче какой-то странный шум. Подождав минуту-другую, увидев, что движение в лагере необъяснимо возрастает, мы перебежали к бараку, откуда слышался тот непонятый звук.

На пороге большой комнаты нам открылось невероятное. Девчонки, которые здесь жили, все сразу не просто плакали, но прямо-таки голосили, заламывая руки, чуть ли не рвали на себе волосы. Мы остолбенели, никто ничего не мог объяснить, и сразу из многих уст одно и то же:

– Если бы вы знали!.. Если бы ваш отец!.. Если бы у вас был брат!..

По лагерю неожиданно разнеслось: «Все на митинг!».

Сразу же со всех концов лагеря все его население бросилось к трибуне, на которой стояли начальник лагеря, старший пионервожатый, кто-то еще. После продолжительной паузы, за время которой собравшиеся поутихли, с трудом подбирая слова, начальник объявил:

– Сегодня, на рассвете, на нашу родину, на Советский Союз, напала Германия… началась война…

Столь ужасное известие это поразило каждого, несколько секунд все оцепенело молчали. Начальник добавил, что лагерь немедленно закрывается и все должны отправиться по домам.

Поднялась суматоха, началось настоящее светопреставление. Все бросились сдавать какое-то имущество, постельные принадлежности, получать вещи из камеры хранения. Я побежал сдавать библиотечную книгу, забрать свой чемодан. Все быстро покидали лагерь. Прошло каких-то час-полтора, и он опустел. Во всем лагере из обслуживающих работников осталось, может быть, два-три человека, которых даже не было видно, а из детей – двое: я и еще один мальчишка, мой земляк, с которым у меня почему-то не было никаких отношений, а была даже какая-то враждебность.

Роковые события не сблизили меня с моим антиподом. Он оставался где-то в другом месте, я его не видел. Было известно только, что за ним выезжает тетя, которая заберет и меня. Моя мать в это время была в доме отдыха.

Странно и жутковато было это – так внезапно остаться в полном одиночестве в большом, только что шумном, многонаселенном лагере. Потянулись томительные часы неизвестности, ожидания. Своего приятеля по несчастью я не видел. Из работников лагеря кто-то появлялся на минуту и снова исчезал. Со своим чемоданом я сидел на крыльце одного из бараков.

Длился, утекал, истаивал золотой этот день.

Суровые ели подходили к бараку и моему крыльцу. Окружавшие лагерь леса, отступая от него, простирались до горизонтов, и, по мере того как солнце продвигалось все дальше на запад, свет и тени изменяли картину природы. Она окрашивалась тонами безмятежной задумчивости, мирного покоя. Остывающее небо обретало все больше голубизны. Окрашенное вечерним золотом, оно дарило земле нежность, любовь, вспыхнув напоследок огненным закатом. Постепенно угас и он. Наступила ночь, тревожная и таинственная в своей тишине. Черное небо засверкало переливчатыми звездами. Шли, исчезая в вечности, долгие часы молчания, одиночества, мрака…

Долгожданная тетя приехала глубокой ночью. Сон разморил меня. Уже не помню, как мы покинули лагерь, как добрались до железной дороги, как сели в вагон.

Утром, сойдя с поезда, я увидел, как невероятно переменились наши станция и вокзал. Малолюдные или пустынные прежде, теперь они бурлили, переполненные взбудораженным народом. В ту самую минуту, когда я переступил порог своего дома и бабушка обернулась ко мне от плиты, по радио была объявлена воздушная тревога. От станции лихорадочно, жутко зазвучал сигнал, подаваемый сразу многими паровозами большого железнодорожного узла…

Прошли и канули в лету за годами годы, а в памяти остаются видение дня, самого чудесного, самого яркого из всех, какие были, и голос кукушки – одинокий, печальный, вещавший о том, что будет, что еще впереди. Кажется, он все еще доносится издалека…